bannerbannerbanner
Слава России

Елена Владимировна Семёнова
Слава России

Полная версия

Приказчик милосердных дел
(Федор Михайлович Ртищев)

Посвящается Александру Колчанову

Бодро уходило войско из Москвы. Молодой Государь самолично изволил вести его в поход за дело правое и святое – землю русскую и народ православный из-под ига латинского возвращать. Еще несколько лет тому назад всколыхнулась Сечь Запорожская, восстала против панов под водительством лихого гетмана Богдана Хмельницкого. Не было дольше мочи у казаков терпеть издевательство ляхов, поругание ими святой Православной веры. Сказывали пришедшие с Малороссии люди, что до того обезумели латиняне, что мертвецов вырывали из могил и посмертно крестили в католическую ересь! Истинные бесы, прости Господи! А каково-то живым приходилось? Хуже, чем от татар натерпелись… С татарами Хмельницкий поперву дружествовал, бивали вместе войско королевское. Но татары, дело известное, русским не товарищи. У татар на уме лишь ясыр, выкуп, нажива. Поменялся ветер, и предали татары. И тогда гетман ударил челом московскому Царю – выручай, свет-батюшка, народ православный! Царь Алексей Михайлович наделен был душой христианской, а к тому скорбело Государево сердце ранами Смутного времени, коими болела еще Русь. Сколько русских земель осталось доселе под властью Литвы и Речи Посполитой! А на земле – сколько душ православных, почем зря мучаемых. Не мог самодержец на зов Малой Руси не отозваться. Да и войско едино с ним мыслило. Войску, в сущности, мыслить особливо не положено, на то Царь да бояре с воеводами есть. А все не скотина ведь тоже бессмысленная! Имели разумение, что не для пустого ристалища поднялись, а за святое дело, кое Пожарский с Мининым и Гермоген-святитель со слезами бы благословили.

Славно шло русское войско! Один за другим покорялись ему города Белой и Малой Руси, и вызволенные братья радостно приветствовали освободителей. В этом походе Андрейка впервые увидел Царя. Невысок он был, не тучен, но крепок, статен, борода светлорусая, ясное чело, ясные, вдохновенно и бодро смотрящие вперед глаза. Молодой Государь был свеж, силен и отважен. И войску приятно было, что ведет их на подвиг ратный сам Царь.

Андрейке выпало служить в передовом полку князя Никиты Одоевского. В его рядах дошел он до суровых стен много испытавшего на своем пути Смоленска. Здесь Государь стал лагерем, и войско стало готовиться к штурму…

На войну Андрейка не своею охотою пошел. Пуще мечей и пищалей влекло его с младых ногтей столярное дело, к коему имел он немалый талант. Поп Мефодий не раз звал паренька поработать для церкви – Андрейка соглашался с радостью. Божий дом украсить – что может быть отраднее для души? Так бы и жить своим ремеслом, когда бы не сиротская доля. Мать Андрейкина рано померла, а отец сгинул на войне с крымцами. Мальчика взяла в дом тетка Анастасья, сестра покойной матери. Тут-то и начались Андрейкины мытарства. Муж тетки, Фома Памфилыч, был человеком скаредным и жестоким и племянника держал наравне с холопами. Ни разу не ел Андрейка досыта в доме родни, ни разу не был обласкан ею. Зато сколько брани пришлось выслушать «лишнему рту»! Дети Фомы Памфилыча глядели на брата свысока. Его не допускали ни к играм, ни к семейному столу. Ел Андрейка вместе с холопами, и лишь от них знавал доброе слово…

Когда пригожий, крепкий парень стал входить в возраст, Фома Памфилыч, чьи дела шли не очень хорошо, нашел способ поправить их. У соседа его, Данилы Архипыча, богатого купца, была единственная дочь – маленькая несчастная горбунья. Само собой, найти для такой невесты жениха – дело куда как нелегкое! Даже при изрядном приданном. И, вот, сговорились Фома с Данилою выдать ее замуж за сироту Андрейку…

Будущих мужа и жену не знакомили. Это и вообще не было обязательным, если отцы семейств приходили к согласию. А тут – бесправный мальчишка-сирота и засидевшаяся в девках уродиха, которой решительно все едино было, кто отважится повести ее под венец.

В преддверье дня свадьбы Фома Памфилыч, опасаясь своевольства строптивого племянника, велел отобрать у него теплые вещи. На дворе стоял ноябрь-месяц… И все же Андрейка сбежал. Он не мог, не желал становиться мужем горбуньи, губить наперед свою юную жизнь, и жить невольником у своих и жениных родственников не желал. Был бы жив отец, славный стрелец Государев! Разве попустил бы он такую обиду сыну!

Студеной ночью выбрался Андрейка в окно и, провожаемый предусмотрительно промолчавшими собаками (не зря делился с ними последним куском!), перемахнул через ненавистный забор теткиного терема… Он, конечно, замерз бы в одной рубахе, если бы не отец Мефодий. К нему под утро тихонько постучал почти закоченевший парень и горько поплакался на свою тяжкую долю. Старик-священник, крестивший Андрейку, хорошо помнивший его родителей, сам не мог сдержать слез. Он дал сироте тулуп и валенки, инструменты, немного еды:

– Остальное добудешь сам! – напутствовал напоследок.

И добыл бы, непременно добыл! Работать Андрейка умел… Но только раз уснул он в придорожной харчевне, где пара дюжих молодцов сочувственно расспрашивали его о жизни и угощали вином, а, когда очнулся, не сыскал ни инструмента, ни вырученных от работы денег, ни даже валенок.

Что было делать нищему и босому сироте? Податься в такие же разбойники, как те, что обобрали его? Может быть, так именно началась и их собственная разбойная стезя… Близок был Андрейка к отчаянному поступку, голод, известно, до ножа доведет. Но тут-то как раз и услышал он, что собирает, де, Царь войско, и в войско то набирают рекрутов. Что ж, Государев поход уж точно лучше, чем лихая тропа. Правда, легко можно окончить его с распоротым брюхом, но, по крайности, до той поры брюхо это будет наполнено…

Так и оказался 16-летний Андрейка в доблестном полку князя Одоевского. Ратник из бывшего столяра вышел справный, умелая рука быстро свыклась с мечом, а занимать отваги ему не приходилось. Стены Смоленска не пугали его, он, как и другие воины изнемогал в ожидании штурма.

Однако, Государь не торопился. Город был осажден со всех сторон и изо дня в день подвергался обстрелу гранатами. В то же время саперы вели подкопы под его стенами. Поляки сопротивлялись ожесточенно. Несколько раз передовой полк отбивал их яростные вылазки, и это было единственным развлечением скучного осадного периода. Ляхи ждали подмоги от своего короля. Но королевское войско не могло прийти на выручку, скованное казаками Хмельницкого. Русскому же Царю присягали все новые города. Дорогобуж, Полоцк, Невель… Литовская часть польской армии все же направилась на помощь Смоленску, но навстречу ей Государь послал полки князей Черкасского и Трубецкого. Литовцы были наголову разбиты под Шепелевичами, и тогда настала очередь Смоленска.

16 августа русские пошли на штурм. С юго-востока бились отряды Лесли и Хованского, с востока, на башню «Орел» карабкались бравые ратники Долгорукого и драгуны Грановского, на северо-востоке мужествовал солдатский полк Гибсона и Богдана Хитрово, на северо-западе рвались в Пятницкие ворота отряды князя Милославского, через Днепр переправлялись московские стрельцы под водительством боярина Артамона Матвеева, «Королевский вал» атаковали стрельцы Зубова…

Дружно ударило русское воинство и, казалось, вот-вот должно было сломиться сопротивление гордых ляхов! В «государев пролом» подле башни «Веселуха» ринулся с победительным «ура» передовой полк, и в первых рядах его – Андрейка! В жару атак исчезает страх смерти… Рвущиеся ядра, грохот пищалей, лязг мечей, крики раненых и умирающих, мольбы и проклятья – все сливается воедино. Нет страха смерти… Нет жалости к умертвляемым врагам… А по гибнущим товарищам – скорбь явится после, когда отгремит бой, когда настанет пора считать потери и закрывать застывшие глаза тем, кто несколько часов назад весело хохотал вместе с тобой дурацкой шутке и мечтал, как будет миловаться с молодой женой, ждущей кормильца дома… Все это будет потом, а пока только ярость и страстная жажда сквитаться за каждого своего!

Вот, замахнулся Андрейка на очередного обезоруженного ляха, инстинктивно заслонившего перекошенное страхом лицо, и в этот момент что-то случилось. Грохот, огонь, дым… Андрейку подбросило вверх и швырнуло на землю. Он очнулся от адской боли в правой руке, кругом все горело. Десятки изувеченных тел были разбросаны какой-то дьявольской силой.

«Порох!» – пронеслось в затуманенной голове. Ляхи подорвали пороховой склад… Слезящиеся от дыма глаза различили обломки башни… Они взорвали башню… Не пожалели и своих… Пожертвовали ими, чтобы унести как можно больше жизней атакующих! Взгляд машинально скользнул на руку, и тут оборвалось сердце, почернело в глазах. Руки не было. Лишь окровавленная, обгоревшая тряпка болталась на ее месте…

Андрейка заблажил отчаянно:

– Господи, Господи, за что?! Как я смогу работать без руки?! Почему ты не обрушил на меня стену, как на других?!

Чьи-то руки подхватили его, потащили прочь.

– Государь приказал отступить!

Отступить! Отступить?! Так что же, зря все?! Все жертвы?!

– Братцы, Христа ради, бросьте меня! Добейте меня, братцы! Кому я теперь нужен буду!

Дальнейшее сознавал Андрейка смутно. Походный лекарь кое-как перевязал ему культю, но это оказалось не единственной бедой. Правый глаз юноши почти ничего не различал, огнем ему сильно опалило правую сторону лица. Он уже не молил добить его, понимая, что это бессмысленно, и в полубреду шагал по дороге с другими ранеными – в тыл… Назад… «Домой»… Хорошо тем, у кого есть дом. Их, может быть, приветят там, будут ходить за ними. Хотя… Если в доме молодка-жена и малые дети… Кто станет кормить их, если кормилец вернется увечным? А если нет дома? Что тогда? Христорадничать по церквям?.. Жар притуплял отчаяние, рождая спасительное равнодушие ко всему. Силы иссякали. Несколько раз Андрейка падал, но его поднимали, и он шел опять…

– Братцы, бросьте меня… – шептал он запекшимися губами, свалившись в очередной раз. – Дайте подохнуть, как собаке…

 

В это время рядом с простертым на земле Андрейкой и хлопочущими подле него товарищами по несчастью остановилась коляска. В ней уже сидело несколько увечных, а в самом углу притулился одетый в богатый кафтан человек, по всему видать, боярин. Андрейка смутно припомнил, что мельком видел его несколько раз в лагере под Смоленском. Боярин, хотя был еще молод, с заметным трудом сошел на землю и, сильно волоча ногу, приблизился к Андрейке. Его благообразное, ласковое лицо с пронзительно синими глазами исполнилось глубоким состраданием.

– Немедленно усадите этого несчастного в мою коляску, – приказал он.

Андрейку тотчас подхватили на руки и водрузили на боярское место. Больше спасительная колесница не могла вместить никого…

– Федор Михайлович, батюшка, ты-то как же? – воскликнул возница, оглянувшись на своего боярина.

Тот печально улыбнулся, махнул рукой:

– А я уж как-нибудь так…

Тронулась коляска по трусским дорогам медленно, чтобы не слишком тревожились увечные седоки ухабами. А боярин захромал, видимо преодолевая собственную боль, подле. Как ни худо было Андрейке, а заставил себя голову приподнять, созерцая невиданное диво: боярин из царской свиты, да еще хворый сам, пеш идет по разбитой дороге среди раненых воинов, уступив всю коляску свою увечным… Уж не в бреду ли грезится это? Ведь такого и быть не может! Не бывает бояр таких!

Но боярин не растворялся в воздухе, а все так же смиренно хромал чуть позади своей коляски, время от времени останавливаясь, чтобы помочь кому-нибудь из раненых, ободряя их сердечным словом. Пораженный этим зрелищем, Андрейка в изнеможении закрыл глаза и лишился чувств.

***

После дальних скитаний родимый край всегда дороже и милее сердцу кажется. Сердце Федора Михайловича Ртищева навсегда прикипело к Москве. Но в последние годы подолгу приходилось разлучаться с ней! Сперва сопровождал Ртищев Государя в походе, затем, по взятии Смоленска, сдавшегося второму штурму, направлен был с посольством к литовскому гетману и даже попал на короткое время в плен. То посольство Федор Михайлович с успехом завершил, согласился Сапега впредь именовать Царя русского Царем Белой и Малой Руси, признал, стало быть, господство Москвы в этих землях! Важная это победа была, и батюшка Алексей Михайлович не поскупился наградами, назначив Ртищева окольничим и поручив его ведению свой двор. Хотел и боярством пожаловать, да отнекался Федор Михайлович – довольно ему было своего простого дворянского звания, а высоких шапок пусть иные ищут… Думалось, что получив приказ «сидеть во дворце», придет время проститься с кочевой жизнью. Ан нет! Государю нужен был не только дворецкий, но и дипломат. И коли эти две ипостаси сошлись в одном лице, то… не тужи и изволь оборачиваться!

И Федор Михайлович, хотя и скорбен был ногами, но поворачивался скоро. И как глава Литовского приказа и судья приказа Лифляндского, ведал всеми сношениями с Литвой, всемерно стремясь защитить православное население тех русских земель, что все еще оставались под чужеродным владычеством.

Прежде от забот многих утешалась душа в стенах созидаемой Андреевской обители. Когда-то в юные годы свои мечтавший об иноческом подвиге Ртищев жил отшельником в урочище Пленицы вблизи Воробьевых гор. В ту пору была здесь лишь крохотная деревянная церковь во имя Андрея Стратилата. В ней долгими часами молился юноша-отшельник. Здесь-то и нашел его другой юноша, также искавший Божией правды – Царь Алексей Михайлович. Кто-то рассказал ему о странном явлении: молодой родовитый дворянин вдруг оставил мирскую жизнь, сулившую ему немало радостей, дабы жить отшельником, посвятив себя Богу.

– Для отшельнической жизни тебе, друже, нужно было подальше угол найти, – заметил Государь, приехав самолично познакомиться со странным дворянином, в котором инстинктивно предугадал родственную душу. – А здесь тебе подвижничать не дадут.

Прав был свет-Алексей Михайлович. Он и не дал, призвав отшельника для служения себе и удостоив чести стать одним из самых приближенных и доверенных лиц, другом своим. Еще тогда, в первую встречу, Ртищев понял, что молодой Царь крайне нуждается в верных и честных людях. И просто в друзьях. В людях, с которыми мог бы он быть сердечно откровенен, которые понимали бы его и разделяли его заботы не корысти ради, но как и он сам – для Божией и Отечества славы. Когда Алексей Михайлович после долгого и задушевного разговора покидал Пленицу, Федор Михайлович уже знал, что отшельничество его завершено, что он уже не сможет оставить своего Царя, почти столь же юного, как и сам он, что его подвиг – быть не в скиту, но подле Государя, служа ему верой и правдой, помогая ему.

Что ж, служить Господу можно везде. Совсем не только в лесах или в стенах монастырских. Можно и в миру Христово дело творить с Его многощедрой помощью.

На месте своего отшельничества Федор Михайлович утроил Преображенский училищный монастырь, переименованный позже в Андреевский. Здесь поселилось 30 иноков из нескольких малороссийских монастырей, и в их числе известные ученые мужи. Их стараниями при монастыре составилось ученое братство, именуемое Ртищевским. Братство занималось переводом книг и бесплатным обучением желающих грамматике, славянскому, латинскому и греческому языкам, риторике и философии.

Хорошо разбираясь в делах церковных, Федор Михайлович полагал необходимым исправление многих неправильностей, допущенных в русской церковной службе и уставе. Для обсуждения этих важных вопросов составился при Преображенской обители «Кружок ревнителей благочестия», в который вошли царский духовник Стефан Вонифатьев, настоятель Казанского собора Григорий Неронов, архимандрит Новоспасского монастыря Никон, протопоп Аввакум… При содействии этого кружка, Ртищеву удалось ввести церковные проповеди и заменить «единогласным» пением «многогласие».

Братство и Кружок были истинной отдушиной и отрадой Ртищева. Но в последнее время ложилась тягота на сердце, когда ступал он в стены возлюбленной обители. Жестоковыйные люди способны обратить во зло самые благие начинания, исказив их… Так на глазах Федора Михайловича происходило с преобразованиями в русской Церкви. Он желал лишь очищения святых книг от явных ошибок, нечаянно допущенных переводчиками при переписи их, лишь возвращения церковной службы к канонам, издревле принятым в православном мире, лишь отвержения суеверий, унаследованных от языческих времен и вкравшихся уже в самые церковные традиции. Но, к примеру, отнимать и уничтожать иконы, даже если они неправильно написаны, разве можно? Какая простая христианская душа сможет смириться с этим? Ведь для верующих эти иконы – родные!

– Не вмешивайся в церковные дела, Федор! – грозно прозвучал могучий Никонов бас. Огромного роста богатырь, с черной, как сажа, густой бородой, он буквально нависал над Ртищевым и всем своим видом демонстрировал крайнее неудовольствие попытками Федора Михайловича спорить с ним.

– Когда-то, владыка святый, ты судил иначе. И не где-нибудь, а здесь, в этих стенах, – заметил Ртищев, прямо глядя на патриарха.

Власть меняет людей. Настоятель Новоспасского монастыря, а затем Нижегородский митрополит был дружественен к Ртищеву и горячо поддерживал его начинания, претворяя их в жизнь в своих вотчинах. Но что же сделалось с ним, когда голову его увенчал патриарший клобук, а Государь стал звать его «собинным другом», сделав почти соправителем своим?

– Неужели ты думаешь, владыка, что неумеренные прещения и кары наставят кого-то на истинный путь?

– Ослушники должны подлежать наказанию! – воскликнул Никон. – Иначе они разорвут Церковь на части из-за своего невежества и упрямства!

– Вы разорвете ее вместе, владыка. Из-за гордыни и упрямства, – тихо сказал Ртищев.

– Молчи, Федор! Не тебе судить патриарха!

– Не мне. Всех нас один лишь Судия будет судить. И Судия сей завещал нам единый закон – закон любви. Милости. Прощения. Дело, в основе которого не любовь лежит, не любовью движимое, не приведет к добру. Но совсем к обратному!

– Что же, по-твоему, мы не любовью к Богу ведомы в действиях наших? – сдвинул Никон густые брови. – Не ему служим?!

– Первосвященники Израилевы тоже считали, что любят Бога и служат ему.

– Не смей! – взревел патриарх и с силой ударил посохом об пол. – Уж не хочешь ли ты, Федор, нас в христоубийцы, в фарисеи записать?! А Аввакум и Неронов, что ж, христолюбцы и апостолы? Берегись, Федор! Опасно ходишь!

– Мне нечего беречься, владыка, – покачал головой Ртищев. – Я никого не сужу, а лишь пытаюсь в меру своих скромных сил остановить раскол. Ты с одной стороны, Аввакум с дрогой – разорвете церковь. Того ли ты хочешь, владыка? Ведь не хочешь же!

– И что же, примириться мне с их еретичеством велишь?!

– Не о примирении прошу, но о милости. Ты говоришь, что они невежественны и надменны. Пусть так. Но так восплачем о том, пожалеем их в их недомыслии и помрачении, будем милостивы к их слабости, а не уподобимся им! Если два коня, запряженные в одну упряжь взбеленятся и понесут в разные стороны, что станет с телегой? Не будьте же этими конями, владыка! И ты, ты сам, будь мудрее и милостивее их!

– Милость они поймут, как слабость, Федор!

– Да не о них же речь! Не об Аввакуме! Не о Неронове! – воскликнул Ртищев. – А о многих наших единоверцах, которые не могут в одночасье принять новое! Да, они невежественны, но разве они виноваты в том? Нет! Нет! Мы виноваты! Потому что не умели и не имели времени просвещать их! Не карать нужно, владыка, а просвещать! Учить! Кротко и с любовью. Христово учение во времена древние разве же огнем и мечом насаждалось? Ты лучше меня знаешь, что нет. Оно покоряло народы любовью. Жертвою. И нам должно следовать единственно этому примеру!

– Ты добр, но ничего не понимаешь в церковных делах, – покачал головой Никон. – Хорошо быть праведным и чистым. Да только кто же станет оборонять от волков Господню овчарню? Если пес будет милостив к волку, то овцы будут расхищены. Я лишь защищаю Церковь.

– Церковь и нас, грешных, защищает Бог. Владыка, я вижу, что ты не слышишь меня и не желаешь слышать. Но все же взываю к тебе, к мудрости твоей! Гоня несогласных с тобой, ты лишь делаешь их мучениками в глазах народа, тогда как, действуй ты любовно и отечески, они предстали бы озлобленными гордецами. Страхом нельзя упрочить веру. Неужели ты не понимаешь, что те, кто станет принимать новые обряды лишь из страха, будут лукавить и двоедушничать? Разве лукавство и двоедушие нужно Богу? Нет, владыка, ему нужно исповедание от чистого сердца! – при этих словах Ртищев опустился перед патриархом на колени. – Молю тебя, отче! Пощади души своих пасомых! Просвещай их, а не калечь!

Передернулось раздраженно разгневанное лицо, снова гулко стукнул посох об пол.

– Будет лучше, Федор, если каждый из нас станет заниматься своим делом. Ты царским двором и посольскими приказами, а я – Церковью.

– Помилуй, не ты ли более кого иного, занимаешься ныне государственными делами?

– А тебе, небось, обидно это? – усмехнулся Никон. – Боишься своего места при Государе лишиться?

Побледнел Федор Михайлович от этих слов. Не от страха гнева патриаршего, а от стыда, что этот великого ума человек может мыслить столь мелко, будто ничтожный временщик, и от того еще, как явно сделалось, что уже не способен внять голосу рассудка обуянный гордыней святитель. Страшен, страшен демон гордыни! Иссушает он сердце, лишает разума.

Покачал головой Ртищев сокрушенно, поднялся с трудом, цепляясь за поручень кресла – Никон, все также неколебимой скалой высившийся над ним, не поспешил подать ему руки.

– Я боюсь лишь Господа Бога, владыка, и ты это знаешь. Прости, если говорил с тобой резко. Но я говорил так лишь от того, что глубоко скорблю о тебе… – с этими словами Федор Михайлович, преодолевая боль, низко поклонился патриарху и удалился, не дожидаясь ответа и не глядя более в гордое, гневное лицо предстоятеля.

Блаженны миротворцы, ибо они наследуют Царство Небесное. Но как же умиротворить обуянных гордыней?.. Кровью обливалось ртищевское сердце, и то и дело холодила его горестная мысль: а нужно ли было затевать все эти исправления?.. В конце концов, Бог зрит вперед на душу человеческую, а не на букву законническую. И что за польза в исправленной букве, если она стольким душам увечьем обернется? Болело сердце. Рушилась на глазах Церковь русская, врагами смотрели друг на друга вчерашние сопричастники. И чувствовал Федор Михайлович свою в том вину. Конечно, все могло быть иначе, если бы дело повелось любовью и милосердием, не ломая через колено. Ошибки веками копились и не единым мигом преодолевать их! Не тот это узел, что разрубить мечом можно. Но как донести это до таких людей, как Никон и Аввакум?

В тяжелых думах добрел Ртищев до терема прежнего своего друга, Ивана Озерова. Когда-то Федор Михайлович взял его на службу, помог бедному тульскому дворянину подняться и осесть в Москве. Но благодарность не входила в число добродетелей Озерова, и попытался он интриговать против своего благодетеля, ища места повыше, предпочтя покровительство завистников Ртищева. Федор Михайлович узнал о предательстве друга, но не подал виду, не стал чинить ему препятствий в службе, не услал прочь из стольного града. Иван сам допустил проступок на своем непосредственном поприще, и с той поры обрушились на него многие неприятности. Обвинил в них жестоковыйный человек своего бывшего благодетеля, сочтя свои неудачи местью Федора Михайловича. И напрасно старался Ртищев умирить гнев Озерова, объясниться с ним дружески. Дворня Ивана гнала царского окольничего прочь от ворот, спускала собак, а хозяин бранился самыми злыми проклятиями…

 

Теперь все повторилось по обычаю. Федор Михайлович смиренно постучал в ворота озеровского дома, и тут же услышал из окна злой голос Ивана:

– Убирайся прочь! Доколе ты будешь ходить сюда?! Тебе мало, что довел меня до нищеты?!

– Моей вины нет в твоих несчастьях, и в этом я могу поцеловать крест! Если же нечаянно я огорчил тебя, то прошу, прости меня! Помиримся, брат! Ведь когда-то в отрочестве мы были с тобой как братья!

– Но один из братьев оказался каином! Убирайся, лицемер! Я не поверю ни одному твоему слову! Святоша! Прочь от моего дома! Я не желаю ни видеть, ни слышать тебя! – хриплый, прерываемый кашлем, голос Ивана клокотал яростью.

– Но послушай!..

– Прочь, порождение ехидны! Или я спущу на тебя собак! И велю дворне гнать тебя взашей!

– Прости, Ваня. Не тревожься, я ухожу…

Ртищев отступил от негостеприимного дома в глубь погружающегося в сумрак переулка и почти сразу столкнулся лицом к лицу с долговязым одноруким оборванцем. Страшен был вид этого несчастного! Правая часть лица была изуродована шрамами, а глаз слеп, длинная, клочкастая борода, спутанные волосы, грязные отрепья… Федор Михайлович с состраданием посмотрел на беднягу и потянулся за кошельком, но оборванец вдруг повергся перед ним на колени. Единственный глаз его лихорадочно блестел, из него текли слезы.

– Боярин! – воскликнул нищий. – Наконец-то привел Господь встретиться! – потрескавшиеся губы несчастного дрожали. – Помнишь ли ты меня, боярин? Под Смоленском! Ты спас мне жизнь уступив свое место…

Многим увечным воинам уступал Ртищев свое место, и не всех из них мог припомнить. Но этот однорукий калека… Вспомнился ясно Федору Михайловичу окровавленный юноша, почти мальчик с кое-как замотанной культей и обожженным лицом. Он был очень молод, а потому внушал к себе особое участие. Ртищев видел его потом еще раз, мельком, в лазарете, для которого сам же нанял дом и врачей, как делал всегда во всех городах, где случалось оставлять русскому войску своих раненых…

– Ты тогда кошелек мне оставил… И другим также… Мы бы иначе уже по выходе из лазарета с голодухи передохли! Твоей милостью живы остались…

– Я помню тебя, – кивнул Ртищев.

Калека надрывно всхлипнул и вдруг ткнулся головой в сапоги Федора Михайловича:

– Боярин, милостивец, спаси христианскую душу! Не дай сгинуть в канаве! Я хоть и без правой руки, но левой работать могу! Я грамоте знаю! Я тебе, как пес, служить стану, только спаси! Иначе пропаду! Порешу кого-нибудь, какой еще мне путь?! Не погуби, боярин!

Эти отчаянные рыдание и каменное сердце растрогать могли. Ртищев не без труда склонился к калеке, подхватил его под руку:

– Встань, встань! Как звать тебя?

– Андреем, – отозвался несчастный, послушно поднимаясь.

– Андреем… – задумчиво повторил Федор Михайлович, вспомнив свой скит с часовней Андрея Стратилата и только что покинутый монастырь. – Ну, что ж, Андрей, пойдем со мною. Попробую найти тебе службу. Ты Царев ратник, и не должно тебе в разбойниках и нищих мытариться.

– А кому ж это должно, боярин?

– Верно говоришь, никому. Только впредь не зови меня боярином. Я не боярин и чужими чинами не именуюсь. Идем!

– Как же велишь звать тебя?

– Зови просто, Федором Михайловичем.

– Федор Михайлович, батюшка… – Андрей запнулся.

– Что-то еще?

Нищий помялся. Затем кивнул на терем Озерова, за забором которого бесновались собаки:

– Зачем ты перед ним унижал себя? Он человек злой и лживый! Ехидна, а не человек! Он нашу братию, что тебя, собаками травит! Для одной лишь забавы!

– Он несчастный человек, – ответил Ртищев. – И мы выросли вместе. Это достаточный повод, чтобы пытаться разбудить его сердце, тебе не кажется?

– У него нет сердца, – покачал головой однорукий.

– Сердце есть у всех. Но некоторые об этом забывают… А я пытаюсь напоминать. От того, что я попрошу его прощения и выслушаю его брань, у меня ничего не отнимется. Но я хочу верить, что однажды он услышит меня, и это будет самой большой мне наградой. Обогреть замерзшего, накормить голодного – важно. Спасти того, кто гибнет смертью телесной, важно. Но разве менее важно пытаться вернуть Богу гибнущую душу?

Андрей слушал, приоткрыв рот, глядя на Федора Михайловича со смесью изумления и благоговения.

– Святой ты, не иначе…

– Святые в пустынях и скитах грехи мира замаливают. А мне бы свои замолить, – вздохнул Ртищев и побрел, волоча больную ногу, к своему дому. Андрей тенью последовал за ним.

***

Иногда, когда уже хоть в омут головой, Бог, дотоле занятый делами более насущными, вдруг вспоминает и призревает на оставленных. И тогда жизнь изменяется во мгновение ока!

Несколько лет христорадничал Андрейка по городам и весям, недолго пожил при монастыре, да там нужны были трудники, а не калеки… Он изо всех сил пытался не утратить человеческого облика, усердно разрабатывал левую руку, учась делать ею все то, что когда-то так ловко удавалось правой. А если случалось стать в какой-нибудь обители, упрашивал насельников допустить его до чтения священных книг. Страшно было забыть грамоту!

Все же безрукий калека с изуродованным лицом и навсегда померкшим правым глазом оказывался нигде не нужен. Летом он примкнул к странствующим мастерам-плотникам, по сердобольности взявших его с собой, благо левой рукой навострился бывший ратник делать довольно многое. Но случилась беда. Много бранили мастера новые церковные устроения, и за то были схвачены по доносу… Андрейка тогда не с ними был и тем спасся.

Долго ли, коротко ли, а достиг он стольного града, откуда некогда уходил в Государев поход здоровым молодым красавцем. Нищих в Москве было в избытке. Москва кишела нищими, как давно нестиранная одежда вшами. Очутившись в этой бездне отчаяния, Андрейка ужаснулся. Из нее, как из водоворота, уже не было спасения. Не было выхода. Побираться у храмов, пить по праздникам и обычным дням, покрываться язвами и струпьями и, наконец, околеть в какой-нибудь канаве, как собаке. Или же – снова встал давний выбор! – примкнуть к лихим людям! Благо левая рука уже проворно действовала ножом… Тут тоже конец не весел – плаха. Но все не так страшит она, как канава. Но другое страшно – человечьи души губить! Как за них отвечать после?..

Тут-то, стоя на самом краю, истощенный и отчаявшийся, вновь встретил Андрейка «чудесного боярина», когда-то спасшего его под Смоленском. Случайно увидев его в темном переулке, где он, заготовив нож, уже, очертя голову, поджидал свою первую жертву, бывший Царев ратник, не поверил своим глазам. И долго не верил, наблюдая, как странный этот человек просит прощенья у известного скареда Озерова… Нож он вышвырнул в сугроб тогда же, вручив судьбу свою милости «чудесного боярина».

Федор Михайлович определил его в людскую, велев вымыть, одеть и накормить, а наутро призвал к себе. Андрейка явился пред очи своего благодетеля уже не в столь скорбном виде. Борода и волосы расчесаны, лицо вымыто, ладно сидел на поджарой фигуре кафтан, в котором чувствовал себя вчерашний бродяга неловко. Ртищев знаком велел ему сесть и подал книгу:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77 
Рейтинг@Mail.ru