Радость возвестила людям, в безмолвии ночи, труба. Одна, другая, третья, и десятки, и сотни труб трубили Атонову песнь:
Чудно явленье твое на востоке,
Жизненачальник Атон.
Посылаешь лучи твои, – мрак бежит,
И радостью радуется вся земля!
Трубы трубили во всех концах города, отзываясь в горах многоголосыми гулами. Как петухи перекликаются, ночью солнце поют, так и эти трубы в тот предутренний час, когда сон людей смерти подобен, как пелось в Атоновой песне:
Люди лежат во тьме, точно мертвые:
Очи закрыты, головы закутаны;
Из-под голов у них крадут – не слышат во сне;
Всякий лев выходит из логова,
Из норы выползает всякая гадина;
Воздремал Творец, и безглагольна тварь.
Но спящих будила труба, как некогда Господень зов разбудит мертвых. Старики и дети, рабы и свободные, бедные и богатые, чужеземцы и египтяне – все бежали навстречу грядущему солнцу, богу Атону.
Дио проснулась от звука трубы в маленькой часовне Атонова храма, где спала в эту ночь, с хором певиц, игральщиц и плясуний, которые должны были сопровождать ее в пляске перед царем.
– Трубы трубят, трубы трубят! Вставайте, девушки! Солнце рождается, радуйтесь! – услышала она говор проснувшихся.
Обнимались, целовались, поздравляли друг друга с новым солнцем – новою радостью.
Взбежали на плоскую крышу храма.
Ночь была теплая; ветер с юга подул после полуночи, и вдруг потеплело. Белые, круглые, большие облака плыли по небу, как паруса. Мутно-пушистые звезды мигали, как задуваемые ветром огни, и ущербный, выщербленный месяц, желтый, как латунь, падал, опрокинувшись, на черные зубцы Ливийских гор.
Небо, воды, земля, злаки, звери – все еще спало; только люди проснулись. Город внизу кишел как муравейник. В окнах домов зажигались огни, плошки дымились на кровлях, факелы рдели на улицах, и темные толпы текли по ним, как темные воды. Слышался гул голосов, шелест шагов, топот копыт, грохот колес, ржанье коней, воинский клич, и надо всем немолчные зовы труб – Атонова песнь:
Чудно явленье твое на востоке,
Жизненачальник Атон.
Посылаешь лучи твои, – мрак бежит,
И радостью радуется вся земля!
– Вон, вон, царское шествие! Ну-ка, девушки, вниз, оттуда виднее! – закричала одна из глядевших с крыши Атонова храма, и все сбежали, слетели, как стая горлинок, на плоскую крышу ворот, ближайших к той улице, где проходило шествие.
– Царь идет! Царь идет! Ниц! Ниц! Ниц! – возглашали скороходы-вестники, сгибая голые спины, шагая в ногу и разгоняя жезлами толпу.
Впереди шли царские телохранительницы, амазонки хеттеянки, желтолицые, узкоглазые, широкоскулые, плоскогрудые, с чубами на бритых головах, с медными двуострыми секирами в руках, святым оружием Девы-Матери.
Потом – царедворцы: судьи, советники, военачальники, казначеи, писцы, жрецы, пророки, книжники, хлебодары, виночерпии, конюшие, ризничие, постельничие, брадобреи, портомои, белильщики, мироварники, и прочие, и прочие; все – в белых одеждах, в остроконечных туго накрахмаленных передниках; у всех – яйцевидно удлиненные накладками, бритые головы, «царские тыковки».
Потом – кадилоносцы, обильно возжигавшие куренья; дым их возносился белым, розовеющим в свете факелов облаком, и опахалоносцы, махавшие многоцветными, на длинных древках опахалами из страусовых перьев и живых цветов.
И наконец, двадцать четыре эфиопских отрока, черных, голых, только в коротких передниках из попугайных перьев, с продетыми сквозь ноздри золотыми кольцами, несли на плечах высокий, из слоновой кости, обитый листовым червонным золотом, покоившийся на львах, царский престол.
Дио ясно увидела леопардовую шкуру на узеньких, как бы детских, плечиках; очень простую, белую, длинную одежду-рубаху из такого прозрачного льна – «тканого воздуха», что сквозь нее сквозили на смуглых, худеньких, тоже как бы детских, ручках, немного повыше локтей, пестрые наколы – иероглифы Атонова имени; божеский посох в одной руке, бич – в другой; на голове – царский шлем-тиара – хеперэш, грушевидная, из бледного чама – сребро-золота, вся в лапис-лазуревых звездах-шишечках, с золотою, на челе, свившейся солнечной змейкой, Утой.
Все это увидела она, но на лицо не посмела взглянуть. «Ужо взгляну, когда буду плясать», – подумала и побежала наверх, на крышу Атонова храма.
– Ниц! Ниц! Ниц! Царь идет! Бог идет! – кричали скороходы-глашатаи, и люди падали ниц.
Шествие вступило во врата Атонова храма.
Храм Солнца, Дом Радости, состоял из семи многостолпных дворов с башенными вратами – пилонами, боковыми часовнями и тремястами шестьюдесятью пятью жертвенниками. Семь дворов – семь храмов семи народов, ибо, как сказано в Атоновой песне:
Все племена пленил ты в свой плен,
Заключил в узы любви.
Некогда «людьми», ромэт, были для египтян только сами они; все же остальные народы – «не-людьми»; а теперь все – братья, сыны единого Отца Небесного, Атона. Храм Солнца был храмом рода человеческого.
Семь дворов – семь храмов: первый – Таммуза вавилонского, второй – Аттиса хеттейского, третий – Адона ханаанского, четвертый – Адуна критского, пятый – Митры митаннийского, шестой – Эшмуна финикийского, седьмой – Загрея фракийского. Все эти боги-люди, страдавшие, умершие и воскресшие, были только тени единого солнца грядущего – Сына.
Семь открытых храмов вели к восьмому, сокровенному, куда никто никогда не входил, кроме царя и первосвященника. Там взносились, в вечном сумраке, шестнадцать Озирисов-великанов, алебастровых, бледных, как призраки, в туго натянутых мумийных саванах, в божеских тиарах, с божескими посохами и бичами в руках, – все на одно лицо – царя Ахенатона.
Миновав семь открытых храмов, шествие подошло к восьмому, закрытому. Царь вошел в него один, и, пока молился внутри, все ожидали у врат; когда же вышел, поднялись по наружной лестнице на плоскую крышу верхнего храма: верхний стоял на крыше нижнего.
Здесь возвышался великий жертвенник Солнца в виде усеченной пирамиды из желтоватых, как сливки, нежных, как девичье тело, известняковых глыб, с двумя, по бокам, отлогими, без ступеней, всходами. На верху пирамиды, на высоком помосте, горел неугасимый жертвенник, и тускло рдел над ним, на алебастровом столбике, зеркально-гладкий, из бледного чама – серебро-золота, солнечный круг Атона – высшая точка всего исполинского зданья. Первый и последний луч солнца всегда отражался на нем.
Царь, царица, царевны и царевич-наследник – только те, в чьих жилах текла кровь Солнца, – взошли на верх пирамиды, а на помост неугасимого жертвенника – только царь.
Люди кишели внизу на семи дворах, вверху, на пилонах, лестницах, крышах обоих святилищ: как бы возносилась живая гора людей, и высшая точка ее был один человек – царь.
– Славить иду лучи твои, живой Атон, единый вечный Бог! – возгласил он, протягивая руки к солнцу.
– Хвала тебе, живой Атон, небеса сотворивший и тайны небес! – ответил великий жрец Мерира, стоявший внизу, у подножья пирамиды. – Ты – в небесах, а на земле – твой сын возлюбленный, Ахенатон!
– Всем вам, роды пришедшие, роды грядущие, возвещаю путь жизни, – опять возгласил царь. – Богу Атону воздайте хвалу, Богу живому, и живы будете! Соберитесь и придите, все спасенные народы, обратитесь к Господу, все концы земли, ибо Атон есть Бог, и нет другого, кроме Него!
– Бог Атон есть Бог единый, и нет другого, кроме Него! – ответили несметные толпы внизу тысячеголосым гулом, подобным гулу волн морских.
Месяц зашел, звезды потухали. Ветер затих, облака рассеялись. Небо чуть-чуть посерело. Вдруг в этой утренней серости вспыхнул исполинский луч, пирамидоподобный, с основаньем на земле, с острием в зените, и затрепетали, заполыхали в нем опалово-белые трепеты, сполохи – Свет Зодиака, предтеча солнца.
Царь с супругой, дочерьми и наследником, сойдя с пирамидного жертвенника, вошли в стоявшую у восточной стороны его, узорчато расписанную и раззолоченную скинию.
Зазвучали флейты, зазвенели систры; послышалось тихое пенье, и медленное шествие жриц взошло по наружной лестнице на плоскую крышу храма, неся на плечах гроб. В гробу лежал закутанный в белый саван мертвец. Жрицы поставили гроб на темно-пурпурный ковер перед скинией.
Две плакальщицы стали, одна – в головах, другая – в ногах мертвеца, и запели, заплакали, перекликаясь, подобно двум богиням-сестрам, Изиде и Нефтиде, над гробом Озириса, брата своего. А остальные, голые, только с узким, пониже пупа, черным пояском и такою же повязкой стыда между ног, плясали исступленно-дикую, древнюю, колдовскую пляску Озириса-Баты, воскресшего бога, прорастающего колоса; стоя в ряд на одной ноге, подымали другую, все враз, опускали и опять подымали, всё выше и выше, так что, наконец, кончики ног вскидывались выше голов.
– Встань, встань, встань! О, Солнце солнц, о, Первенец из мертвых, встань! – повторяли, тоже все враз, под звоны систров и визги флейт. Это значило: «также высоко, как вскинуты ноги, колос, расти, мертвый, вставай!»
А плакальщики плакали:
Приди к сестре твоей, приди, Возлюбленный,
О, ты, чье сердце биться перестало!
Я – сестра твоя, на земле тебя любившая;
Никто не любил тебя больше, чем я!
Вдруг по телу мертвеца прошло содроганье, как по телу куколки, в которой шевелится бабочка, – трепет, подобный тем небесным трепетам-сполохам, как будто в теле и в небе совершалось одно чудо.
Медленно развились пелены смертные; медленно поднялась рука к лицу, как у просыпающегося от глубокого сна; медленно согнулись колени, локти уперлись в гробовое днище, и тело начало подыматься.
– Встань! Встань! Встань! – заклинали, колдовали колдуньи-плясуньи, вскидывая ноги выше голов.
Свет Зодиака потух в розовеющем небе. Рдяный уголь вспыхнул в мглистом ущельи Аравийских гор, и первый луч солнца блеснул на Атоновом круге.
В то же мгновенье мертвый встал, открыл глаза, улыбнулся, и в этой улыбке была вечная жизнь – солнце незакатное.
– Дио, плясунья, жемчужина Царства Морей! – послышался шепот в толпе царедворцев.
Жрицы-колдуньи, кончив пляску, пали ниц. Систры и флейты умолкли, кроме одной, все еще плакавшей; так одинокая птица плачет в сумерках.
На ложе моем, ночью,
искала я того,
кого любит душа моя, —
искала и не нашла его…
Выйдя из гроба, плясунья пошла навстречу солнцу. Тихо-тихо, как бы сонно, начала пляску: все еще в теле ее была скованность, мертвенность. Но, по мере того как солнце всходило, пляска делалась быстрее, быстрее, стремительнее. Голова закидывалась, руки протягивались к солнцу: падали белые ткани на темно-пурпурный ковер, обнажая невинное тело, ни мужское, ни женское – мужское и женское вместе, – чудо божественной прелести. Солнце лобзало его, и вся она отдавалась ему, соединялась, смертная, с богом, как любящая с возлюбленным.
Положи меня, как печать, на сердце твое,
как перстень – на руку твою,
ибо крепка любовь, как смерть! —
плакала флейта.
Вдруг песнь оборвалась: плясунья упала навзничь, как мертвая. Одна из жриц подбежала к ней и покрыла ее белым саваном.
Легкий шорох шагов и голос, как будто знакомый, но никогда не слыханный, послышались Дио. Она подняла голову и увидела царя лицом к лицу. Он что-то говорил ей, но она не понимала, что. Жадно смотрела в лицо его, как будто узнавала после долгой разлуки: может быть, так узнают друг друга на том свете любящие.
Вспомнила свой давешний страх и удивилась, как не страшно. Простое-простое лицо, как у всех; лицо сына человеческого, брата человеческого, тихое-тихое, как у бога, чье имя: «Тихое Сердце».
– Очень устала? – спросил он, должно быть, уже не в первый раз.
– Нет, не очень.
– Как хорошо плясала! У нас так не умеют. Это ваша критская пляска?
– Наша и ваша вместе.
Он тоже вглядывался в нее, как будто узнавал.
– Где я тебя видел?
– Нигде, государь.
– Странно. Все кажется, что где-то видел…
Она сидела у ног его, а он стоял над нею, нагнувшись. Обоим было неловко. Белый саван падал с голого тела ее; она старалась его натянуть, но он все падал. Вдруг покраснела, застыдилась.
– Холодно тебе? Ну-ка, ступай поскорей, одевайся, – сказал он и тоже покраснел. «Совсем как маленький мальчик!» – подумала она и вспомнила изваянье в Чарукском дворце – мальчика, похожего на девочку.
Он снял с руки своей перстень, надел ей на руку, еще ниже нагнулся, поцеловал ее в голову и, отойдя от нее, вернулся в царскую скинию.
– Клюнула рыбка, клюнула! – шепнул Туте на ухо стоявший рядом с ним в толпе царедворцев старый вельможа Айя, друг его и покровитель.
– Ты думаешь? – спросил Тута.
– Будь покоен: клюнула. Этакой парочки другой не сыскать: друг для друга созданы. Мужчина да женщина – крючочек да петелька – двое в любви, а здесь – четверо.
– Как четверо?
– Так; двое в нем, двое в ней; петелька – крючочек, крючочек – петелька: сцепятся – не расцепятся.
– Ты, Айя, премудр! – восхитился Тута.
Хор слепых певцов запел Атонову песнь. Нищие бродяги, ходили они по большим дорогам, из села в село, из города в город, питаясь подаяньем. Царь, однажды услышав их у врат Атонова храма, так пленился ими, что назначил им быть храмовыми певчими, да возносится Богу хвала не только от счастливых, мудрых и зрячих, но и от несчастных, темных, слепых.
Их было семеро. Перед царскою скинией стояли они в ряд, на коленях, голые, только в белых передниках, с телами, почерневшими от солнца, с руками и ногами иссохшими, тонкими, как палки, с видными сквозь кожу ребрами и животами вздутыми: головы бритые, лица сморщенные; складки около губ, как у больных, старых псов; носы курносые, тоже как у псов, нюхающие; узкие слепые щелки воспаленных глаз.
Запевало, сидя впереди, играл на высокой семиструнной арфе, а остальные, отбивая лад песни ладошами, пели голосами гнусавыми. Прямо на солнце смотрели слепыми глазами, но светлого бога Ра не видели, славили теплого бога Шу:
Шуенка Батюшка, Шуенка Матушка!
Плачучи, вытекли оченки;
Солнцу поем мы из ноченки.
Милостив будь к нам, слепеньким!
И, кончив унылый припев, запели радостную песнь:
Чудно явленье твое на востоке,
Жизненачальник Атон!
Посылаешь лучи твои, – мрак бежит,
И радостью радуется вся земля…
Солнце уже заливало крышу храма, но внизу, на семи дворах, была еще тень; только высокие чела пилонов позлатились; пестрые флаги мачт над ними трепетали в утреннем веяньи радостным трепетом; радостным шелестом шелестели крылья белых голубей, и зимние ласточки резали воздух свистящим полетом, пели солнцу, кричали, визжали от радости: «Ра!»
Царь снова взошел на пирамидный жертвенник и бросил в огонь пригоршню ладана. Вспыхнувшее пламя побледнело в солнце; заклубился розово-белый дым, и на семи дворах, с трехсот шестидесяти пяти жертвенников поднялись такие же дымы: если бы кто-нибудь увидел их издали, то подумал бы, что в городе пожар.
Медленным движеньем подымая руки к небу, как бы вознося невидимую жертву, царь возгласил:
– Все, что ни есть в уделе сем, от Восходной Горы до Закатной, – земли, воды, села, злаки, звери, люди, – приносится в жертву тебе, Солнце живое, Атон, да будет царство твое на земле, как на небе, Отец!
Темная жатва человеческих голов склонилась, как жатва колосьев под ветром. Трубы, флейты, систры, лютни, гусли, арфы, тимпаны, кимвалы, киннары слились с тысячегортанным ревом толпы в один оглушающий хор:
– Пойте Господу новую песнь, пойте Господу, вся земля! Воздайте Господу, племена народов, воздайте Господу славу и честь! Да веселятся небеса и да торжествует земля! Радуйся, Радость-Солнца, Сын-Солнца– Единственный – Ахенатон Уаэнра!
Дио смотрела прямо в лицо царя и думала с такою радостью, как будто уже видела Сына: «Ближе к Нему, чем он, не был никто из сынов человеческих!»
Стража пускала в ограду перед царскою скинией только высших сановников. Но за оградой отведено было особое место для новообращенных – людей всякого звания и племени – Вавилонян, Хеттеян, Ханаанеян, Эгеян, Ливийцев, Миттанийцев, Фракийцев, Эфиоплян и даже Иадов, Пархатых.
Вдруг Дио увидела в этой толпе Иссахара, сына Хамуилова. Пристальным взором смотрел он прямо в лицо царя, и злая усмешка кривила губы его. Дио долго не могла оторваться от лица его: все хотела что-то вспомнить.
Хор умолк, и в наступившей тишине раздался голос царя:
– Господи, прежде сложения мира открыл Ты волю свою Сыну своему, вечно сущему. Ты, Отец, в сердце моем, и никто Тебя не знает, – знаю только я, Твой Сын!
«Проклят обманщик, сказавший: „я – Сын!“ – вдруг вспомнила Дио слова Иссахара в Гэматонской часовне и, взглянув опять на царя, подумала с ужасом: „Кто это? Кто это? Кто это?“
«В семидесяти душах пришли отцы наши в Египет, а ныне Господь умножил нас, как звезды небесные. И расплодились мы, и усилились чрезвычайно. И сказал царь Египта народу своему: „Вот народ сынов Израилевых, многочисленнее и сильнее нас. Перехитрим же его, чтобы он не размножился; иначе, когда будет война, соединится он с нашим неприятелем“. И поставили над нами работоначальников, чтобы изнуряли нас тяжкими работами над глиной и кирпичами. И стенали мы от работы, и вопияли, и вопль наш восшел к Богу. Мышцею крепкою и дланью простертою вывел нас Бог из Египта, из печи железной. Когда же, гонимые войском царя Египетского, подошли мы к Чермному морю, то простер вождь сынов Израилевых, Моисей, руку свою на море, и расступились воды; влага стала стеною, опустели пучины в сердце морей. И обратились воды на Египтян, и покрыло их море, и погрузились, как свинец, в великих водах».
Так говорили сыны Израилевы, а Египтяне смеялись над ними:
«Ничего этого не было: никогда никакой царь Египта не погибал в море, а вождь Иадов-Пархатых, называемый ими по-египетски Мозу-Дитя, Сын, – вовсе не Сын Божий, как думают они, а сын раба, злой колдун, вор и убийца, бежавший в пустыню, к мадиамским кочевникам, потом вернувшийся тайно в Египет и сделавшийся вождем разбойничьей шайки Хабири – Хищников, тех же Иадов. В пограничных областях Египта то и дело бунтуют Хабири. Во дни царя Тутмоза Четвертого произошел один из таких бунтов: шайка Хабири ушла в Синайскую пустыню и погибла там от жажды и голода вместе с Мозу – Моисеем, вождем своим».
Так ругались сыны Хамовы над сынами Израиля. Впрочем, не только египтяне, но и многие среди самих израильтян – Моисей вывел из Египта лишь часть их – чудесам Исхода не верили и новому богу Иагве не поклонились.
«Что это за бог? – говорили они. – Мы его не знаем. Иагве, на языке мадиамском, значит Губитель. Это бог не Израиля, а Синайских кочевников, бес пустыни, огнь поядающий. Не для того ли и сын его, Моисей, выходя к народу, покрывал лицо свое, чтоб не узнали, на кого он похож? Когда же сам Иагве явился ему, подполз во мраке ночи несказанным страшилищем, чтобы умертвить его, жена Моисея, Сепфора, отрезав крайнюю плоть сына своего и кинув ее к ногам Губителя, сказала: „Ты – Жених крови у меня, Жених крови по обрезанию!“ И, напившись крови, Кровопийца отошел. Нет, не таковы боги отцов наших, Элогимы кроткие: Элиун, Отец, Эль-Шаддай, Сын, и Эль-Руах, Мать. Тот – буря, гнев, огнь поядающий, а эти трое – тихость, милость, свежесть росная».
И еще говорили:
«Не было Исхода – Исход будет; и Сына не было – Сын будет, по слову отца нашего Иакова: „Не отойдет скиптр от Иуды и вождь от чресл его, доколе не приидет Мессия“.
Хамуил, сын Авиноама, из колена Иудина, священник Эль-Шаддая, чтил старых богов, Элогимов, нового бога, Иагве, ненавидел и ждал Мессию.
Был мудр: врачевал больных, метал гадальные кости – терафимы, предсказывая Божьи суды в судьбах человеческих, и получал за это хорошую плату; торговал также, не без выгоды, хотя и тайком от царской таможни, галаадским бальзамом для умащенья мертвых и ливийским врачебным злаком, сильфием. Так жил он в городе Бубастисе в устьи Нила, богами хранимый и людьми почитаемый.
Было у него два сына: старший, Элиав, от израильтянки Фамари, и младший, Иссахар, от египтянки Асты.
Будучи однажды по торговым делам в городе Мендесе, увидел Хамуил в храме бога Козла девочку-жрицу, Асту, и так полюбил ее, что не пожалел ста золотых колец, цены тридцати воловьих упряжек, чтобы устроить побег ее из храма: жрицы, нареченные супруги бога, не могли, под страхом смерти, выходить замуж ни за кого, а тем более за нечистых Иадов. Аста горячо полюбила своего второго, смертного, мужа, но не могла себе простить измены первому, бессмертному, и мучилась этим так, что немного помешалась в уме. Когда же родила сына, подумала, что зачала его от бога: жрицы верили, что бог Козел, огненно-рыжий Биндиди, силы мужской богам и людям податель, Солнце-Pa во плоти, плотски соединяется со своими жрицами-женами. Маленькому Изу, – Из от Изеркер, так переделала Аста имя Иссахар по-египетски, – нашептывала она странные сказки, напевала странные песни о златошерстом, златорогом Козле, пасущемся на лазурных пастбищах неба, а иногда сходящем и на землю, к прекрасным дочерям земли, своим возлюбленным.
Первая жена Хамуила, израильтянка Фамарь лютою ненавистью возненавидела египтянку Асту и «бесова пащенка ее, сына Козла смердящего». Было что-то и вправду козлиное в лице Иссахара, в толстом горбатом носу, толстых губах, косом разрезе желтых глаз, и потом, когда он возмужал, в рыжих, висевших вдоль щек, длинных кудрях, в длинной, раздвоенной бороде и даже в хриповатом и тонком, как бы блеющем, голосе.
«Рыжим козлом» дразнили маленького Иза школьники. Рыжеволосых египтяне считали нечистыми, потому что Сэт, дьявол, рыж, как царство его, песчаная степь. Издали, завидев рыжего на улице, прохожие плевались и матери прятали детей, чтоб он их не сглазил. «Плохо быть рыжим» – это мальчик узнал, только что начал помнить себя; но хорошо или плохо быть сыном бога Козла – этого не мог решить, даже когда вырос. Может быть, хорошо для Изеркера, египтянина, а для Иссахара, израильтянина, плохо; кто же он – Изеркер или Иссахар, он и сам не знал, и в этом была его вечная мука.
В первые годы царствования Аменхотепа Четвертого, будущего Ахенатона, когда пришли вести о победах Иешуйи – Иисуса Навина в Земле Обетованной, израильтяне, оставшиеся в Египте, взбунтовались. Бунт начался в городе Бубастисе. Элиава, сына Хамуилова, – ему было тогда двадцать пять лет, – видели с оружьем в руках, во главе бунтовщиков. Бунт был подавлен. Элиав бежал, и вместо него схватили и посадили в тюрьму заложником брата его, Иссахара, нив чем не повинного. Аста обивала пороги судей, не жалея взяток. Взятки брали, но заложника держали крепко. Вдруг, по чьему-то доносу, схвачен был Элиав, скрывавшийся в болотных чащах Устья, а Иссахар выпущен.
Вскоре после того, выпив холодного пива в жаркий день, Аста внезапно скончалась, а через несколько дней две служанки в доме Хамуила поссорились, и одна донесла, что другая отравила госпожу свою. Когда же допросили обеих, оговоренная призналась, что отравила Асту по наущенью Фамари. И та не заперлась, сказала мужу просто:
– Я убила Асту за то, что она донесла на Элиава. Убей и ты меня: кровь за кровь, душа за душу.
Так сказала она, потому что чтила лютого Иагве, Мстителя. Но Хамуил, священник Эль-Шаддая кроткого, помиловал ее, только велел ей покинуть дом его навсегда. В туже ночь Фамарь удавилась, и Хамуил недолго выжил, умер с горя. Умирая, завещал он сыну Иссахару ждать Мессию.
Осиротевший Иссахар переехал в Нут-Амон, Фивы, к деду своему по матери, жрецу Птахотепу, хранителю книжных свитков в святилище Амона Фиванского, и здесь, приняв сан уаба – младшего жреца, сделался учеником Птамоза, Амонова первосвященника.
Когда начались гонения царя-отступника, многие ученики Птамоза, из страха или корысти, изменили учителю, но Иссахар остался ему верен.
Вечную муку его – необходимость и невозможность решить, что он – израильтянин или египтянин, утолил Птамоз, открыв ему тайны божественной мудрости. Чем больше постигал он ее, тем яснее видел, что бог-человек, Озирис растерзанный, и Тот, о Ком говорили пророки Израиля: «Душу Свою предал на смерть и за преступников сделался Ходатаем», – один и тот же Мессия.