bannerbannerbanner
Мессия

Дмитрий Мережковский
Мессия

Полная версия

X

Щелкнул бич, кони взвились, закачались перья на гривах, пена слетела с удил снежными хлопьями, и колесница помчалась, как вихрь. Воздух свистел в ушах: львиный хвост, прикрепленный сзади к поясу царя, и пунцовые ленты белой одежды его бились по ветру. Царь правил сам. Дио стояла за ним.

Миновали пальмовые рощи и нивы с желтыми колосьями выше человеческого роста; блеснул в последний раз далекий Нил, и грозно обняло их молчанье пустыни, необозримо расстилавшейся, то темно-бурой, то стеклянно-сверкающей.

Щурясь на лоснящиеся змеи песчаных дорог в степи, углаженных возкою тяжестей, Дио вспоминала ледниковый, оттепельный наст, блестевший под солнцем на Диктейской горе. Воздух струился от зноя, дрожал ослепительно. Копчик застыл в темно-, как бы черно-синем небе. Иногда пробегала по земле тень от облака, быстрая, и еще быстрее – антилопа; вдруг останавливалась, вытянув шею, нюхала ветер и потом бежала дальше, легкая сама, как ветер.

Солнце уже заходило, когда путники увидели на высокой скале Аравийских предгорий одну из пограничных плит, обозначавших Атонов удел.

Там, на круче, никому недоступной, кроме ветра, солнца да орлов, вечно навеваемые волны зыбучих песков полузасыпали, точно похоронили заживо, лики царя Ахенатона и царицы Нефертити. Только с отвесной скалы можно было спуститься к ним, вися на веревке. Так и сделал кто-то, должно быть, враг Атоновой веры, чтобы разбить их и надругаться над ними.

Царь вышел из колесницы. Черная тень от него легла на белый песок, длинная, как бы до самого края земли.

Послышался стук копыт. Подъехали великий жрец Мерира и страженачальник Маху.

– Только бы найти негодяев, тут же, на месте, убью! – воскликнул Маху с негодованьем, взглянув на поруганные лики.

– Э, полно, друг, – ответил царь, улыбаясь. – Все равно пески завеют – ничего не останется!

Маху пошел готовить ночлег: царь хотел ночевать в пустыне.

Рядом было тесное и темное, как гроб, ущелье, где, вырубленные в скалах, зияли зевы гробов царевниных. Тут же старая смоковница зеленела неувядаемо на мертвых песках и цвел шиповник с медово-розовым запахом: тайно поили их воды подземных ключей.

Царь с Дио и Мерирой спустились в ущелье, чтоб осмотреть гробницы.

Кончив осмотр, пошли наверх, косогором, по узкой тропе, шакальему следу, беседуя.

– А что, Мерира, готов указ о богах? – спросил царь.

Дио поняла, что речь идет об указе, который должен был отменить почитанье всех старых богов.

– Готов, – ответил Мерира. – Только, прежде чем объявлять его, подумай, государь.

– О чем?

– Как бы царства не лишиться.

Царь посмотрел на него молча, пристально и потом опять спросил:

– Что же делать, мой друг, чтобы царства не лишиться?

– Сколько раз говорил я тебе, Уаэнра: милостив будь к себе и другим.

– К себе и другим? Разве это можно вместе?

– Можно.

– А ты, Дио, что думаешь?

– Я думаю, нельзя.

Мерира взглянул на нее исподлобья, с тихой усмешкой.

– А помнишь, Мерира, кто сказал: «Я знаю день, когда меня не будет»? – спросил царь.

– Помню: бог Озирис.

– Нет, человек Озирис. Воля Отца, чтобы Сын страдал и умер за всех. Благословен Отец мой небесный! Я тоже знаю день, когда меня не будет. Вот уже наступает – уже наступил мой день. Ныне кончается царство мое, ныне исполни последнюю волю царя твоего, Мерира, сын Нехтанеба, объяви повеленье о ложных богах и о Боге едином, истинном, Ему же слава во веки веков!

– Воля твоя, государь, будет исполнена, но помни: зажжешь пожар – не потушишь…

– А ты думал, поиграем огнем и потушим? – сказал царь, усмехаясь, положил ему обе руки на плечи и опять заглянул в глаза его молча, пристально.

– Знаю муку твою, Мерира, – молвил тихо, почти шепотом. – Ты все еще не решил, друг ты мне или враг. Может быть, решишь скоро. Помни одно: я тебя люблю. Не бойся же, друг мой, враг мой возлюбленный, будь другом или врагом до конца. Помоги тебе Бог!

Обнял и поцеловал его.

Подали колесницу. Царь вошел в нее. Дио – за ним. Щелкнул бич, кони взвились, и колесница помчалась, как вихрь.

Долго Мерира смотрел ей вслед, а когда она скрылась в последних лучах заходящего солнца, он протянул к нему руки и воскликнул:

– Сам ты себе напророчил, Ахенатон Уаэнра: ныне заходит солнце твое, ныне царству твоему наступает конец!

Уже стемнело, когда, выехав далеко в горную степь, царь остановил колесницу и вышел из нее. Дио привязала коней к воткнутому глубоко в песок древку копья. Царь сел на камень, и Дио – у ног его.

Он указал ей на далекий огонь костра в степи.

– Что это? – спросила она.

– Маху, чудак, – ответил царь. – Все ходит за мной по пятам, сторожит; должно быть, боится, что убегу.

Оба замолчали. Дио ждала, чтоб он заговорил: знала, что для того и выехал с нею в пустыню, чтобы говорить наедине.

– Нужно мне тебя о чем-то спросить, Дио, и вот все не могу, нет слов, – начал он тихо, не глядя на нее.

Опять помолчал и потом заговорил еще тише:

– Знаешь, что сказал мне Изеркер, когда я спросил его, за что он хотел меня убить? «За то, что ты, будучи человеком, делаешь себя Богом». Хорошо сказал, не правда ли?

– Нет, нехорошо, ведь ты себя не делаешь Богом.

– Не делаю, нет, лучше бы тому человеку на свет не родиться, кто себя сделает Богом. Но это одно, а есть и другое; и одно на другое похоже, так что иногда не различить… и вдруг перевертывается; так, так, – и вдруг наоборот…

Бормотал косноязычно, путался, сбивался, искал и не находил слов; наконец, совсем запутался, махнул рукой безнадежно:

– Нет, не могу! В другой раз скажу…

Дио улыбнулась, взяла руку его и начала ее тихонько гладить, целовать, успокаивать его, как ребенка.

– Лучше сейчас скажи, Энра!

Энра было уменьшительное от Уаэнра; так называли его только самые близкие люди.

– Ты очень хорошо говоришь, я все понимаю. Ты себя Богом не делаешь, – это одно, а что же другое? – старалась она помочь ему, как школьнику, забывшему урок.

– Что другое? – начал он опять и вдруг заспешил, обрадовался. – Помнишь молитву: «Ты, Отец, в сердце моем, и никто тебя не знает, – знаю только я, твой сын»? Я это сказал и не отрекаюсь, – не отрекусь никогда. Это во мне, как звезды в небе. Но это – когда не боюсь, а когда боюсь, молю Отца: «Другого пошли, пошли другого, я не могу!» Вот и сейчас боюсь. Все думаю, что я взял на себя? Разве это человек может вынести? Ты как думаешь, Дио, может?

– Не знаю, Энра…

– И ты не знаешь?

Он взглянул на нее так, что сердце у нее сжалось. Вдруг обняла его колени и воскликнула:

– Нет, знаю: ты можешь – ты один!

Он ничего не ответил и закрыл лицо руками. Опять долго молчали.

Вызвездило. Млечный путь заклубился раздвоенным облаком, от края до края пустыни; холодно искрилось семизвездье Туарт-Гиппопотамихи, и жарко пылали стожары.

Царь отнял руки от лица и посмотрел на Дио. Тихо было лицо его, как эта ночная пустыня и звездное небо над ней. Но Дио содрогнулась: вспомнился ей Сфинкс с лицом Ахенатона: если бы человек тысячу лет промучился в аду и снова вышел на землю, у него было бы такое лицо.

– Дио, сестра моя, возлюбленная, зачем ты пришла ко мне, зачем полюбила меня? – проговорил он, ломая руки. – Мне без тебя было легче; я тогда не знал себя, не видел. В первый раз увидел в тебе и ужаснулся: кто я? кто я? Уйди же! Зачем тебе мучиться со мной?

– Нет, брат мой, я никогда от тебя не уйду, я хочу с тобою мучиться!

– Из огня спаслась, и опять в огонь?

– Да, в твоем огне хочу сгореть!

Третья часть. Я не он

I

Приближались дни наводненья. Раскаленная, растрескавшаяся, черная, трупная, страшная, под страшным солнцем, земля изнывала. Нил едва сочился в тинистом русле. Люди, животные, растенья издыхали от зноя. Если бы он продлился, все, казалось, сгорело бы, как в огне пожара или Шехэба.

Но, день в день, час в час, совершилось божье чудо: мать Изида заплакала над умершим сыном – иссохшим Нилом; канула в него слеза ее – звезда, предсолнечный Сириус, и овноглавый Хнум открыл источники вод.

Радостно заквакали лягушки; зашагала цапля по черному илу, точно мерила землю, как мудрый бог Тот, Землемер; и мерили воду писцы Водяного приказа, от Водопадов до Устья, по зарубкам на каменных стенах водомерных колодцев, а простые люди – по крокодильим яйцам да муравьиным кочкам: выше них вода не подымается; двенадцать локтей – погибель, шестнадцать – спасенье земли.

В эти дни поехал Мерира в Нут-Амон, Фивы, на свиданье с Птамозом. Тот умолял его не медлить: был очень плох, ждал смерти с часу на час. Но Мерира, уже будучи в Фивах, все откладывал свиданье, как будто боялся чего-то.

Был тоже болен; ночью томила бессонница, а днем бродил по городу, не находя себе места. Все брезгливо морщился, как от дурного запаха. Это была одна из странных мук его болезни: всюду преследовали его дурные запахи – дохлой крысы, как в хлебных амбарах, помета летучих мышей, как в пещерных гробницах, и тухлой рыбы, как на берегу Нила, где чистят, солят и сушат рыбу на солнце. Никакие благовонья не помогали: смрад сквозь них был еще ужаснее.

Однажды, дня через три по приезде, он сидел у восточных ворот Апет-Ойзитской ограды, где лежало в развалинах гробничное святилище царя Тутмоза Третьего.

Солнце стояло в зените, лучи его падали отвесно, почти без теней. Страшный светлился, как расплавленное олово. Мерира сидел в узкой тени от венца исполинского рухнувшего столпа – двойной головы Телицы Гатор. Тень у ног его сокращалась так быстро, что, казалось, можно было следить за нею глазом: только что весь был в тени, и вот уже солнце обожгло ему ноги. Видел, как пробежал скорпион в пыльной траве; но не шевельнулся, оцепенел. Тупо ныл левый висок, точно рыбья косточка была продета сквозь глазные яблоки. Тошнило. Во рту был вкус смерти.

 

Черные точки, как мухи, плыли в мреявшем от зноя воздухе и таяли, как червячки стеклянно-прозрачные. Один из них начал расти и вырос в дряхлого Сфинкса с лицом Ахенатона; если бы человек промучился в аду тысячу лет и снова вышел на землю, у него было бы такое лицо. Медленно проплыл, истаял; но опять вернулся, сгустился, отяжелел, стал на четвереньки; задние лапы львиные, а вместо передних – человечьи руки. Побежал, застучал ногтями отвратительно.

Точно разрывая со страшным усильем невидимые путы на руках и ногах, Мерира очнулся, встал и пошел.

Теми же подземными ходами, как некогда Дио, спустился в большую, низкую, на низких четырехгранных столпах, гробничную палату, или святилище. Посередине стояло гробовое ложе; на нем лежал мертвец.

Сводчатая впадина в стене, где некогда на ложе из пурпура, в сияньи лампад, покоился великий Амонов овен, была темна и пуста: он только что издох, и тело его отдали умастителям.

Мерира велел выйти двум бывшим в палате жрецам, подошел к ложу, на котором лежал мертвец, стал на колени и нагнулся к нему. Мертвец открыл глаза, живые, молодые, бессмертные; губы его разжались и зашептали, зашелестели, как сухие листья:

– Ты, Мерира?

– Я.

– Благословен будь Единый, Истинный! Семь лет ждал я тебя, сын мой, знал, что придешь, – не умру, не увидев тебя. Что же так долго не шел? Думал, не прощу? Все прощу. Ну, говори же, с кем ты, со мной или с ним?

– О, если б я знал, если б я знал, отец! Оттого-то семь лет и мучился, что не знаю, с кем. Может быть, ни с тобой, ни с ним…

– Между нами быть нельзя.

– Честному нельзя, а подлому все можно. Семь лет я только и делал, что подличал, лгал себе и другим. О, не мучай же меня и ты, отец, не спрашивай, с кем я, – сам реши!

– Если решу, не поверишь! Помнишь клятву?

– Что мне клятвы? Я преступил их давно.

– Нет, хотел преступить, но не мог. Сам знаешь, вместе вам в мире быть нельзя: или ты, или он; если не его – себя убьешь.

– Да, может быть, себя. Или так: сначала его, а потом себя… Можно, отец, убить, кого любишь?

– Можно. Тело убить, чтобы душу спасти.

– Ну вот, так я и… А может быть, и не так: не из любви убью, а из зависти. Нищий – богатому, подлый – честному, мертвый живому завидует. Сэт Озириса, брат брата, убил из зависти. Да и как не завидовать? Он есть – меня нет: он жив – я мертв. Он убивает, истребляет меня на веки веков.

– Зачем же не приходил? Что у него делал?

– Что делал? Думал, одолею, обману, запутаю в сеть, и вот сам…

Не кончил, тихо усмехнулся и спросил:

– А что, отец, хорошо ли, что Сэт убил Озириса?

– Что спрашиваешь? Сам знаешь: не хорошо для людей, слепых щенков. Озирис – жизнь, Сэт – смерть для них, а для нас, мудрых, не так. Мучимый мучает, закланный заколает, убитый убивает мир. Озирис – Аменти – вечный запад, солнце мертвых, конец мира: он над миром взойдет, и потухнет солнце живых; бог с сердцем небьющимся мир победит, и сердце мира биться перестанет. Благ, и благостью своею ловит мир, как птицу – птицелов. Говорит: «жизнь вечная», и вот, вечная смерть. От начала мира Сэт с Озирисом борются, но мир еще не знает, кто победит.

– Как похоже на него говоришь, отец! Один волосок отделяет тебя от него…

– Да, истину от лжи отделяет один волосок. Знаешь тайну? Был Озирис первый – будет второй, этот – только тень Того: этот сказал – Тот сделает.

– Что сделает?

– Погубит мир.

– А может быть, мир за Него погибнет и счастлив будет?

– И ты будешь счастлив?

– Может быть, и я.

– Так любишь Его?

– Люблю. Разве можно Его не любить? Он прекраснее всех сынов человеческих. Знал диавол, чем людей соблазнить. Люблю и тень Его, царя Ахенатона; люблю и ненавижу вместе. И он это знает – знает, что хочу его убить…

Птамоз молча снял с руки своей перстень и надел его на руку Мериры.

Царь Тутмоз Третий, прапрадед царя Ахенатона, подарил этот перстень великому жрецу Амона, Хатузенебу. Чашечка с ядом была в нем под огненно-желтым карбункулом – «Амоновым оком». Царь завещал, умирая, отравить этим ядом того из царей Египта, кто изменит Амону.

– Дух мой на тебе да будет, сын мой, и дух Сокровенного! – молвил Птамоз, положив руки на голову Мериры. – Отныне великий жрец Амона – ты, Мерира, сын Нехтанеба. Горе врагам твоим, Господи! Тьмою покрыто жилище их, вся же земля во свете твоем; меркнет солнце тебя ненавидящих, и восходит солнце любящих.

Замолчал, закрыл глаза и долго лежал, не двигаясь. Вдруг слабый трепет пробежал по телу его. Глубоко-глубоко вздохнул; грудь поднялась, опустилась и уже не подымалась. Но ничто не изменилось в лице.

Долго Мерира вглядывался в него, не мог понять, жив он или мертв. Взял руку – холодна; пощупал сердце – не бьется.

Кликнул жрецов и сказал:

– Великий ясновидец, Урма, пророк всех богов юга и севера, великий жрец Амона, Птамоз, вознесся к богам!

II

– Дело начато, надо кончать; нечего плакать над прокисшим молоком, как сказала одна умная девушка, сделав то, чего исправить нельзя, – проговорил вельможа Айя, и все рассмеялись.

– Скоро ли выйдет указ об истребленьи богов? – спросил Тута.

– Дней через десять, – ответил Пареннофер, хранитель царской печати.

– Поторопить бы, – возразил Тута. – Ведь с этого все и начнется…

– Как бы только не началось такое, что нам и голов не сносить, – пробормотал начальник царского дома, Ахмес.

– Чего же милость твоя бояться изволит? – опять спросил Тута.

– Мало ли чего. С богами шутки плохи…

– Ну, боги сами за себя постоят, а нам о своей шкуре подумать надо. Все мы в этой проклятой дыре, уделе Атона, как мыши в мышеловке, и деваться некуда. Перережут нас, как баранов, когда уравненье начнется…

– Какое уравненье?

– Будто не знаешь? Царь только о том и думает, как бы уравнять бедных с богатыми. А ну как и вправду подымется чернь?

– Нет, черни я не боюсь, – возразил Ахмес. – Чернь-то, пожалуй, и с нами будет, а вот наш же брат, сановник, носы нам чик-чик…

– «Лучше с головой без носа, чем с носом без головы», как говорил один удалец, которому нос отрезали, – сказал Айя, и все опять рассмеялись.

– А с Заакерой как быть? – спросил Пареннофер.

– Да никак: с ними эфиоплянка справится, – возразил Айя.

У Заакеры, наследника, было триста шестьдесят пять жен, по числу дней в году, одна лучше другой, но он, как уверяли, предпочитал им всем старую, безобразную эфиоплянку, которая, будто бы, била его по щекам и делала с ним все, что хотела.

– Никому верить нельзя, – заключил Ахмес, оглядывая всех угрюмо. – Слово царя Аменемхета помнить изволите? «Брату не верь, друга не знай, ибо в день страха нет стража. Я подавал милостыню нищему, хлеб – голодному; но евший хлеб мой поднял на меня пяту свою». И еще кто-то неглупо сказал: «Где шесть заговорщиков, там один предатель».

Все замолчали, переглянулись: их было больше, чем шесть.

Собрались в Тутином летнем доме, только что достроенном, но еще необитаемом, в верхнем жилье, где никто не мог помешать: дом окружен был садом, затопленным теперь, во время половодья, так что можно было подъехать к крыльцу только на лодке.

Тута, встречая гостей, подводил их к плите омовений, усаживал на низкое, широкое и длинное, во всю стену, крытое коврами ложе, предлагал благовонную шишку для головы и придвигал поставец с прохладительными напитками в тинтирийских сосудах из освежающей пористой глины.

Ночь была темная, жаркая: жаркий ветер, пахнувший водою, тиною, рыбою, дул внезапными порывами; где-то очень далеко, как будто на краю света, запевал он свою унылую песенку, похожую на волчий вой или детский плач, – все ближе, ближе – и вдруг налетал с бешеным свистом, визгом, ревом, гулом, грохотом, и так же мгновенно затихал: слышно было только, как плещется вода о стены дома да листья пальм шуршат за окнами, словно кто-то шепчется.

Дверь, в одно из таких затиший, открылась беззвучно, и вошла в нее, как тень, огромная черная кошка, полупантера. Подойдя к Туте, начала она ластиться к ногам его с громким мурлыканьем. Он встал, чтобы закрыть дверь, но в нее вошел Мерира.

Тута кинулся к нему навстречу, хотел поклониться в землю, как великому жрецу Амона; но тот обнял его и поцеловал в уста. Хозяин начал усаживать гостя на почетное кресло, но Мерира сел рядом с ним, на пол, медленно, с тихой усмешкой обвел всех глазами и сказал:

– Продолжать извольте, господа, я слушаю.

– Речь за тобой, отец: как велишь, так и будет, – возразил Тута.

– Нет, сами решайте. Все ли знают, зачем собрались?

– Все.

– Ну, так и говорить больше не о чем.

– «Нечего плакать над прокисшим молоком!» – повторил Айя и, помолчав, прибавил: – Лучше, чтобы один человек умер за всех, нежели, чтоб весь народ погиб.

– Кто же подаст чашу? – спросил Мерира.

– Трое, по чину возлияний, могут подать: ты, я или Тута, – ответил Айя. – Не кинуть ли жребий?

Кошка, глядя на высокое, под самым потолком, длинное и узкое, как щель, окно с палочной каменной решеткой, жалобно-яростно мяукала. Вдруг огромным, через всю комнату, прыжком, как настоящая пантера, прыгнула к окну, вцепилась когтями в решетку, прильнула к ней мордой и хотела просунуть лапу, но не могла: решетка была слишком частая. Замяукала еще яростнее, жалобнее, соскочила на пол и заметалась по комнате, черная, гладкая, скользкая, как змея.

– Что с нею? – сказал Мерира. – Уж не взбесилась ли? Вон как зубы скалит, глаза точно свечи горят. У-у, дьявол! И охота держать в доме такую гадину. Берегись, Тута, вцепится тебе когда-нибудь, сонному, в горло!

– Чует, должно быть, кого-нибудь, – проговорил Айя, глядя в окно.

– Да кому же быть? Вода кругом, не пройти. Птица разве или обезьяна, – сказал Тута.

Только что ревевший ветер вдруг опять затих, и сделалась такая тишина, что слышно было, как за окном плещется вода о стены дома да листья пальм шуршат.

– А может быть, они!.. – прошептал Пареннофер, бледнея.

– Кто?

– Неупокоенные. Гробы-то нынче недаром оскверняют. Много, говорят, всякой нечисти по ночам бродит.

– Ох, не надо, не надо об этом! – взмолился Тута, чувствуя, что у него от страха начинает болеть живот.

– Да выгони же, выгони ее, сделай милость! – воскликнул Мерира с отвращеньем.

Тута схватил кошку за ошейник и потащил вон из комнаты. Но она не шла, упиралась. Он едва с нею справился; наконец, вытащил и запер дверь на задвижку. Но и за дверью она продолжала мяукать, скрестись.

– Ну, так о чем, бишь, мы? – начал опять Мерира.

– О жребии, – напомнил Тута.

– Да. Не знаю, как вашим милостям, а мне кажется, умным людям недостойно быть рабами случая. Вольно решим. Айя, хочешь ты? Нет? Тута? Тоже нет? Ну, так, значит, я.

В глубине горницы был бронзовый жертвенник с деревянным складнем – изображеньем царя Ахенатона, приносящего жертву богу Солнца. Мерира подошел к нему, взял складень, ударил им об угол жертвенника так, что складень раскололся пополам, и воскликнул:

– Горе врагам твоим, Господи! Тьмою покрыто жилище их, вся же земля во свете твоем; меркнет солнце тебя ненавидящих, и восходит солнце любящих. Ахенатону Уаэнра, богоотступнику, смерть!

Все повторили, соединив руки над жертвенником:

– Смерть богоотступнику!

Мерира подошел к Туте, взял его за руку, подвел к креслу, усадил и сказал:

– Бога всевышнего, Амона-Ра, царя богов, первосвященник, пророк всех богов юга и севера, великий тайнозритель неба, Урма Птамоз завещал мне, умирая, избрать царем всей Земли Тутанкамона, сына царя Небмаара Аменхотепа, сына Горова. Все ли согласны, мужи-братья?

– Все. Да живет царь Египта, Тутанкамон!

Неферхепера, царский ризничий, подал Мерире золотую солнечную змейку, Уту.

– Властью, данной мне от Бога, венчаю тебя царем всей земли! – произнес Мерира, возлагая змейку на голову Туты.

– Царь да живет! – воскликнули все, падая ниц.

Вдруг лицо Мериры исказилось.

– Кошка опять! – прошептал он, уставившись в темный угол палаты.

– Кошка? Где? – спросил Тута, быстро оглядываясь.

– Вон, в углу, видишь?

– Ничего там нет.

– Да, ничего. Должно быть, почудилось…

Он провел рукой по лицу и усмехнулся:

– Заги, Хехеки, пантеры сокологлавые, крылатые, с человечьим лицом на спине, с распускающимся лотосом вместо хвоста, с брюхом в острых сосцах, как в зубьях пила, – много, говорят, по ночам этой нечисти бродит… А может быть, ничего и нет? Бабьи сказки, бабьи сказки… Хехеки-хехеки! – вдруг тихо рассмеялся он таким страшным смехом, что у Туты мороз прошел по спине. – Вон, вон, опять, смотри! Только это уж не кошка, – это он, Уаэнра! Видишь, какое лицо, дряхлое, древнее, вечное. Если бы человек промучился в аду тысячу лет и снова вышел на землю, у него было бы такое лицо… Смотрит на меня, смеется – знает, что хочу его убить, думает, не смею… А вот, погоди-ка, ужо тебя!

 

Пошатнулся, едва не упал. Все кинулись к нему. Но он уже оправился. Лицо его было почти спокойно, только в углу рта что-то дрожало непрерывною дрожью и тихая усмешка кривила губы.

Вдруг за окном раздался неистовый визг, вой; листья зашуршали, и что-то тяжело шлепнулось в воду.

Все побежали в нижние сени, выходившие в сад, и увидели плававшую в воде окровавленную кошку с распоротым брюхом.

– Плохо дело, – сказал Айя.

– Почему плохо? – спросил Мерира.

– Кто-то подслушивал.

– Что из того?

– Как что? Царю донесут.

– Пусть. Я его лучше вашего знаю: своими ушами услышит, своими глазами увидит и не поверит, – нам же головой выдаст доносчиков.

– Отложить бы?.. – робко начал Тута; у него так болел живот от страха, что он едва стоял на ногах и даже свою любимицу Руру жалеть позабыл.

– Отложить! Отложить! – заговорили все.

– Трусы, подлецы, изменники, – закричал Мерира в ярости. – Если отложите, я сам донесу!

– Да ведь мы же для тебя, Мерира, – сказал Айя. – Болен ты, лечиться надо…

– Вот мое лекарство! – воскликнул Мерира, указывая на перстень с ядом, блестевший на руке его. – Как решили, так и будет: через три дня – всему конец!

Рейтинг@Mail.ru