bannerbannerbanner
полная версияПозвони мне

Борис Михайлович Дмитриев
Позвони мне

1952 год

Хорошо, когда в ночные улицы ворвётся одуревший ветер. Лёгкий, стремительный, единым потоком несётся вдоль мостовой. Молоденькие деревца, скорчившись под упрямым напором, из последней мочи соперничают с ним. Стройные тополя, уверенные в своей силе, лениво перебирают мускулами, сетуя на докучливую стихию. И даже старый клён, разбуженный от горьких дум внезапной свежестью, по-молодецки пересыплет кроной. На дворе ни души, но сколько жизни бушует в необузданных страстях меж стихиями и бог весть как хочется ринуться в этот кавардак!

Я стою у окна. С пятого этажа моего добротного, сталинского покроя, помпезного дома видно всё. Внизу, на ветру, вижу площадь – большую, роскошную, забранную в красный гранит, и может, поэтому, а может, ещё почему названную «Красной». В строгом смысле это и не площадь вовсе, скорее парковый ансамбль, разбитый у подножия великолепного архитектурного сооружения, именуемого «Домом техники».

В былые времена с восторгом, а ныне всё чаще в раздумье взираю я на это удивительное творение рук человеческих, на это художественное откровение, запечатлённое в камне. Прекрасное штучное здание с колоннадами и портиками утвердилось на мощном, из красного блочного гранита, цоколе, очень высоком, с колотой фактурой на лицевой стороне. По существу, это настоящий дворец, как по внешнему, так и по внутреннему убранству. При всей своей насыщенности архитектурными изысками самого решительного градостроительного сталинского стиля: скульптурными группами, символической лепниной, беседками и шпилями, – всему зданию зодчие сумели придать необычайную эстетическую лёгкость и элегантность. Доминируя, оно как бы парит над парковой площадью, очерченное стройностью своих монументальных силуэтов.

Дом техники, подлинный символ индустриального Донбасса, построили военнопленные немцы и начертали на его могучих стенах крылатое напоминание Владимира Ильича о том, что «Уголь – это настоящий хлеб промышленности». Немцы трудились добросовестно, строили на века, невзирая на голод, неволю и тоску по поруганной родине.

Однако что означает «на века» в нашем разлюбезном Отечестве ? Когда-то во главе Красной площади, что в городе Луганске, красовалась старинная каменная церковь с престолом от святителя Николая Мирликийского. Недолго, конечно, красовалась, ибо что там ни говори, но красота – штука весьма и весьма неустойчивая. Вот стоял себе храм Божий. При храме за долгие годы образовалось просторное, густо поросшее зеленью кладбище. Там, под сенью южных акаций и кустов персидской сирени, тихо покоились мощи бывших священнослужителей и прочих почтенных горожан, удостоенных заслуженной чести быть погребёнными на церковном погосте, с надеждой на долгую молитвенную память.

Старые замшелые надгробные плиты своим печальным безмолвием едва ли кому доставляли хлопот. Но вот церковь, как живое напоминание о вечности, о суде Божием, постоянно нервировала Советскую власть, бесила упрямством храмовых куполов, не желавших склониться перед величием большевистских идей. До чего же портили, как смущали революционный пейзаж нелепо торчащие сквозь громадьё пятилеток кресты колоколен. Тащить за собой в коммунизм эту фабрику «опиума для народа», этот духовный бедлам было верхом легкомыслия. Зачем дурачить прогрессивные массы сомнительными упованиями на Царствие Небесное, когда и здесь, на Земле, вот-вот развернётся рукотворная райская жизнь? Поэтому самая гуманная и сердобольная в мире власть, со всей пролетарской прямотой, методически применяла антирелигиозные санкции. Имея целью полностью искоренить у советских людей дремучее подозрение о своём божественном предназначении. Пуще того, на корню истребить саму надежду на возможность бессмертия человеческой души.

Никольскую церковь взорвали до войны, в развесёлые тридцатые. Вот уж славные, решительные были времена! Столько извели собственного народа, столько сожгли, разрушили и осквернили творений рук человеческих, что храмом больше, храмом меньше – это уже не имело никакого принципиального значения. Большевистская идеология беспардонно исказила общественное сознание, изуродовала критерии здоровой морали. Люди утратили способность трезво осмысливать происходящее, разучились соизмерять цену приобретений и переживать горечь потерь.

Храм на поверку оказался хлипким, рухнул в одночасье, как поверженный всадник. После взрыва враз покрылся трещинами, завис на мгновение между небом и землей, как бы в растерянности, и пал на потеху сынам дьявола. Вздрогнула матушка-земля, глубже просели могилы наших соотечественников – то был плохой, очень недобрый знак.

В дни прошедшей войны, по освобождении Луганска, на заброшенном церковном погосте расчистили небольшую площадку и совершили братское захоронение советских воинов, сложивших головы в боях за город. Благодарные жители проводили героев в последний путь со всей подобающей, скорбной торжественностью. Над погребением возвели убранную боевыми орденами бетонную стелу. Устремленная ввысь, героическая стела монолитно крепилась на широком плоском портале со ступенчатой окантовкой, что придавало памятнику классическую стройность и монументальность. Был в его силуэте, прочно стоявшем на вольной луганской земле, запечатлённый порыв в поднебесье.

Так случилось, что братская могила не вписывалась в смелые проектные задумки прогрессивно настроенных, с позволения сказать, советских зодчих. Просто никак не совмещалась с предполагаемым оптимизмом грядущего паркового ансамбля, выпячивалась, как прыщ на седалищном месте. У нас ведь всегда так: стоит затеять что-либо выдающееся, сразу же будто из-под земли вырастают препятствия, наваливаются непредвиденные сложности, только и выручает мужество партийных решений.

Высокие обкомовские придурки, верные своей революционной закваске, не моргнув глазом круто поставили вопрос об исполнении санкций. В самом деле, какие могут быть недомолвки в преддверии небывалого в стране благоденствия. Мог ли какой-нибудь другой народ, окромя нашего, сформулировать сакраментальное «раз пошла такая пьянка, режь последний огурец»? Памятник уничтожили ночью, тайком, стёрли с лица земли совершенно неожиданным образом. Никому в голову не могло прийти, что в начале пятидесятых, фактически по свежей памяти, посмеют пройтись большевистским накатом. Кто же мог так быстро догадаться, что конечная, благородная, цель не нуждается в беспокойном подборе и оправдании средств?

Жизнь человеческая – субстанция неожиданная, подчас жестокая, тут уж ничего не поделаешь. Один из первых уроков жестокости был преподан мне, несомненно, в те далекие дни. Дело в том, что наши ребячьи забавы в большинстве своём проходили на одичавшем церковном погосте. Там мы устраивали «войнушки», водили «казаков-разбойников». Мальчишки постарше рубали свинчаткой монету. А те, кто совсем постарше, и не только мальчишки, находили укрытие для недетских забав. Но никогда, даже в запале самых азартных игр, шалости живых не посягали на покой павших воинов. Об этом специально никто не договаривался, но территория памятника была для всех неприкасаемой. Разве только очень маленькие детки да ещё голуби любили ранней весной потопать на тёплом бетонном помосте, радостно давая знать усопшим, что всё в порядке – жизнь в городе продолжается.

Помню, отлично помню странное волнение, когда с соседским дружком Володей Милявским отправился на разведку к предполагаемым руинам. Детская фантазия, возбуждённая зловещими слухами о гибели памятника, тщетно силилась извлечь из собственного мизерного опыта возможную картину разгрома. Однако надо знать виртуозность исполнителей! Вандалы сработали молниеносно, словно под взмахом крыла бесноватого иллюзиониста. К нашему приходу на месте братской могилы не было ничего, не было и в помине никаких живописных развалин. А было ровное, стыдливо присыпанное песком, пустое место. И вот это, парализующее воображение, «ничего», на месте, как представлялось, таинственном и героическом, сразило наповал наши неокрепшие души.

Тогда, после страшной войны, мы исключительно остро ощущали цену Победы. В полях ещё ржавело не поднятое оружие, в городе стояли обожжённые каркасы разбомблённых кирпичных домов. Ещё не отгоревали вдовы и матери, ещё не переставали надеяться и ждать, не принимая, не соглашаясь со списком потерь. Ещё близким эхом слышится, как на этом именно месте наши отцы клянутся боевой верностью и обещают погибшим вечную память. Весь ужас детского потрясения происходил от того, что проступивший обман не находил объяснения в нашем непорочном сознании. Акцию провели настолько нагло и бесцеремонно, что мозги отказывались верить в случившееся. Впрочем, удовлетворительного объяснения этому безумству нет в моей голове и поныне, если такое объяснение в принципе возможно, без привлечения специальных, очень патологических диагнозов.

Каждому понятно, что время лукаво. Скоротечен, неудержим образ мира сего. По прошествии жизни почти любого человека остается пустое место. Но какая-то разумная память, пусть не на века, пусть в пределах благодарности одного поколения, должна же быть. Иначе любые разговоры о нравственности и гуманизме превращаются в обыкновенный, ничего не значащий фарс.

Особенно если учесть, что каждая человеческая судьба, любая доля есть испытание жесточайшее, достойное всяческого уважения и сострадания. Можно только надеяться, что Господь с поклоном самолично принимает в объятия преставившиеся души, чередой отходящие в мир иной. У Бога с людьми свои, конечно, счёты, мне же всегда хотелось попросить прощения у тех безымянных солдат, отдавших собственную жизнь за мой неблагодарный город. Что и делаю, серьёзно, с глубочайшим почтением и раскаянием.

На месте братской могилы, что имела неосторожность возникнуть на Красной площади в городе Луганске, как ни в чём не бывало поставили роскошный гранитный фонтан. Живоструйный такой, брызгообильный, щедро источающий спасительную прохладу знойными южными вечерами. В строительстве фонтана принимал участие и мой родной дядя. На своём неуклюжем автокране он устанавливал верхнюю чугунную чашу и центральное массивное жерло фонтана.

 

Дядя Павел – фронтовик, орденоносец, кавалер солдатской «Славы», в самом высоком, героическом смысле. Собственное боевое крещение он принял под Прохоровкой, в броневой машине, там же отведал для почина первое ранение. Последнее ранение настигло его в Чехословакии, с чем и закончил Отечественную войну.

Для тех, кто очень интересуется военной проблематикой, могу засвидетельствовать, что самым ярким фронтовым воспоминанием моего дяди были рассказы о том, как после взятия Праги он со своим экипажем двое суток очищал гусеничные траки от человеческих кишок. Вот это и есть единственно честный, подлинный итог любой войны, в том числе и последней Мировой. Но вовсе не какие-то бредовые свершения наших великих гоп-маршалов, умудрившихся притащить фашистские орды едва ли не под стены Кремля.

Справедливости ради следует заметить, что дядя Павел не испытывал отвращения к войне. Вспоминая ратные дела, глаза его наполнялись весьма азартным блеском, как будто речь шла не об убийстве людей, а о потешных баталиях. Наблюдение жестокое, но оно относится не только к моему дяде, и в этом правда. Я знавал многих, отведавших ужас сражений, фронтовиков, которые навсегда сохранили в себе память о прошедшей войне как самое дорогое и вожделенное напоминание, с тайным желанием заново прожить, вторично прокрутить это жуткое кино. В целом же потрясения от тех страшных событий оказались настолько глубокими и непреодолимыми, что никто из всамделишных фронтовиков, до конца своих дней, не разучился видеть мир иначе как через призму военных воспоминаний.

Ещё один родной мой дядя, Виктор, погиб за освобождение Прибалтики, под Ригой. Не берусь судить, что думают сегодня о моём близком родственнике потомки латышских стрелков, но мне грустно от мысли, что его кости покоятся в далекой, не русской земле. Что может быть горше смерти на чужбине? Вот такая невесёлая судьба. В Риге давно уже живёт моя старшая сестрица Любаша. Она разыскала братскую могилу, принявшую останки нашего дяди, и добросовестно посещает её.

Третий родной мой дядя, Саша, был лётчиком, понятно, что и коммунистом. Читающий да разумеет. Дядя Саша сделался во время войны инструктором. Где-то под Ташкентом готовил по ускоренной программе молодых пилотов – большей частью, в качестве живых мишеней для геринговских молодчиков. Это только шалунишка Суворов с чего-то вдруг возомнил, что воевать следует не числом, а умением. Красная армия потому и горделиво величалась «красной», что основным, непобедимым её оружием являлась алая людская кровушка.

Трое дядьёв – это всё родные братья. Четвёртым и самым старшим из которых был мой отец – Дмитриев Михаил Алексеевич. Папа не воевал, но он не был трусом. В предвоенном сороковом мою бабушку Ульяну, как ловко констатировали недремлющие стражи мировой революции, жену заклятого врага народа, приговорили Уральским областным судом к восьми годам лишения свободы. Мать четверых детей отправили для профилактики в пермские лагеря, так сказать, проветриться по морозцу. Папа не раздумывая подался вслед за бабушкой, чтобы быть рядом и оказывать матери посильную помощь.

Он устроился работать литейщиком на Березниковском магниевом заводе. Получал по вредной сетке неплохую зарплату, и фактически благодаря сыновьей верности бабушка осталась в живых. Завод выпускал стратегический материал для самолётостроения; и как только началась война, на папу наложили бронь. Это обстоятельство перекрыло ему дорогу на поля сражений, вопреки бесконечным хождениям в военный комиссариат.

Вот отрекомендовал родного деда заклятым врагом народа и в который раз задумался. Дед был потомственный, нет, не граф и не барон, он был потомственный кузнец. Мой прапрадедушка Игнат добросовестно трудился кузнецом в имении Аксаковых, в Бугуруслане. Если кто помнит книгу «Детские годы Багрова-внука», то это и про него, вернее, про ту далекую ушедшую жизнь, в которой мой пращур принимал участие.

Игнат слыл знатным кузнецом, известным по всей округе. Нрав имел крутой, силой отличался неимоверной, играючи, голыми руками укрощал самого бедового жеребца. В середине девятнадцатого века он был приглашён уральскими казаками на вольные хлеба. Хороший кузнец в казачьем быту – персона первостепенная. Подковать коня, отладить крестьянскую утварь, привести в порядок оружие – всё умёл дед мой Игнат. По труду, как водилось, и честь. Дедушка получил солидный земельный надел и пользовался всеми привилегиями казачьего сословия. Ему дозволялось беспрепятственно промышлять на Урале красную рыбу, охотиться на дикого зверя, запасаться из леса ягодой, грибами, дровишками.

Сын Игната – а мой прадед Илья – сызмальства был приставлен к кузнечному ремеслу. Мастером он сделался необыкновенным, лучшим по всему батюшке-Уралу. Большой удачей считалось для яицкого казака заполучить шашку, сработанную в кузнице моих предков. Сына своего я назвал именем этого славного человека, вот только с ремеслом кузнечным случилась незадача. Илья прожил девяносто лет. До семидесяти пяти стоял у наковальни, без очков и без единого выпавшего зуба. Уйдя за штат по причине больных ног, Илья каждое утро загодя являлся в кузню и самостоятельно разводил горно – такова была непреодолимая тяга к ремеслу. Молодые мастера безупречно почитали хранителя вековых кузнечных секретов. В знак особого расположения, дедушке ежедневно подносили к обеду стакан житной водки. Вот так в валенках, махнув очередной стакан, старик вышел на порог кузни, вздохнул полной грудью и представил Богу душу. Чего ещё желать христианину?

Сын Ильи Игнатьевича – он же мой родной дедушка Алексей – разумеется, тоже встал к наковальне и сделался кузнечным мастером высочайшего класса. По достижении срока зрелости молодого парня женили на дочери бондаря, девушке по имени Ульяна, из Саратовской губернии. Кузнецы и бондари традиционно водили между собой крепкую дружбу, потому что настоящая дубовая бочка стягивалась набором ловко выкованных обручей.

Сплочённая трудом и церковью, супружеская чета сложилась на зависть крепко и жизнетворно, как союз бондарей с кузнецами. Отменное усердие, любовь к жизни, к родной земле позволили молодой семье за короткий срок обустроить надёжный крестьянский достаток. К тому же Господь благоволил Ульяне разрешиться рождением четырёх как на подбор молодцеватых парней. Рожала в поле, прямо по ходу страдных работ, без повитух и врачебных радений. И вот спрашиваю: если потомственный кузнец и дочь бондаря, одарившие Отечество четырьмя сыновьями, объявляются врагами народа, то кто же тогда есть мой народ и кто его любимые, самые верные друзья? Вопрос этот, как мне представляется, до сей поры не утратил своей актуальности.

Первый раз Алексея и Ульяну брали в начале тридцатых, по доносу. Взяли на зорьке, внезапно, с револьверами наголо. Ворвались в хрустящих кожанах, изнемогали от пролетарского гнева и очень торопились. Имущество экспроприировали незамедлительно, буквально за считаные минуты опустошили зажиточный крестьянский дом. А четверых несмышлёных пацанят увезли в областной центр и, вместе с другими отпрысками таких же врагов народа, заперли в Уральском кафедральном соборе. Ночью моему отцу удалось сделать под церковными дверями подкоп, и он вытащил через лаз своих из заточения. О судьбе остальных детей никто ничего не знает. Разумеется, кроме тех, кому по революционному долгу знать и исполнять очень положено.

Деда отправили строить из костей, бетона и проклятий знаменитый канал имени Москвы. Бабушку держали в уральской тюрьме, видимо ломали голову над формулировкой пристойного обвинения, а может, гораздо проще – держали из удовольствия. Мой четырнадцатилетний папа с меньшими тремя братишками несколько месяцев прятался в балке, под Уральском. Жили тайком, в норе, как волчата, без тепла и одежды. По ночам отец промышлял, делал набеги на посадские огороды, добывал пропитание. Несколько раз приходил ночным гостем к ближайшим родственникам, но двери ему не отворяли. Страх, животный ужас держал страну за горло. Тут уж не до жалости, не до состраданий. Через полгода бабушку неожиданно выпустили, выручила болезнь – брюшной тиф, и она отыскала своих беспризорных мальчишек.

А потом завертелись все круги энкаведешного ада. Голод, бесприютные скитания, – дом ведь никто не вернул, – и отчаянная надежда на встречу с отцом. Наивные были люди. Деда, как того требовала священная пролетарская воля, всенепременно расстреляли. В самом деле, где ж это видано, чтобы с кузнечным рылом и прямиком в коммунизм? Чуть погодя, как нетрудно догадаться, за бабушку принялись снова и таки пристроили валить тайгу на полных восемь лет, дабы никто не сомневался, что большевики взяли власть всерьёз и надолго. Вот в таком интересном положении батяня мой, светлой памяти Михаил Алексеевич Дмитриев, двадцати двух лет от роду, встретил Великую Отечественную войну.

По молодости лет, по простоте душевной, я долго не мог подобрать разумного объяснения: для чего понадобилось Советской власти убивать моего родного дедушку, деревенского кузнеца? Не просто безвредного для страны мужика, но представителя общественного слоя, который являлся становым хребтом Российской империи. Иначе как безумием подобное отношение к собственному народу не назовёшь, к тому же оно с неизбежностью вело к разрушению бесноватого режима. Теперь-то я хорошо понимаю, что фундаментальная, корневая суть любой революции покоится на бесконечно разнообразных формах и методах унижения, оскорбления и уничтожения людей.

Всякой революции предшествует оригинальное разделение общества на людей хороших и не очень. Далее, в соответствии со здравым рассуждением, выстраивается замечательный логический ряд: если избавиться от плохих людей, то останутся только хорошие, самые любезные экземпляры и общественная жизнь чудесным образом приобретёт благостное и приветливое оформление. По какому признаку разделять людей на плохих и хороших – не имеет принципиальной разницы. Можно делить по цветам, на голубых и апельсиновых, можно делить на тех, кто при серпе и молоте, против тех, кто при шпаге и фермуарах. Поддержка массовки и народный энтузиазм всегда обеспечены, поскольку обретает положительное разрешение сакраментальный вопрос: «Кто виноват?». Результат же, тем не менее, оказывается одинаково разрушительным и подлым.

Самым большим заблуждением всевозможных революционеров и реформаторов во все времена была и остается их наивная уверенность, будто они в состоянии чем-то управлять, придавать общественным процессам разумное целеполагание. Когда большевики запускали в действие механизм по наведению порядка на предмет плохих и хороших людей, они свято верили в полную подконтрольность этого благородного начинания. Разумеется, на первых порах, моего несчастного деда, деревенского кузнеца, верные ленинцы причисляли к категории хороших, самых лучших людей в стране Советов. От князей и графинюшек следовало избавляться срочным порядком – это же ясно как небесная синь. И за дело принялись рьяно, исключительно добросовестно.

Процесс начал набирать обороты, люди освоились с нужными профессиями, вошли во вкус, ощутили важность, значимость подобной экстравагантной работы, но, как на грех, князей и графинюшек критическим образом стало недоставать. Однако процесс есть процесс, он своенравен, его за здорово живёшь не заглушить. Поэтому в дело пошёл с неизбежностью разночинный люд. За графьями потянулось купечество, потом вшивая интеллигенция, пока, наконец, не заработал во всю мощь, во весь охват принцип домино. Он захлестнул страну Советов, докатился до ребят при серпе и молоте, которые, собственно говоря, и затеяли всю эту кутерьму.

На поверку оказалось, что, когда азартный революционный маховик набирает полный ход, первичное разделение людей на плохих и хороших приобретает абсолютно непредсказуемую конфигурацию. Закономерным остается лишь то, что революция обязательно возвращается к своим истокам и спрашивает с застрельщиков по полной программе. Не случайно последний автограф многих выдающихся революционеров запечатлён кровавым росчерком на глянцевых ножах отвесной гильотины.

Я, как говорится, свечку не держал, но нутром чую, что больше всего мечталось заполучить от большевиков дармовой землицы тем работящим крестьянам, которых впоследствии объявили кулаками, то есть наиболее крепким, способным к самостоятельному труду хлеборобам. К таковым относился и мой родной дед Алексей. Косой трепаться не станет, землю от Ильича стриженные в скобку несмышлёныши, безусловно, получили. Но, как требуют законы революционного жанра, исключительно для того, чтобы своим неистовым трудолюбием возродить экономику страны, укрепить Советскую власть, а затем торжественно отчитаться перед товарищем маузером. А кабы мой наивный дедуся не разевал варежку на чужое добро, но пребывал в твёрдом стоянии, что только честный труд на собственной землице способен обеспечить счастье и благополучие добропорядочному человеку, то жил бы себе припеваючи до скончания Богом отпущенных дней.

 

Будущие мои родители впервые увидели друг друга в Березниках, в барачной умывальной комнате. Папа был необычайно музыкален и элегантен. Он имел прекрасный голос, великолепно танцевал и всю жизнь бредил театром. Некоторое время даже служил Мельпомене. В Актюбинске, скрываясь от «доброжелателей», работал в областном драматическом театре монтёром-осветителем. Пару раз оказывался на сцене, на подхвате, взамен не в меру выпивших артистов. Вспоминал об этом в шутливом тоне, но забыть ведь не мог.

Когда моя мама, субтильная, задорная, с полотенцем наперевес и бруском солдатского мыла в руках, вошла в умывальню барачных апартаментов, папа самозабвенно распевал неаполитанскую песню: «Скажите, девушки, подружке вашей».

«Ну и что тут за соловей объявился?» – были первые слова моей матушки. Соловей, не прервав своей сладостной песни, влюбился. Однажды и навсегда, как полагается благородному человеку.

В Березниках мама оказалась в эвакуации. Моя вторая бабушка, Ксения, родом из-под старинного русского города Ельца, гонимая накатом войны, со своей молоденькой дочерью Тамарой (моей будущей мамой) и меньшим сынком Валентином, коротала лихолетье в предгорьях Урала. Дедушки не было. В своё время, окончив Воронежский сельскохозяйственный институт, дедушка Георгий служил крупным специалистом на бескрайних просторах Поволжья. Много ездил, занимался подъёмом сельского хозяйства после страшного голода, унёсшего миллионы крестьянских жизней. В одной из поездок крепко застудился, заболел воспалением лёгких и сгорел за считаные дни. Бабушка овдовела, навсегда сохранив верность единственному избраннику. До конца своих дней оставалась жить с моей мамой и сделалась ангелом-хранителем уже нашего семейного очага. Неотлучно держала при себе свадебный образ «Знамение Божией Матери» и пару венчальных свечей, с которыми отправилась на исповедание к прародителям.

Жизнь людей устроена таким образом, что, что бы ни происходило во внешнем мире, какие бы страсти ни полыхали вокруг, всегда остаётся нечто личное и часто самое важное, позволяющее превозмогать любые трудности и испытания. Война, понятное дело, занятие не из легких, и сталинские экзекуции вовсе не праздник прилёта скворцов, но люди, тем не менее, и в этих жесточайших условиях хранили залог будущей жизни. Они влюблялись, назначали свидания, строили планы на грядущее и создавали новые, радующиеся своему голубиному счастью семьи.

В сорок четвёртом мои родители справили свадьбу. По военному времени: с ведром вареной картошки на весь промёрзший барак. Удобства, питание, одежда – всё было на уровне военных лет, поэтому очень скоро оба заболели туберкулёзом. Болезнь протекала тяжело, врачи рекомендовали немедленно покинуть Урал. Бабушка Ульяна к тому времени применилась выживать в условиях Гулага. Она стала работать в швейной бригаде по изготовлению лагерной же верхней и нижней одежды. Шить ватные штаны и бушлаты было несравненно комфортней, нежели валить по ядрёным морозам вековую тайгу.       Тогда отец принял волевое решение и уехал с семьёй в тёплые края, на восстановление Донбасса. Народ там к концу войны подобрался пёстрый, прямо по Ною – всякой твари по паре. Что могло быть желанней для уцелевшего отпрыска врага народа, только и ищущего возможности затеряться в трудовых массовках, ухлыстнуть подальше от бдительного ока вождей? К тому же степной сухой климат Донбасса сулил надежду на скорое исцеление.

Есть на луганщине небольшой шахтёрский город с весёлым названием Красный Луч. Вот туда и занесла нелёгкая моих молодых родителей. Всё в этом мире существует как связь времён и явлений, – наверное, были и какие-то тайные причины оказаться им на самом востоке Украины, где тесно переплелись судьбы украинского и русского народа да ещё десятков разношёрстных национальных мастей. Здесь, на далеко просматривающейся, открытой многим ветрам земле и назначило провидение увидеть мне свет Божий. Аскетически суровым, скупым и сдержанным был тот кряжистый, со степным покрытием край, хранивший в своих недрах солнечный шахтёрский камень.

Моё первое воспоминание о себе запечатлелось и отложилось необычайно рано. Как сейчас вижу осенний приусадебный сад, маму, гуляющую с подружкой по саду, и отчаянный детский крик. Это мама отлучает меня от груди, обмазав её перцем. Мама, милая моя мама, сыну твоему уготована такая нелёгкая стезя, и зачем ты торопишься познакомить меня с болью, с обманом? Конечно, не со зла, конечно, по недомыслию, но такие вот серьёзные нравы бытовали у нашего добродушного народа.

Ещё помню себя стоящим на околице, маленьким, очень маленьким, года в полтора, не более. И даль, бесконечно нарастающий донецкий ландшафт. В памяти крепко засело неутолимое желание понять, объять эту даль и меня в ней, на земле и в небесах. По пронзительности и эмоциональности, по контрасту пробуждающегося сознания, это самое яркое воспоминание из всего калейдоскопа прожитых дней. Знаю, предвижу наперёд, что именно в эту широкую панорамную даль и отлетит в конце пути освобождённое сознание.

Когда вернулась из заключения бабушка Ульяна, мне было всего лишь два годика. Она приехала высокая, прямая, в коричневой фуфайке и коричневых же чулках, с большим деревянным чемоданом в руке. Коричневая фуфайка, да будет вам известно, совсем не пустяк, это особый лагерный шик – ведь все ходили в обезличенных серых. Тут же, снимите-ка шляпу, персона!

У всякого, даже малоприметного, человека живёт острое осознание своей неповторимости, своей персональной исключительности. Ни за что не соглашусь, будто Чайковский слышал, а Сезанн видел мир точно таким же, как я, как все остальные люди. Это, конечно, высочайшие индивидуальности, но ведь и каждый человек воспринимает внешний мир по-своему, наблюдает собственную картинку на волшебном экране вселенского синематографа. Хотя бы потому, что себя-то видит в заглавной роли этого грандиозного сериала, во имя которого вроде бы и вертится всё цветное кино.

Блажен, мучительно счастлив человек, которому Господь положил заявить о своей индивидуальности через какой-либо небесный дар, будь то талант художника, мыслителя или поэта. Но если ничего подобного не случилось, не наделило провидение ярким дарованием, изыскиваются более прозаические средства для отстаивания своей исключительности, своей претензии на заглавную роль. Коричневые фуфайки, деньги, власть – это всё из одного ряда, от неистребимого желания выделиться из сонма себе подобных, не затеряться в презренных массовках. Но тщетны упования, зыбка надежда. Пара тактов из Лунной сонаты Бетховена навеки решают проблему его узнаваемости. Сонату никому не присвоить, не купить, не отнять, и ничего нельзя изменить, вот где собака зарыта. А потому фуфайку хочется всё коричневее, денег всё больше и власти без конца и края, до тошноты, до умопомрачения.

В сорок восьмом году заметно прибавившее семейство Дмитриевых полным составом обосновалось в Красном Луче. Жили тремя дворами, на частных квартирах. Бывший танкист дядя Павел, по-холостяцки, жил вместе с бабушкой Ульяной, то есть со своей матерью. Это и его имели в виду, сочиняя шахтёрский шлягер, как «в забой отправился парень молодой». Из Ташкента, с женой и двумя дочерями, приехал дядя Саша. Летательные устремления моего дядюшки-икара почему-то Родину перестали интересовать, и он срочным порядком переквалифицировался в дорожно-строительные мастера. А мой батя не раз ещё помянет «не злым, тихим словом» среднего брата, разбивая собственный автомобиль на бесконечных ухабах по-советски исполненного асфальтного бездорожья Ворошиловград – Красный Луч.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru