Пархоменко перекинул бекешу через шею рыжей лошаденки, папашу сдвинул на затылок, сидя в седле боком, – вынул ногу из стремени. Солнце поднималось над буро-зеленой степью – жгло его бронзовое добродушное лицо.
По обе стороны полотна копошились люди, – с криком, говором, смехом копая и кидая землю. Линия окопов на западе упиралась в пышные заросли левого берега Донца. Позади, верстах в трех, раскинулась большая станица Каменская. Туда – через мост – ползли эшелоны.
Много разного люда переправлялось из-за реки на лодках – добровольно рыть укрепления. В станице начиналась паника. Каменская давно слыла красной станицей. Еще зимой станичный совет арестовал свыше полсотни местных и приезжих генералов и казачьих офицеров и отправил их в центр, в Луганск. Время было такое трудное, что начальнику Красной гвардии, Пархоменко, пришлось их расстрелять. Казачество близлежащих хуторов и станиц, и особенно – самой контрреволюционной – Гундоровской, пообещало за эти аресты расправиться с каменцами. Затаив давнишнюю злобу, ждало только случая. С подходом немцев случай представился. В Каменской ждали налета каждую ночь.
К Пархоменко подошла толпа добровольцев – были тут и ремесленники, и хуторские мужики, и мещане, жившие на окраинах станицы, и мальчики из реального училища. Некоторые его узнали, протягивали руки. Он здоровался с верха…
– Александр Яковлевич, сила-то ваша – надолго к нам?
– Остались бы у нас, мы бы тут фронт образовали, все бы взялись за винтовки, ей-ей…
– Был здесь Яхим, помог нам. Но что ж, – Гундоровскую зажег, а казаки все в степь убегли. Теперь они вдвое злее.
Пархоменко, крутя ус, говорил с верха:
– Кто с лопатами – милости прошу… Остальным придется обратно, товарищи… Шанцевого инструмента свободного нет… Катитесь, товарищи, из военной зоны.
Те, кто был с лопатами, пошли копать. Остальные неохотно поплелись к реке. Осталась стоять одна рослая, красивая, нахмуренная девка.
– А ты чего потеряла? – сказал ей Пархоменко, наезжая так, что лошадь задела губами девку. Но она и не пошевелилась. – Я ж тебе не найду – чего потеряла…
– Ну, не окопы рыть – дайте винтовку, – хриповато, молодым голосом, мрачно сказала девушка и подняла на него красивые, сердитые глаза под темными бровями…
– Воевать хочешь? – спросил Пархоменко, весело морща нос.
– Приходится…
– Почему?
– Выхода нет, – зло сказала она и опять стала глядеть на выставленную вперед босую ногу…
– Ты кто ж такая?
– Агриппина Чебрец. Я казака убила на Нижнем Чиру. Яхим меня взял в эшелон… Не для того я убила, чтоб меня всякий черт хватал… Ну, в Каменской я вылезла… Дашь винтовку или нет? Не шутя говорю! – Она опять подняла глаза, и Пархоменко увидел: вот-вот они замутятся слезами.
Александр Яковлевич насупился, вытащил из полевой сумки клочок бумаги, написал несколько слов.
– Пойди, – видишь – где разгружают вагон. Спроси командира Лукаша, передай записку. Постой – в юбке, что ли, воевать будешь?
– А ну тебя! – Агриппина схватила записку, стремительным шагом пошла по полю. И когда она была уже далеко, Пархоменко взялся за бока и раскатистым басом захохотал так, что лошаденка запряла ушами, сама побежала рысью.
Из вагонов уже выгружались бойцы и на поле, пятясь и оглядываясь, строились в две линии. С платформы, с криками и веселой руганью, кидали на руки артиллерийские снаряды, грузили их в двуколки. Четыре орудия в разномастной запряжке стояли впереди, неподалеку – оттуда тоже что-то кричали.
Невысокий военный с черными усиками, красный, потный, с разодранным воротом, метался от вагона к бойцам – хрипел надорванным горлом. Агриппина прямо подошла к нему, дернула за рукав:
– Начальник…
Лукаш кричал:
– Повозок для снарядов не хватает… Вторая линия бойцов возьмет по снаряду в руки, донесет до места расположения батареи…
Агриппина потянула его за рукав. Лукаш обернулся, оскалил зубы.
– Начальник, прочти записку.
– А ну тебя…
– Прочти записку, – сурово, упрямо повторила Агриппина.
Он схватил, прочел.
– Товарищ Федосеенко! – все так же надрывая шейные жилы, заорал Лукаш. – Выдай девке винтовку, патроны… (И Агриппине). Имя, фамилия? Ладно, потом запишу, если живая вернешься… Иди в цепь… Постой… Как же ты?.. Эй, Федосеев, выдай девке штаны…
Из товарного вагона ответили с досадой:
– Нет штанов…
– В бою добудешь, ступай…
Часам к семи утра в вагон Ворошилова, прицепленный к бронепоезду, стали поступать сведения разведки. Охлюпкой – без седла – прискакал Володька-шахтер, сбивчиво рассказал, что они – пять человек – ночью прошли казачьи пикеты, когда стало светать, – у самой станции увидели германский разъезд, – немцы шли на рысях со стороны Старобельского шоссе (с северо-запада) в Гундоровскую, – шахтеры не удержались, обстреляли немцев и взбудоражили всю станицу. Пришлось укрываться на гумнах. Он, Володька, как ему приказал Иван Гора, поймал казачью лошадь и охлюпкой прискакал сюда, а Иван Гора с товарищами сидят на гумне, и их надо выручать.
Ворошилов отдал приказ – разбить противника и занять Гундоровскую. Коммунистический отряд Лукаша и 1-й Луганский двинулись левым берегом Донца, степью – еще по-весеннему свежей и зеленой. Солнце уже начинало жечь спины и затылки.
Вдали за волнами степного жара показались пирамидальные тополя, сады, белая церковь станицы Гундоровской, мирно, казалось, дремлющей на берегу Донца. Четыре пушки батареи Кулика, валясь на стороны, вскачь на рыжих, пегих, заморенных лошаденках, перегнали цепи и всползали на меловой холм.
Цепи двигались торопливо, бойцы на ходу стаскивали пиджаки и шинелишки. Из береговых зарослей начали постреливать казацкие пикеты. Агриппина шла, как во сне. Тяжелый парусиновый мешок с патронами бил по бедру, ремень винтовки резал плечо. Она глядела на коршунов, плавающих над степью… Чей-то голос время от времени кричал сзади: «Девка, не зарывайся». Агриппина останавливалась, набирая полную грудь теплого степного ветра.
Когда с мелового холма ударили пушки Кулика, мощные звуки эти приободрили бойцов. Клубы дыма поднялись за далекими тополями. Плавающие коршуны испуганно метнулись в синеве…
Агриппина, как и все бежавшие справа и слева от нее, скатилась в мелкий окоп, только что брошенный казаками. Высокие тополя, скирды прошлогодней пшеницы, соломенные крыши амбарушек и мазаных хат были в трехстах шагах. Много хат пылало в безветрии полудня, как свечи, без дыма, высоко взметая хлопья горящей соломы и кружащихся над пожарищем голубей.
Подобрав под юбку босые ноги, вытянув шею, Агриппина, как птица, вертела головой: она не решалась стрелять по-пустому, как другие, – зря тратить патроны… Стрелять она умела – еще девчонкой ее научил брат Миколай… Казачьи пули поднимали пыль у нее под самым носом. Но хоть бы один показался казак…
За ее плечом, обжигая газами, застукал пулемет. Впереди стали падать веточки с кустов. Через ее голову перескочил Лукаш, вертя наганом, – раздирая пасть во все лицо, – не было ничего слышно, но понятно: «Вперед, хлопцы…» Агриппина, без усилия, будто поднятая ветром, встала и полетела босыми ногами по горячей земле. Впереди – плетень. Торопливо подумала: «Как же полезу – заголюсь…»
Сейчас же ее обогнал пожилой человек в очках, в сваливающихся полотняных штанах. Он неловко полез через плетень. Агриппина рванула ногами узкую марьину юбку и, гонимая все тем же небывалым восторгом, перепрыгнула на зады казачьего двора – на гумно. И там, наконец, увидела врага.
Вдоль мазаной стены, нагнувшись, бежал чернобородый человек, в коротком черном мундире с красными погонами. Агриппина подняла винтовку… «Дура, стреляй!» – закричал человек в железных очках, – он весь трясся, ища в карманах обойму. Казак заскочил за угол сарая, прижавшись к стене, стал целиться. И прежде чем Агриппина нашла его искаженное злобой лицо на прыгающей мушке ружья, казак сам выстрелил, – человек в очках взмахнул руками. Агриппина вскрикнула, нажала спуск – ложе тяжело толкнуло ее в ключицу. У казака далеко отлетела винтовка. Он завизжал и головой вперед кинулся на девку, и оба – и казак и девка – схватились голыми руками, в обнимку. Агриппина чувствовала, как трещат ее и его кости. Борясь, дыша, сопя, они крутились. К ним подбегали бойцы. Казак ломал ей спину, сухой бородой обдирал шею, добирался зубами до горла. Оба упали. Покатились. Руки его вдруг бессильно разнялись. Агриппина вскочила. Казак хрипел.
Кто-то сильно, ласково поддержал ее за плечи. «Собака… снохач… собака…» – шептала она… Стряхнула с плеч тяжелую руку, обернулась… Перед ней стоял Иван Гора.
– Гапка! – сказал он, растягивая крепкозубый рот от уха до уха… В круглых карих глазах его было такое изумление, такая радость, – Агриппина едва не обхватила его за, шею руками. Это при всех-то!.. Проговорила только, с трудом разжимая зубы:
– Иван… Здравствуй…
Волна наступающих понесла Агриппину и Ивана на широкую церковную площадь. Бой кончился, казаки были выбиты из станицы и верхами уходили в степь, за холмы… Все реже хлопали одиночные выстрелы. Слышался смех, веселые крики. Скрипели колодцы. Дым, жаркая пыль застилали станицу, медным шаром висело над ней полдневное солнце.
– Ну, встретить ее в бою!.. Гапа!.. Опомниться не могу, – повторял Иван Гора.
– Потом все расскажу, Иван… Пить хочу… Только теперь у нее начали трястись ноги и руки.
С трудом стащила ремень винтовки с плеча, голые ступки ее разъехались в прохладной грязи у колодца…
– Гапа! Гапка! – закричали грубые, веселые голоса. К ней протискался брат Миколай – оброс бородой, возмужал… Его она обняла и голову на минуту положила ему на грудь… Подошел молодой казак Иван Прохватилов, холодными, светлыми глазами прямо глядел в глаза – ударил Гапку рукой в руку:
– Что же ты не во всей боевой форме?.. Смотри, засмеем!
Подошли Матвей Солох и оба Василия Кривоноса… Как медведь, протолкался Тарас Бокун: «Это твоя сестра, Миколай?» – и рот разинул… «Девка что надо», – сказали бойцы. Здоровались, знакомились, одобрительно оглядывали Агриппину.
Она стояла, неживая от стыда, опустив голову в линялом платке, повязанном по-украински. Юбка ее была разодрана во все бедро, кофта висела клочьями, и на боку кровоподтеки от казачьих когтей…
Молча она стала выбираться из круга бойцов. Иван Гора догнал ее, Агриппина шла к опрокинутой телеге, где валялся ничком убитый казак.
– Неужели с него возьмешь? – спросил Иван.
– Командир приказал добыть. Я их сейчас у колодца выстираю.
– Пусти, пусти, – сказал Иван, сурово отстраняя Агриппину. – Я сам это сделаю. – И, присев, начал стаскивать с казака штаны с лампасами и добрые сапоги.
Тут же на площади зашли на опустевший казачий двор, и у колодца в корыте, где поят скот, Агриппина начала мыть казачьи штаны.
Иван Гора сидел около, держа между колен винтовку, глядел, как Агриппина вытягивала на веревке деревянную бадью и, подхватив ее за дужку, откидывалась – сильная, стройная, – выливала воду и снова опускала бадью в колодезь и усмехалась оттого, что ей было приятно, – вот Иван сидит около и смотрит на нее.
– Письмо получила мое? – кашлянув, спросил он. Агриппина кивнула. – Смотрю на тебя – не верю… Здорово ты вытянулась за полтора года.
Агриппина отвернулась. Влезла босыми ногами в корыто и топтала штаны.
– Ты их топчи с песком… Ты, Гапа, переходи в наш отряд. Я тебя запишу… И тебе легче, и мне спокойнее.
– Ладно, – ответила Агриппина и повернулась к нему спиной.
– Ты что там натворила в Нижнем Чиру?
– Ну – чего… (Она задохнулась, он молчал.) Для кого-нибудь, значит, я себя берегла… Очень даже хорошо вышло… Тебе, чай, все рассказали, – чего спрашиваешь…
– Правильно, – туда Ионе и дорога, подлецу… Правильно, Гапа… Начала жить смело, так и продолжай.
Она выстирала, крепко выжала штаны, пошла вешать их на солнцепек; Иван, как подсолнух, поворачивался к ней, стараясь все-таки не глядеть на ее смуглое бедро, мелькающее в прорехе разодранной юбки.
– Как ты с казачишкой на гумне сцепилась, ах, здорово!.. Ну, девки пошли в революцию… Себя в обиду не дают…
Агриппина – не оборачиваясь:
– А чего же девкам делать?
– Нет, правильно, правильно…
Тогда она вдруг, в первый раз, засмеялась, – брови ее по-детски разошлись, лицо стало круглым, милым, открылись ровные зубы, – расцвела, как роза.
– Ты чего? – спросил Иван, растягивая рот вслед за ней.
– Над думкой своей смеюсь.
– Ну и дура ты…
Она еще звонче засмеялась, подгибая колени, – вот-вот, кажется, сядет на землю. Иван ударил в землю ложем винтовки, обиженно скрутил нос, стал глядеть в сторону, и все-таки и его разобрало: захохотал, разинув рот. Тогда Гапка села.
– Ой, мама! А я ждала – ты сурьезный, не подступишься к нему… А еще – боялась – скажет: что я тебя, дуру, скажет, за седлом буду возить? Ой, мама!
– Ладно, надевай штаны, ты – боец! Иди к отряду… Хватятся – будет не до смеху…
– Они же волглые…
Иван надул щеки. Но и самому хотелось еще минутку протянуть у колодца на опустевшем дворе – глядеть, как. Агриппина взяла штаны, встряхнула их, пощупала и, качнув головой, перекинула через плечо. Легко нагнувшись, – взяла с земли сумку с патронами, вдруг испуганно оглянулась – где же винтовка? Высоко подняла брови. Увидела ее у Ивана между колен, и он не сразу отдал, попридержал…
– Ну, отдай…
– Бери, бери…
С усилием она стала дергать ружье. Горячее бедро ее коснулось его плеча и так обожгло, – Иван странно посмотрел. Она быстро нахмурилась:
– Это брось, Иван…
Но договорить им на этот раз не пришлось. За воротами, оглушительно грохнув, взвился столб дыма и пыли. Закричали люди, началась стрельба. Иван, вскочив, велел Агриппине надеть волглые штаны, и покуда она прыгала на одной ноге, неумело попадая в них другой ногой, разорвалось еще несколько снарядов. Началось контрнаступление немцев вместе с казаками: их конные сотни вернулись из степи и быстро окружали станицу Гундоровскую.
Ночной свежий ветер, пробирающий спину, теплая земля под животом, запах молодой травы, пышное от звезд лилово-бархатное небо – видное, когда Иван поворачивался набок, залезая в сумку с патронами, – и шум боя, и вспышки выстрелов, и нагнетающий бешеный посвист снаряда, и даже напряженная тревога отступающих, которым все время заходила в тыл конница, – все, все воспринималось повышенно, остро, гулко, с уверенностью в силах, в победу, в счастье…
И все оттого, что рядом, в водомоине, лежала Агриппина, бормоча что-то сердито и стреляя так же, как те несколько десятков бойцов, оставшихся от разбитого и рассеявшегося по степи отряда.
Была уже середина ночи. Луганский и Коммунистический отряды отступали, сдерживая натиск казачьих сотен. Бой за Гундоровскую кончился плачевно. Путь отступления на левом берегу Донца оказался отрезанным, станица окружена, по площади, по скоплению войск, били немецкие орудия. Пришлось отступать через разметанный снарядами горящий мост на правый берег. Такого оборота никто не ждал, молодые бойцы смутились, потеряли строй, и врассыпную пошел каждый спасать свою шкуру, выходя из окружения.
Начальник группы Лукаш носился верхом по степи, собирая бегущих. Батарея Кулика, выскакивая на пригорки, поворачивала стволы и посылала последние снаряды по мчавшимся конным лавам.
Бойцы и сами не понимали – откуда взялась эта паника. Всем понятно, что бегущих поодиночке, как баранов, казаки порубят клинками. И люди, казалось, не робкие – так нет же: кто-то закричал диким голосом, кто-то, бросив винтовку, и бекешу, и шапку, кинулся бежать. И – нашло помрачение. А уж стыда теперь не оберешься. «Хороши, – сказал наутро Ворошилов, проезжая на гнедой лошади мимо эшелона. – Недурно пробежались ночью, красивый у вас вид, спасибо, товарищи».
В наступившей темноте казаки перестали нажимать, боясь за коней. Замолкли немецкие орудия. И стянувшиеся отряды отходили под прикрытием редкого огня цепей – на юго-восток, к полотну железной дороги, ориентируясь на далекие свисты паровозов.
Время от времени позади цепи, прикрывающей отступление, выступал в пепельном свете звезд всадник на тяжело дышащей лошади.
– Давай, давай, хлопцы, – на двести шагов… Бойцы молча поднимались, устало переходили и опять прилаживались за неровностями земли. Иван Гора говорил Агриппине:
– Не пропадай в темноте, держись рядом.
В обстановке боя думать было некогда. Но счастье казалось таким широким, что Иван только удивлялся.
Никогда бы не поверил – расскажи ему раньше про какого-нибудь серьезного человека, который из-за пустяка, не стоящего и разговора, из-за того только, что побыл с девкой наедине у колодца, почувствовал в груди небывалое мужество… Будто Ивану только и не хватало этой щепотки соли… Земля стала легка под ногами, и звезды показались своими – рабоче-крестьянскими, мигающими, как маяки, над великой революцией, и мыслям стало легко… Странная вещь – человек…
Немцы поняли, наконец, отчаянный план Ворошилова – со всеми тремя тысячами вагонов пробиться на царицынское направление. Такое решение принципиально уже отличалось от партизанских действий красных отрядов, с которыми немцам приходилось иметь дело.
Немцы намеревались запереть ворошиловские эшелоны между Миллеровом и Лихой и заставить 5-ю армию покинуть вагоны и рассеяться. Они начали окружать Лихую и одновременно со стороны Миллерова бросились на прорыв арьергарда 5-й армии, окопавшейся под станицей Каменской.
Ворошилов остался здесь, в арьергарде, с наиболее боеспособными частями. Руководить продвижением поездов в Лихую были посланы Коля Руднев и Артем. Они ускакали, перегоняя медленно двигающиеся поезда.
Рано утром, – это был день Первого мая, – в затуманенной степи на линии передовых окопов под Каменской, собрался митинг. Ворошилов говорил с коня:
– Сегодня во всем мире шумят рабочие демонстрации под красными знаменами. Сегодня день единения, день смотра. Красный день пролетариата, черный день буржуазии, готовой каждую минуту ударить беспощадным свинцом в открытые груди рабочих.
Гнедая лошадь его, со звездой на лбу, – ради такого великого дня вычищенная в шашку и туго забинтованная по бабкам за неимением холста марлевыми бинтами, – поджимала уши, вздрагивая мордой, обрызгивала пеной бойцов, сдвинувшихся вокруг командарма – загорелых, сильных, рослых, – также ради праздника опрятно застегнувших воротники и подпоясавших заскорузлые от пота рубахи. Подняв головы, бойцы напряженно глядели на веселое лицо командарма…
– Бойцы! Мы первые решились перейти от слов к делу, руководимые великим вождем, не пугаясь всех армий и флотов мировой буржуазии – решились построить новый мир… В этом твердом решении наша первая задача – очистить территорию РСФСР от империалистов и контрреволюционеров. Эта задача поручена вам, бойцы, и ее нужно выполнить… Немцы наступают, чтобы захватить военное имущество в наших поездах и разрушить наши дальнейшие планы борьбы. Этого допустить мы не можем. Сегодня мы должны показать империалистам, что красное знамя нельзя вырвать из пролетарских рук… Сегодня во всем мире гремит «Интернационал», на нашем участке загремит победный бой. Пролетарии всего света услышат его грозные звуки… Неважно, что мы – за тысячи верст. Видят они нас? Видят. Слышат они нас? Слышат. Товарищи, да здравствует…
Голос его и крики бойцов были заглушены: из-за холмов со стороны Миллерова ударили немецкие пушки.
Лихая – большое село, раскинувшее по склонам полынных холмов белые хаты, соломенные гумна, плетни, высокие тополя, вишневые сады. Железнодорожная станция расположена у подножия холмов. На восток от села и станции лежит болотистая низина. Ее огибает путь царицынской ветки, пересекающей на первом перегоне у станицы Белая Калитва реку Донец.
На юг от Лихой идет ростовская магистраль. По ней сейчас наступали немцы, обстреливая в одном перегоне – от Лихой – станцию Зверево. Туда, в Зверево, на бронеплощадке выехал Артем, чтобы угнать, что можно, из железнодорожного состава и вывезти беженцев.
Немецкие аэропланы кружились над Лихой, сбрасывая бомбы, и уже много хат и ометов пылало, застилая дымом холмы и ветряные мельницы.
Весь день Первого мая прибывали эшелоны, напирая один на другой. Запасных путей не хватало для такого количества маневрирующих поездов. Паровозы выли, машинисты ругались, высовываясь по пояс, беженцы из раскрытых дверей теплушек испуганно глядели на небо. Поезда двигались и снова подолгу стояли, казалось, по неизвестной причине.
Причина всего этого растущего беспорядка была в том, что путь на восток, на Царицын, был уже отрезан: казаки под Белой Калитвой взорвали железнодорожный мост через Донец. Лихая оказалась мешком, куда прибывали и прибывали эшелоны с десятками тысяч людей, вооруженных и безоружных.
Жарок был день Первого мая в степи под станицей Каменской. Солнце тускло светило сквозь пыль и дым. Железный грохот сотрясал землю, разметывая линию ворошиловских окопов. Снова и снова сквозь пыль и дым появлялись полупригнувшиеся фигуры в котлах для варки картошки на головах, с уставленными вперед себя широкими лезвиями…
Из залитых кровью окопов поднимались командиры отделений, комиссары, вылезали оглушенные, осыпанные землей бойцы и, разевая криком черные рты, разлепляя запорошенные землей налитые ненавистью глаза, спотыкаясь, бежали навстречу гадам, – мать их помяни, – как вилы в сноп – втыкали четырехгранные штыки в узкоплечего, задушенного воротником, офицеришку, в набитое украинским салом пузо багрового унтер-офицера, уже безо всякой немецкой самоуверенности крутящего револьвером, в тощую грудь, – бог его прости, – немецкого рядового в очках, со вздернутым приличным носом, – посланного кровавой буржуазией искать себе могилу в донских степях…
И раз и другой немцы ходили в атаку и не выдерживали штыковой контратаки, поворачивали и бежали, и уже немало их, бедняг, валялось на полыни или стонало в воронках от снарядов.
Оборонять приходилось, кроме того, и свой левый фланг от гундоровских казаков, не подпуская их к Каменской. Фронт страшно растянулся, перекинувшись на правый берег Донца. Пополнений не хватало. Вся надежда была на то, что за эти сутки эшелоны успеют пройти Лихую.
В конце дня оттуда начал кричать в телефон голос Коли Руднева:
«…Казаки взорвали мост под Белой Калитвой… Положение осложняется… Кроме того, испорчен путь по всему перегону до Белой Калитвы… В Лихой толкучка… Не можем больше принимать поездов… Делаю все усилия к исправлению пути до Белой Калитвы… Кроме того…»
– Хватит и этого, спасибо, – проворчал Пархоменко, принимавший телефонограмму.
«…Кроме того… немцы с часу на час займут Зверево… У нас, на высотах, где мельницы, уже были немецкие разъезды, мы отогнали…»
Пархоменко вытащил голову из-под меховой бекеши, – ею он прикрывался вместе с телефонным аппаратом от надоедливого шума пушечной стрельбы… С досадой надвинул на уши папаху и полез из штабного вагона – искать Ворошилова.
С поля, где опять разгорался бой, гнало пыль и пороховую вонь. Брели раненые, – кто, морщась, поддерживал простреленную руку, кто ковылял, держась за плечо товарища, иных тащили на носилках. Шальной снаряд рванул землю, опрокидывая идущих. Валялись разбитые телеги. У колеса, подогнув колени, стиснув в руке вырванную с травой землю, лежала женщина в пыльной юбке, на косынке ее с красным крестом расплывалось черное пятно… Пархоменко увидел гнедую лошадь командарма. Вестовой, державший ее за повод, стоял, закинув голову. Широкоскулое, безусое лицо парня было до синевы бледно, глаза полузакрыты…
– Где командарм? – крикнул Пархоменко. Парень разлепил губы, ответил:
– В бою…
Только отойдя, Пархоменко догадался, что парень смертельно ранен. Впереди, в клубах пыли, ревели голоса, рвались гранаты. Пархоменко, пригнувшись, с наганом побежал в эту свалку. Но лязг, взрывы, надрывающие крики отдалялись. Немцы опять не выдержали…
С бега он кувырнулся в окоп, ударился коленками так, что потемнело в глазах. Вскочил. Оттуда из пыльной мглы к нему шел, пошатываясь, человек, – на ходу силился засунуть в ножны шашку, – конец ее заело в ножнах. Мокрые волосы его падали на лоб в потеках пота.
– Э! – крикнул Пархоменко. – Клим? Слушай… черт! Нельзя же так… Что же ты лезешь в самую драку…
Ворошилов остановился, темными, еще дикими глазами уставился на Александра Яковлевича…
– А что? – сказал. – Такая была каша… Едва не прорвали…
Он опять начал совать шашку. Пархоменко уставился на лезвие. Оно было в крови.
– Очень хорошо… А по-моему, не имеешь права… Слушай… Дела очень серьезные… Сейчас звонил Руднев…
Ворошилов тоже с изумлением посмотрел на окровавленный клинок. С силой бросил его в ножны. Пошли к вагону. Пархоменко рассказал о рудневской телефонограмме из Лихой. Ворошилов только быстро покосился на друга.
– Значит, надо драться, другого выхода нет… Покуда не починят путь – будем драться… Вагоны немцам не отдадим все равно…
Минули первый и второй день мая. Ворошилов продолжал сдерживать врага под Каменской. Все эшелоны уже подтянулись к Лихой. Бахвалов, мобилизовав несколько сот беженцев, под охраной пулеметов восстанавливал разрушенный казаками путь по царицынской ветке до Белой Калитвы. На холмах, окружающих с юга и юго-запада Лихую, располагались по окопам и канавам отряды 5-й армии.
Иван Гора и Агриппина присоединились к шахтерам. Настроение у большинства было выжидательное. Все знали о твердом решении командарма – не отдавать ни одного вагона. А их – этих вагонов, платформ, дымящих паровозов – внизу под холмами было необозримое количество. Никаких человеческих сил не хватит – разобраться в этой каше. Бойцы ворчали: «Хорошо приказывать командарму: сел на гнедого коня и поехал, куда душа велит! А ты живой грудью заслоняй проклятое имущество…»
О нехорошем настроении Иван Гора сразу же догадался, встретив в поле у ветряной мельницы Емельяна Жука – того мрачного шахтера, кто добыл себе одежду с убитого немца. Жук не обрадовался тому, что Иван Гора с Володькой и Федькой вернулись живыми в отряд, не сказал ему: «Здорово», – тяжело отвернулся, не стал глядеть в глаза.
Сутуло, неподвижно, точно каменные, сидели у недорытых окопов и другие шахтеры – угрюмые, почерневшие от грязи, оборванные, босые. Не было видно горящих костров, не варили еду, будто никто здесь не располагал оставаться. Люди думали. Подняв головы, глядели на поблескивающий в лазури откинутыми назад крыльями германский самолет.
Очевидно, что в таком настроении отряд драться не может. Нужно было принимать срочные меры. Окончив рыть окопчик, пошлепав лопатой по выкинутой земле, Иван Гора сказал Агриппине, ковырявшей шанцевым инструментом в двух шагах от него:
– Личный интерес приходится отодвигать на второй план, или уж ты не берись за гуж… Так-то, Гапа.
– Понятно, – ответила Агриппина, выпрямляя ломившую спину. Солнце, падающее к краю степи, залило ее горячее лицо. Она поддернула рукав и голой частью руки вытерла мокрый лоб. Все это показалось Ивану очень приятным, и Агриппина, щурящаяся на солнце, очень красивой.
– Я должен решиться на большой риск. Не то мне страшно, а то, что – правильно ли поступаю? Но думаю и прихожу к выводу: надо… Что из этого получится? Неизвестно. Посоветоваться со старшим товарищем – нет здесь такого. Глядеть сложа руки нельзя. Значит – нужно взять инициативу.
Агриппина не совсем разобрала – о чем он гудит, уставясь, как петух на зерно, на ее чумазые руки, сложенные на рукоятке лопаты. Но поняла, что говорит честно. В ответ она важно кивнула в сторону солнца. Иван вылез из окопа и пошел к ветряной мельнице, где находились наблюдательный пункт и штаб полка.
У ворот мельницы на расколотом жернове, вросшем в землю, сидели двое штабных – один в студенческой куртке, бледный, с мелкими зубами, с огненно-рыжими клочками бородки, другой – похожий на монаха, с грязными волосами до плеч, в пенсне, в перепоясанном веревкой пальто, надетом на голое тело. Штабные скучливо играли истрепанными картами в двадцать одно.
Иван Гора спросил, где командир. Рыжий штабной, не глядя, ответил сухо, что командир занят.
– Спит, что ли? – спросил Иван Гора, присаживаясь на корточки у жернова.
– Ну – спит, тебе какое дело! – тасуя карты, ответил другой, похожий на монаха.
– Не во-время командир спит. Подите – разбудите его.
– А что такое?
– Стало быть – надо.
Штабные переглянулись. Рыжий спросил:
– Вы из нашего отряда, товарищ?
– Ага…
– Командир ни о чем не приказал докладывать. Можете это понять?
– Вот вы его и разбудите…
Они опять переглянулись. Стало ясно, что этот человек все равно не отвяжется. Но мельничные ворота, завизжав, приотворились, – командир Петров вышел сам. Был он коренаст, круглолиц, сонный, сердитый, весь запачканный мукой.
– Ну? В чем дело? – спросил он, недружелюбно оглядывая Ивана Гору. – А! Товарищ питерский коммунист… С директивами, что ли? – Он косо растянул рот. Сел на жернов, вытащил жестяную коробку с махоркой. Вертел, сопел. – Ничего, товарищи, не получится из вашей затеи. Очередное сумасбродство… А мы дело имеем с живыми людьми, не с отвлеченными идеями… Так-то…
Иван Гора стоял перед ним, сдвинув ноги, опустив руки, так, как нужно стоять перед командиром. Петров густо выпустил дым из ноздрей.
– Ну, так в чем же дело?
– Настроение отряда никуда не годится, товарищ командир. Отряд не сможет выполнить боевого задания…
– А кто дал боевое задание? – вдруг, багровея бычьей шеей, закричал командир Петров. – Штаб пятой армии? Не знаю такой армии. В формировании не участвовал… Мой отряд связан с пятой армией только железнодорожной колеей… Мой отряд подчиняется только воле народа… Мой отряд не желает исполнять диктаторских приказов… Кому это нужно: тащить на плечах шестьдесят эшелонов старой рухляди?! Воля отряда – вот боевой приказ…
Измена командира была явной. Сердясь и багровея, он с головой выдавал себя… Вернее всего – сельский учитель, из метивших полгода тому назад в эсеровские трибуны в Учредительное собрание, теперь работающий по тайным директивам Центральной рады… Крепенький человек, и дурак к тому же… Иван Гора, стоя перед ним, торопливо соображал – как вернее действовать.
«Бежать вниз на станцию в главный штаб, сообщить Рудневу об измене командира? Ясно, что в этой суматохе Руднев его же, Ивана, и пошлет ликвидировать мятеж. Да потеряешь время, бегая. Да и не уйдешь отсюда…» Иван покосился. Оба штабных, рыжий и длинноволосый, оставив карты, настороженно – правая рука в кармане – поглядывали на Ивана. Понятно: при первом неосторожном слове, движении – его застрелят…
На мельнице, кроме них, никого не было, и кругом на сотни шагов поле было пустое.
– Зверево занято немцами, товарищ командир, – сказал Иван Гора, сам не зная – почему вдруг придумал это. – Бронепоезд товарища Артема стоит уже под Лихой.