Всю ночь отходили поезда на Псков и Нарву. Многие из рабочих первый раз держали винтовку в руках. Эти первые отряды Красной армии были еще ничтожны по численности и боевому значению. Но у людей – стиснуты зубы, напряжен каждый нерв, натянут каждый мускул. Поезда проносились по ночным снежным равнинам. Питерские рабочие понимали, что вступают в борьбу с могучим врагом и враг этот носит имя – мировой империализм… Это сознание огромных задач оказывалось более грозным оружием, чем германские пушки и пулеметы.
Немцы надеялись без особых хлопот войти в Петроград. Их многочисленные агенты готовили в Петрограде побоище – взрыв изнутри. Тысячи немецких военнопленных – по тайным приказам – подтягивались туда с севера, с востока – из Сибири. Питерские обыватели перешептывались, глядя на кучки немцев, без дела шатающихся по городу. Но в одну черную ночь Петроград по распоряжению Ленина и Сталина был сразу разгружен от германских подрывников. Взрыв не удался.
Когда шпионы начали доносить немцам о возбуждении питерских рабочих, о всеобщей рабочей мобилизации, когда их передовые части стали натыкаться на огонь новосформированных пролетарских частей, – занятие северной столицы показалось делом рискованным и ненадежным.
Старческое, с чисто промытыми морщинами, с твердым, согнувшимся на кончике, носом, розовое лицо генерала Людендорфа было неподвижно и строго, в глазах – ясность и холод, лишь дряблый подбородок отечески лежал на стоячем воротнике серого военного сюртука.
Время от времени он брал золотой карандашик, и пальцы его, с сухой кожей и широкими ногтями, помечая несколько цифр или слов на блокноте, слегка дрожали, – единственный знак утомления. Направо от его руки дымилась сигара, лежащая на стальном черенке от снаряда. На безукоризненно чистом столе с мертвой аккуратностью расставлены предметы письменного прибора из черного мрамора, лежали папки из блестящего картона.
За зеркальным окном на карнизе – голуби на припеке мартовского солнца. Крутые темно-красные крыши Берлина.
Напротив генерала Людендорфа в кожаном кресле, прямо и плотно, сидел генерал Гофман, также безукоризненно чистый, слегка тучный, с почтительным, блестевшим от испарины, лицом, к которому лучше бы шли борода и усы, так как – обритое – оно казалось голым. Луч солнца падал ему на жгут золотого погона. Он говорил:
– Я опасаюсь, что проведенная не до конца операция на Востоке может не дать того, что мы от нее ждем. Моя точка зрения такова: занятие Украины и Донецкого угольного бассейна не должно рассматривать как операцию, направленную только для пополнения сырьевых ресурсов Германии. Мы вводим наши дивизии в страну, где царит невообразимый политический хаос. Мои агенты в России присылают крайне печальные сведения, подтверждающие самые пессимистические предположения. Убийства образованных и имущих людей, кражи, разбои, междоусобица, полный беспорядок и даже паралич жизни… Все это исключает всякую возможность правильных торговых сношений с Россией, если мы будем, повторяю, только наблюдать сложа руки эти крайне опасные и возмущающие безобразия большевиков…
– Да, – хриповато сказал генерал Людендорф. – Все это очень печально.
– Да, – так же хриповато ответил генерал Гофман. – Очень печально… Я бы мог предложить вашему высокопревосходительству один из возможных вариантов более активного вмешательства в русские дела…
– Пожалуйста, – вежливо хриповато сказал генерал Людендорф.
– Чтобы избавить несчастную Россию от невыносимых страданий, достаточно, по моему расчету, не слишком много усилий… Если бы мы продвинули наш левый фланг на линию Петербург – Смоленск и сформировали приличное русское правительство, которое могло бы назначить регента… Я имею в виду великого князя Павла Александровича, – он еще не расстрелян и живет в Царском Селе… Через пару недель Европейская Россия была бы приведена в порядок, мы получили бы спокойную сырьевую базу и смогли безболезненно убрать из Украины половину наших дивизий…
Генерал Людендорф осторожно взял сигару, раскурил и вновь бережно положил на черенок. Это заняло по крайней мере минуту, – он обдумывал ответ.
– Я вполне сочувствую идеям, которые воодушевляют вас, – сказал он строго. – Мы не должны и не будем иметь соседом государство, управляемое коммунистами… Но чтобы вмешаться во внутренние дела Великороссии, нужны развязанные руки… Покуда на Западе мы не решим игру… (слегка задрожавшие пальцы его опять потянулись к сигаре) неблагоразумно во всех отношениях предпринимать что-либо на такой большой территории, как Великороссия… Кроме того, перед нами стоят более высокие цели… Чем бы ни окончилась война – Англия и впредь будет ставить ограничения нашей экспансии на Западе. Историческая миссия Германии – это движение на Восток, – Месопотамия, Персия и Индия, для этого мы должны прочно и навсегда закрепить за собой самый короткий и безопасный путь: Киев – Екатеринослав – Севастополь и морем – на Батум и на Трапезунд. Крымский полуостров должен остаться навсегда германским, чего бы это ни стоило. Мандат на Восток мы получим в Шампани, на Сомме и Уазе… Кроме того, снабжение такой огромной восточной магистрали потребует солидных запасов угля, – поэтому мы должны прочной ногой стать в угольном бассейне Дона. Я полагаю: занятие Украины нашими войсками имеет ближайшую цель – снабжение нас хлебом и сырьем, но занятие Украины нельзя рассматривать как эпизод. Занять Украину, Донбасс и Крым мы должны прочно и навсегда… Москва приняла наши условия мира, делегация выехала в Брест-Литовск, нужно подписывать мир…
От Нарвских ворот, где вздымались черные кони с сосульками на копытах и мордах, далеко по обледенелому тротуару стояла очередь – женщины, старики, подростки: молча, угрюмо, иные привалясь к стене дома, иные уйдя всем лицом в поношенные воротники, чтобы уберечь от мартовского ветра хоть капельку тепла за долгие часы ожидания. Спины, рукава у всех помечены мелом – цифрами.
У Марьи Карасевой стоял 231-й номер. Двести тридцать человек, шаг за шагом, по ледяным кочкам, с примерзшей к ним падалью, должны были пройти впереди нее до дверей продовольственной управы.
Тогда, в ночь тревоги, Марья записалась было в санитарный отряд. Там давали фунт хлеба и сушеную рыбу да по четверке хлеба на детей. Но плохо было со здоровьем – не проходило круженье головы, пришлось демобилизоваться. Иван Гора уехал начальником разведывательного отряда под Нарву. Без Ивана Горы совсем стало худо, – Марья только и могла теперь простоять часов пять в очереди и приплестись, чуть живая, домой. Так она стояла, привалясь к стене, закрыв глаза. Сосед – сердитый старик с табачной бородой – толкал ее, как шилом, костяшкой согнутого пальца: «Ну, что ж ты задремала…» Очередь шевелилась, трогалась на шаг и опять застывала…
Во втором часу Марья увидела, наконец, человека с винтовкой у дверей продовольственной управы, куда он по одному пропускал очередь. У этого человека щеки, обросшие сизой щетиной, до того ввалились, будто он их закусил, синий от ветра нос – крючком, – наверно, был еврей…
– Товарищи, – повторял он, – не напирайте, больше организации…
Старик опять нажал в бок, Марья подошла и на фанере, вставленной в дверь вместо стекла, на бумажке, приклеенной клейстером к фанере, – прочла:
«Сегодня по карточкам (таким-то) выдается полфунта овса. Завтра выдачи не будет».
Бумажка, облупленная дверь, крючконосое лицо с закушенными щеками – покачнулись, поплыли… Марья осела на тротуар, стукнулась головой о ледяную кочку.
Съезд советов вынес решение – перенести столицу в Москву, чтобы лишить соблазна немцев и финнов коротким налетом покончить с большевистским правительством.
В Петрограде на Николаевском вокзале было подано три поезда: в одном должен был уехать Ленин и члены Центрального комитета, в двух других – Всероссийский центральный исполнительный комитет и учреждения первой важности.
Много разного народа шаталось по площади перед вокзалом, размешивая ногами весеннюю грязь на вывороченном булыжнике. Была дрянная, ветреная погода. Латышские стрелки сурово проверяли пропуска у дверей вокзала. Но люди просачивались и без пропусков, – махая через заборы на железнодорожные пути, где в беспорядке стояли полуразбитые составы, дымили, шипели, отчаянно свистели маневренные паровозы.
Охраны было мало. Несколько молодых людей, по-господски одетых, насмешливого вида, появлялись и исчезали в вокзальной сутолоке. Одного – в очках с толстыми стеклами – латыши задержали. Он, усмехаясь, предъявил билет члена Петроградского совета и, едва его выпустили, нырнул в кучку каких-то, отдельно и независимо державшихся, «клешников».
Только около полуночи на перроне «царского павильона» появились: близорукий, озабоченный, говорливый управляющий делами Совета народных комиссаров, ведавший личной охраной Ленина; Владимир Ильич с толстой связкой рукописей; Сталин в солдатской шинели и ушастой шапке; чернобородый, нездорово бледный Свердлов…
Вдоль синих вагонов стояли румяные рослые латышские стрелки. Революция, спасая себя, пожертвовала их родиной. Это было тяжело понять. Латыши потеряли родину. Чтобы вернуть ее – нужен долгий окружной путь через равнины Украины, России, Сибири, через победы революции и народов, имена которых латыши услыхали впервые. Трудно было вообразить такой путь, трудно решиться. Они решились. Невозмутимые, суровые, твердо держа винтовки – глядели на проходившего Ленина. Жизнь этого человека была их жизнью, их надеждой.
– Почему рабочие не поймут? Они лучше и проще нас поймут, почему мы уезжаем, – говорил Владимир Ильич одному из товарищей, державшему в обеих руках клетчатый портплед. – Почему Смольный – символ советской власти? Переедем в Кремль – символом станет Кремль. Что за сентиментальная чепуха – символ! Понадобится – и в Екатеринбург переедем.
Чтобы сгладить, что он говорит так сердито, Владимир Ильич рассеянно улыбнулся человеку с портпледом и торопливо влез в вагон. Комендант поезда махал рукой запоздавшим:
– Скорее, скорее, товарищи!
Вагоны громыхнули. Латыши вскочили на подножки. Поезд отошел.
Одновременно с других платформ отошли два другие поезда с членами Всероссийского центрального исполнительного комитета и учреждениями. Ночь была черная, ледяной дождь барабанил по вагонным крышам. Справа, где неясно проступали очертания Ижорского завода, мутно различалось огненное сияние, – должно быть, выпускали сталь из мартена.
Владимир Ильич постучал ногтем в стекло:
– Вот это – символ, если вы уж хотите… Несмотря на голод, на то, что немцы в Пскове, – льют сталь… Поезд, где находился Ленин, вышел вторым в составе трех поездов. Но уже через час машинистом было обнаружено, что впереди идет не один поезд, а два. Какой-то неизвестный состав товарных вагонов с двумя паровозами вклинился где-то на стрелках между головным поездом, где ехали члены Всероссийского центрального исполнительного комитета, и вторым – с Лениным.
Это было сообщено управляющему делами помощником машиниста, который перебрался на ходу с тендера по крышам вагонов. Никому, даже Ленину, не было сказано об опасности. Латыши распахнули на площадках дверцы, приготовили пулеметы. Был третий час ночи. Дождь перестал, за волочившимися над чахлым ельником туманными облаками начала показываться половинка луны. Впереди в полуверсте ясно различался красный огонь загадочного поезда, замедлявшего ход. С паровоза сообщили, что сейчас – Любань и идущий впереди поезд, видно, там намерен остановиться на первом пути.
Так и вышло. Загадочный поезд, несмотря на закрытый семафор и отчаянные знаки жезлом начальника станции, стал против буфета первого класса. Заскрипели, завизжали двери теплушек. Поезд с Лениным также был принужден остановиться, ударив в передний по буферам пыхтящей грудью паровоза.
Первым на перрон выскочил управляющий делами в треплющемся по ветру кашне. Карманы его распахнутой шубы были набиты рукописями и документами. Заросшие бородой щеки, мясистый нос со съехавшими очками багровели от возбуждения. Он был вооружен карандашом.
– Приказываю очистить перрон! – крикнул он, протягивая карандаш к зло гудящим кучкам людей в морских бушлатах, в солдатских шинелях. Они выпрыгивали из вагонов. У многих в руках уже вертелось оружие. Тут же находился отпущенный давеча насмешливый гражданин в очках с толстыми стеклами и еще несколько по-господски одетых.
Управляющего делами заметили: «Чекист, сукин сын, под колеса его». Людям в бушлатах и шинелях явно давались указания: человек сто решительно двинулось к поезду Ленина. Но им навстречу с площадок соскочили латыши, – они бегом по асфальту тащили пулеметы.
Управляющий делами с поднятым карандашом перекрикивал грохот пулеметных катков:
– Назад, по вагонам!
При виде пулеметов толпа бушлатов и шинелей остановилась. Из дверей теплушек высовывались женщины в пестрых шалях, визжа, махали руками. Толпа отступила, – побежали, полезли в вагоны, хватаясь за руки женщин… Задвигались двери. Через несколько минут перрон был очищен, загадочный поезд погружен.
Дальнейшее произошло просто и быстро. Под дулами пулеметов дверные скобки в теплушках были замотаны проволокой, запечатанный наглухо загадочный поезд отведен на запасный путь, и все стрелки забиты пустыми составами.
Дорога в Москву была свободна.
Теперь, когда мир в Бресте был подписан, Ленин со всей энергией начал организовывать обороноспособность республики. На месте рассеявшейся царской армии, на линии соприкосновения с немцами, оперировали различные пестрые революционные отряды, кое-как подчинявшиеся трем главнокомандующим. (Один был назначен военным комиссариатом, другой – советом «Калужской федеративной республики», третий выбран на фронте, как Цезарь – легионами.) Отряды состояли из рабочих Питера и Москвы, из фронтовиков последних призывов, из местных крестьян-партизан, из беженцев, из таких необыкновенных формирований, как «Особая армия Ремнева», состоявшая на тридцать процентов из бандитов, или полка «ангелов смерти», набранного из всякого рода охотников за приключениями командиром Юркой Цибулько. При появлении такого эшелона, с черным знаменем на паровозе, станционная прислуга разбегалась, и начальник станции залезал под платформу или в другое место.
Трое главнокомандующих были сняты. Многочисленные отряды подчинены военному руководителю – военруку – и расположены в две линии завес, северную и западную, обороняющих подступы к Петрограду и Москве. Бесформенные отряды начали сводиться в роты и батальоны, комплектоваться через военные отделы местных советов добровольцами – по подписке и круговой поруке с жалованьем – пятьдесят рублей одинокому, полтораста семейному. Тем же порядком происходил набор командного состава из бывшего офицерства. Комплектование шло с большими затруднениями. В добровольцы записывалось немало людей, кому окончательно некуда было деваться и хотелось есть, но не воевать. Офицеры боялись уходить на фронт, где случалось, что иных командиров приходилось выручать от расправы вооруженной силой.
С продовольствием было совсем плохо. Местные советы и управы не могли справиться с твердыми ценами, – хлеб шел к спекулянтам, скупался кулаками. Отряды голодали. Штабы дивизий в отчаянии отправляли по деревням фуражиров с солью и сахаром – менять на муку и картошку. Даже «военрук завесы» сам выезжал в поезде менять у крестьян разное барахло на муку и сало.
Армейские лошади с торчащими ребрами паслись на крестьянских межах. Не хватало сапог, пушек, седел, упряжи. Все это лежало где-то по военным складам, но черт их найдет – эти склады, а и найдешь – такая начнется переписка, что уже сам черт сломит ногу…
Все же, несмотря на беспомощность и саботаж снабженческих организаций, на то, что для многих дик и непонятен был возврат кадровых офицеров, несмотря на отвращение к войне людей, просидевших четыре года в окопах, и также на то, что деревня была с головой погружена в свои дела, в борьбу бедноты с кулачьем, – начали обозначаться первые очертания костяка Красной армии.
– Вы под охраной, генерал.
– Два каких-то болвана… Они ли меня охраняют, я ли их охраняю… Анекдот!
На задней площадке последнего вагона, в поезде, идущем из Харькова в Москву, разговаривали двое военных – один в «окопной», с оборванными крючками, шинели, в солдатском картузишке с красной ленточкой, – худой, с узким, когда-то холеным, давно не бритым лицом, испорченным выражением брезгливости и преодоленного унижения. Это был генерал-майор Носович.
Другой – низенький, плотный и румяный – в хорошей бекеше и круглой шапочке, лихо – несмотря ни на какие революции – сдвинутой на ухо, – полковник гвардейской артиллерии Чебышев.
Носович, судорожно затягиваясь папиросой, со злой усмешкой рассказывал:
– Четвертого я получил от генерала Драгомирова инструкции – разыскать в Москве Савинкова, стоящего во главе «союза защиты родины и свободы», и через него связаться с добровольческой армией. Пятого я выехал из Харькова на лошадях, восьмого меня задержали красные под Белгородом… Начальник отряда Мухоперец, – недурная фамилия, – трогательно боролся с желанием расстрелять меня тут же из нагана. Я потребовал у красных, чтобы они телеграфировали в Москву в Высший военный совет, Троцкому. Разумеется, этот гусь немедленно ответил: «Со всевозможными удобствами препроводить бывшего генерал-майора Носовича в Москву…» Анекдот, доложу вам…
– Вы не находите, генерал, что вся эта мерзкая история слишком долго длится…
Носович бросил окурок в разбитое окно на убегающие рельсы. Над мартовскими грязными снегами ползли грязные тучи. Кое-где под неприглядным небом на равнине темнели убогие крыши деревенек.
– Родина. Извольте полюбоваться. Святыня! – сказал Носович. – Этот российский народец на свободе нужно завоевать так, как его завоевывал Чингиз-хан… Саботаж, мелкая подрывная работа разных социал-демократов – это только трусливые укусы. Этим их не проймешь… Нужна армия – маленькая, отлично снабженная, хорошо подобранная, способная легко маневрировать и наносить молниеносные удары… Материала – достаточно из двухсоттысячного офицерского корпуса…
– Господа офицеры предпочитают заниматься чисткой сапог на улице, – сказал Чебышев.
– Нельзя их винить, полковник. Нет знамени, нет железной руки… Почему за три месяца генералу Драгомирову удалось отправить из Харькова к генералу Каледину всего тысячу офицеров? Каледин – не знамя… И я считаю благодеянием его самоубийство… Дон нужно уметь поднять. Каледин был все же генералом старой школы, – казаки ему не доверяли… Вот – перед отъездом я говорил с генералом Красновым…
– Ну – это фрукт, знаете…
– Да, с авантюрным душком… Но – молод, полон самых обширных планов.
– Генерал Краснов делает ставку на немцев, – сказал Чебышев, зло приподняв губу над мелкими опрятными зубами. – Краснов тайно ездил к генералу Эйхгорну, в Киев… Вам это известно?
Носович промолчал. Насупился. Некоторое время глядел на убегающие рельсы. Он почувствовал утомление, – плечи опустились под скоробленной шинелью, будто на них легло все безумие последних месяцев: захват власти чернью, окончательная гибель армии, гибель личной карьеры. Этот фрукт Краснов – шикарный краснобай, любитель женщин, сочинитель-романист, легко маневрирующий политик – скорее других понял дух времени… Вместо громоздкой верности союзникам (а после Бреста эту верность снова нужно было доказывать кровью) Краснов, учитывая текущую обстановку, несомненно, сукин сын, на немецких штыках пройдет в донские атаманы.
– Что ж, – хмуро проговорил Носович, – если ему удастся сколотить казачью армию – не так уж плохо… Армия – всегда армия…
Чебышев ответил резко:
– Единственное здоровое образование – добровольческая армия. Генерал Алексеев, генерал Корнилов – это знамя. А казаки – в лучшем случае – подсобный материал… Какие у вас сведения о добровольцах?
– Последние сведения были о блестящем успехе под Лежанкой… Вот уже месяц, как восемь тысяч штыков и сабель пропали где-то в кубанских степях… Наша ближайшая задача: разыскать добровольческую армию и установить с нею связь.
– Вам придется, генерал, войти в Высший военный совет…
– Это будет нетрудно через Троцкого… Простите, полковник, но мне недостаточно ясна ваша позиция.
У Чебышева опять открылись мелкие злые зубы.
– Моя позиция? Генерал-майор Носович, во всякой другой обстановке я счел бы ваш вопрос неуместным. Официально – я еду в Москву так же, как и вы, по телеграфному вызову Троцкого… Видимо, мне предложат инспектировать артиллерию.
По приезде, прямо с вокзала, Носович отправился разыскивать штаб Троцкого. Найти какое-нибудь учреждение в Москве было до отчаяния трудно. Казалось, люди задались целью говорить неправду, путать и посылать по неправильным адресам.
Москва казалась ему кашей, без плана и порядка. Хотя прошло уже пять месяцев с октябрьского переворота, – московские обыватели плохо разбирались в конструкции советской власти: всех большевиков называли комиссарами и твердо верили, что все это питерское нашествие с автомобилями, декретами, с проходящими по Тверской – особым медленным шагом, плотно, плечо к плечу – красногвардейскими отрядами – неудобное явление это – временное, и, как жила Москва по кривым переулочкам, с азиатчиной, с купцами, хорошенькими гимназистками, с огромными текстильными фабриками, свободомыслящими чиновниками, лихачами, сплетнями, всемирно-известными актерами и ресторанами, – так, перемолов свирепых комиссаров, и будет жить, торговать, жульничать, бахвалиться, перемалывать темную деревню у ткацких станков в фабричный люд, перезваниваться колоколами старых церковок, обжитых галочьими стаями.
Поздно вечером, получив, наконец, пропуск, он добрался до Александровского вокзала, где на путях стоял поезд Троцкого. В полночь он был впущен к Троцкому и говорил с ним.
Носович спалил коробку спичек, покуда в грязном и темном переулке близ Тверской разыскал конспиративную квартиру – в небольшом домишке в глубине двора. Постучавшись особенным образом, он спросил через дверь: «Георгий дома?» Дверь приоткрылась, заслоняя свечу, появился молодой человек в очках с толстыми стеклами. «Не знаю, кажется вышел», – ответил он условным паролем. Тогда Носович вытащил из-за подкладки штанов половинку визитной карточки, разрезанной наискось. Молодой человек в очках вынул из кармана другую половинку ее и – со снисходительной усмешкой:
– Пожалуйста, генерал, – вас ждут.
Он ввел Носовича в непроветренную комнату, слабо освещенную настольной лампой. Навстречу с дивана поднялся лысоватый, с прядью жидких волос – на лоб, невзрачный мужчина среднего роста, в желтых крагах, сухой, вежливый – Борис Викторович Савинков, бывший эсер, переживший славу террориста и писателя и теперь, с опустошенным мозгом, с опустошенным сердцем, продававший самого себя за призрак власти.
Он находился здесь, в Москве, конспиративно – представителем добровольческой армии, хотя отлично понимал, что при серьезном успехе добровольцы его же первого и повесят. С годами и неудачами в нем накопилось достаточно много презрения к людям. Ленина он считал хитрецом и не верил ни одному его слову. При виде рабочих демонстраций его тошнило. Восемь тысяч свирепо настроенных, готовых на любые лишения, добровольцев под командой Корнилова – «льва с ослиной головой» – представлялись ему недурным началом. Снова в его распоряжении оказалась власть, деньги и, главное, то восхитительное состояние любования собой, которое было ему нужнее всего.
– Вам удалось видеть Троцкого? – спросил он, минуя все предварительные условности знакомства. (Такое револьверное начало он применял еще во времена боевой организации, прощупывая молодых террористов.) Носович с любопытством взглянул в его рыжие глаза, на наполеоновскую прядь волос на лбу.
– Разрешите сесть. Я устал… Разрешите курить… – Он с наслаждением вытянулся на диване, закурил хорошую папиросу. – Дело значительно упрощается, Борис Викторович. Видно, бог идет нам на помощь. С Троцким я только что беседовал… Он произвел на меня крайне выгодное впечатление: несколько раз во время беседы он оговорился и преподнес мне – «господин генерал»…
Я тоже не остался в долгу и ввернул ему разок – «ваше превосходительство»… С ним нам легко будет работать… Ну-с, и – наконец…
Носович приостановился. Савинков, поджав под себя ногу, не спускал с него прощупывающих глаз…
– … Он предложил мне пост начальника штаба Северокавказского военного округа со ставкой в Царицыне… Я поблагодарил и принял…
– Троцкий предвосхитил мою идею, – сказал Савинков, усмешкой вытягивая угол бледных губ. – Тем лучше. Так вот, могу вас обрадовать, генерал… На-днях вы услышите о взятии Екатеринодара добровольцами. Корнилов получит солидную базу и огромные запасы оружия.
(Носовичу захотелось перекреститься, но было неловко под немигающим взглядом сухопарого террориста, – ограничился мысленным крестом.)
– Завтра я поставлю вопрос о вас в штабе московского отдела добрармии. Мы намеревались переправить вас к Деникину, но теперь используем в более интересном плане – как красного начальника штаба. (Оба усмехнулись.) Ваша задача: организовать в Царицыне центр восстания. Не забывайте, – если немцы займут всю Украину и Донбасс – Царицын останется у большевиков единственной связью с приволжским хлебным районом. Если мы его оторвем – это будет смертельным ударом по Москве.
Носович одобрительно кивал. Ему начинал нравиться этот щелкопер, – в нем были упругость организатора и, видимо, большой опыт по части всяких взрывных дел…
– Простите, Борис Викторович, хотел вам задать вопрос… Почему вы подняли тогда руку на великого князя Сергея Александровича, на Плеве… А вот на разных Лениных… Решимости, что ли, не хватает. Или – как? Простите…
Савинков нахмурился, медленно поднялся с дивана, взял со стола папиросу, постучал о ноготь, закурил, медленно задул огонек спички.
– О таких вещах обычно не спрашивают… Но вам я отвечу… Неделю тому назад Совет народных комиссаров должен был покончить свое существование на станции Любань. Только случайно они избегли возмездия…
Прищурясь, он осторожно поднес папиросу ко рту, выпустил тонкую струйку дыма.
– Знайте, генерал, никто и ничто не остановит карающей руки.
Слова и жесты его были на границе литературного фатовства. Носович поймал себя на том, что любуется…
– Хотите вина? – спросил Савинков. – Мне достали превосходного Амонтильядо.