– Товарищи, товарищи, давайте по эшелонам, спокойно… (И – Лукашу.) Отряд – особо с пулеметами – к анархистам… Оцепи и постарайся их расколоть…
Чугай – поворачивая фаянсовое лицо к Ворошилову, к Лукашу:
– Правильно, Климент Ефремович, я их расколю… Там первым делом старикашку надо взять. С бандитами справимся одним разговором…
И Чугай пошел, помахивая бойцам, зовя их поименно:
– Иван, Миколай, Солох, Иван Прохватилов!..
Не теряя времени, нужно было продолжать ревизию и опись повагонного имущества, чтобы в суматохе не растаскали ценное. Трех матросов и двух анархистов (остальные успели скрыться) – арестовали. Перрон и пути опустели. Межин, приглаживая встрепанную бороду, оглядывался: где же второй член комиссии – Коля Руднев?..
Коля Руднев сидел под станционным колоколом, опустив лицо в ладони, – плечи его вздрагивали. Не то икая, не то всхлипывая, он говорил нагнувшемуся Ворошилову:
– Никогда не мог, понимаешь, не мог подумать… В нашей армии могут найтись такие бесстыдники… Такие хулиганы… Субъекты без всякой революционной совести… В нашей армии, – ты пойми…
Чугай один, вразвалку, подошел к блиндированному вагону, на котором было написано суриком: «Смерть мировой буржуазии». Подняв на уровень груди широкие ладони с растопыренными пальцами, влез по трем ступенькам на площадку.
– Убери пушку, – спокойно сказал он, локтем отстраняя наган у гимназиста, глядевшего на него в мрачном ужасе, и вошел в вагон, где стоял длинный стол. В другой стороне вагона сбились взволнованные событиями анархисты. Десятка два револьверов направилось на Чугая.
Шевеля растопыренными перед собой пальцами, он подошел к столу, ногой придвинул табуретку, сел…
– Давай, давай – садись, – сказал он анархистам, – давай сюда вашего Кропоткина.
Фаянсовые, без выражения, глаза его завораживали. Анархисты насмотрелись на Чугая еще в Лихой. Явно, он что-то им приготовил. Несмотря на враждебность и настороженность – им стало даже интересно: какую он приготовил пулю? Ребята, ворча, начали присаживаться к столу. Каждый клал перед собой револьвер или гранату и при малейшем движении Чугая схватывался за оружие. Яков Злой, выпихнутый вперед, присел напротив него, задрав мутное пенсне на плоском носу. Свежий красный рот его раздвигался усмешкой: что, мол, этот матрос может сказать ему, Якову Злому?
– Кропоткин, Кропоткин, – сказал ему Чугай, – самая ты что ни на есть буржуазная стихия… Зачем ты полез в нашу кашу? Зачем тебе надо наших ребят обманывать? (Яков Злой еще круче задрал пенсне. Чугай не дал ему слова.) Посмотри – какие здесь ребята. С такими ребятами мировую революцию можно делать. А ты их клонишь в бандитизм…
Чугай сейчас же ударил по столу ладонью, потому что при этих словах поднялось угрожающее ворчание.
– Тихо, я говорю! Я редко говорю, ребята, вы меня знаете… Значит, вызвано это необходимостью… Скрывать нечего, – среди вас есть бандитский элемент. Двоих ваших мы сегодня кончим. И вот этого… (Он указал ладонью на маленького жилистого Рыжего.) Этого вы мне сейчас выдадите, мы его тоже шлепнем…
Рыжий вскочил, – грозясь, полез было из-за стола, его силой усадили. Доски стола трещали. Несколько револьверов плясало перед Чугаем. Но он продолжал сидеть, даже не поднимая глаз, как китайский святой. Он знал, как обращаться с этой публикой. Любопытство слушателей опять пересилило. Сравнительно успокоились. Тогда Чугай вытащил из кармана письмецо Рыжего. (Идя сюда – он взял его из папки дел, у Пархоменко.) Отнеся листочек далеко от глаз, – слово за словом – прочел… Впечатление получилось то самое, как он ждал, – публика сразу раскололась: анархисты закричали, что это оскорбление, предательство, донос… Бандиты вступились за Рыжего, но их было меньше. Рыжий опять полез из-за стола… Чугай дал им несколько откричаться.
– Я не кончил, братишечки, – ставлю вопрос: как должен поступать командующий армией, ознакомившись с таким документом? По военному времени должен загнать всех вас в вагон и вчистую кончить артиллерийским огнем. Понятно я говорю? Но, принимая во внимание, что среди вас находится революционная прослойка, командующий пожалел губить такой материал. Вам предоставлено право самим разобраться по всей революционной совести. Разберетесь и бандитов выдадите нам. Это единственное ваше спасение. А чтобы вам легче разбираться, я беру с собой вашего Кропоткина. Старичка мы не тронем, его отпустим в степь. Заседание, ребята, закрываю и никаких прений не даю… А даю вам на всё – пятнадцать минут – по закону военного времени.
Чугай встал, повернулся к собранию спиной, пошел к двери. Когда к нему с ревом кинулись, – медленно обернулся:
– Оставьте ваши руки, – сказал, – не берите меня… Вагон окружен, вагон под прицелом Коммунистической бригады…
Тут только оплошавший отряд «Буря» увидел, что за время разговора действительно весь их эшелон был окружен пулеметами. Оставалось принять условие либо умереть…
– Идем, идем, старичок, – сказал Чугай, подталкивая Якова Злого к двери. – Тебя не тронем, нам тебя только изолировать… А там – читай себе Кропоткина на здоровье…
Армия задержалась в Морозовской, формируясь, учитывая и приводя в порядок запасы. Из Морозовского отряда была образована дивизия. Командирами частей назначены морозовцы же. На военном совете армии, пополнившейся и принявшей более четкие формы, был принят план наступления: все пехотные части и артиллерия Кулика идут грунтом справа от полотна, в обход станицы Нижнечирской. Конные части Морозовской дивизии двигаются слева от полотна, прикрывая железнодорожный путь с севера. Эшелоны во главе с «Черепахой» продвигаются до станции Чир.
Для прикрытия тыла пехотные полки Морозовской дивизии остаются в станице, – на этом настояли морозовцы, сколько им ни доказывали, что нельзя дробить сил. Пришлось согласиться. Армия выступила. Было начало июня.
В первые дни армия двигалась неподалеку вдоль полотна. Обед варили в поездах: паровоз свистел, из вагона махали шапкой на шесте – отряды останавливались и шли обедать.
Эшелон шахтерского отряда находился в хвосте – кое-где перегонял пеших, кое-где отставал. Однажды в обеденный час, когда бойцы разместились по вагонам и кашевары и женщины разносили котлы и манерки, поезд остановился на полустанке. В задний вагон влезли Лукаш и Коля Руднев. Оба – уставшие, серые от пыли, голодные и веселые. Они объезжали фронт в бричке, загнали лошадь, бросили ее на хуторе и догнали эшелон пешком.
Они сели на агриппинину койку – напротив Ивана Горы. Спросили про здоровье. Он ответил, что через недельку вернется в строй.
– Через недельку начнем громить Мамонтова, шерсть с него полетит, – сказал Лукаш, сплевывая под ноги. Коля Руднев, как всегда, подумав, сказал честно, без преувеличения:
– Во всяком случае к Дону мы пробьемся.
Агриппина, румяная от удовольствия, что такие, всему свету известные, товарищи так ласково говорят с Иваном Горой, принесла жестяную манерку с дымящейся картошкой, из кармана вытащила свой девичий головной ситцевый платок, зубами развязала на конце его узел и, поджав губы, предложила гостям щепотку соли… Стали лупить картошку, макать в соль, есть…
– А я тебя помню, – сказал Лукаш, – как ты винтовку у меня просила… Я тогда прямо до черта удивился: бой, понимаете ли, горячка… Идет эта красавица: винтовку дай!.. Все равно, как на покосе ей грабли нужны.
Он широко открыл рот, показывая крепкие, как у собаки, зубы и в горячей гортани красный маленький язычок, потом уже отчаянно залился хохотом.
– Ничего, она справляется – наравне, – проговорил Иван Гора, с некоторым беспокойством замечая, что Лукаш уже несколько раз, – правда, мельком, но очень пристально, – взглядывал на Агриппину. – Конечно, трудно ей бывает через то, что она дитя еще. – И повторил, нахмурясь: – Она еще дитя. (Сосредоточенно стал свертывать папиросу.) Приглядываюсь вот к ней, к нашим ребятам: большая школа – революция. Знаешь – в деревне привесят на веревке в амбаре большое сито и кидают в него пшеницу или рожь. И вот этак вот мужик сито вертит и встряхивает: ядреное зерно сеется, мусор весь наверху, – он его долой… Так и в нашем отряде отсеиваются люди, и в каждом – отсеивается ядро, а мусор – долой…
Коля Руднев, – тоже свертывая:
– Владимир Ильич это лучше тебя говорит.
– А что говорит Владимир Ильич?
– А он говорит очень замечательно… Пролетариат, живя бок о бок с буржуазным классом, заражается его пороками, несомненно…
– Ну, это пустяки, – сказал Лукаш, – пролетариат ничем, брат, не заразишь…
– Постой ты, – Иван Гора махнул на него пальцем. – Это верно… Разве я не видел: у нас на Путиловском в воскресенье некоторые ребята чуть свет, как лебеди, плывут в кабак за водкой… Это не буржуазная зараза?
Коля Руднев продолжал:
– Меньшевики извращают Маркса, что будто бы можно тихохонько, легохонько, без революции дорасти до социализма. Владимир Ильич говорит: только в процессе революции – только! – пролетариат может избавиться от старых пороков, вырасти морально и стать способным создать новое общество.
– Это да, это так, – сказал Лукаш.
Иван Гора, подумав, ответил:
– Правильно… Он полнее это говорит, – правильно. Так они сидели и рассуждали. В вагон, застревая винтовкой в узких дверях, вскочил Володька-шахтер, – штаны и рубаха на нем были одни дыры, некуда класть заплат…
– Казаки! – крикнул он испуганно-радостно. – Сотни три идут лавой.
Лукаша подкинуло, как пружиной:
– Стой! Чего обрадовался! Чтоб все оставались на местах!.. Коля, в хвосте на площадке – пулеметы, я – сейчас…
И он впереди Володьки побежал по вагонам, приказывая бойцам: «По ружьям! Из вагонов не выходить! В окна не высовываться! Без команды не стрелять! Пусть казаки, не видя около него людей, подумают, что это штабной поезд либо санитарный, и подойдут поближе, без опаски…»
Через минуту Лукаш пробежал обратно, выскочил на заднюю площадку. Там Коля Руднев, Иван Гора (как был в подштанниках) и Агриппина прилаживали пулемет. Другой пулемет лежал здесь же. Лукаш – Агриппине:
– Бери ленты, лезь под колеса.
Со вторым пулеметом он спрыгнул с площадки и установил его между задними колесами. Сел, согнувшись, под вагоном. Агриппина лежала на животе рядом с ним. Лукаш – шепотом:
– Ну, если сволочи ослушаются моего приказа: не открывать огня, подпустить на двести шагов…
– Наши давно этого случая ждут, – сказала Агриппина тоже шепотом. – Подпустят.
– Видишь, Агриппина? Вон они! Орлы!
Направо от полотна местность была волнистая. Когда несколько времени тому назад Володька (в сторожевом охранении) заметил казаков, – они тогда спускались с полынного косогора. Сейчас всей лавой, торопя коней и размахивая поблескивающими шашками, три или четыре сотни их выносились из лощины к поезду. Уже слышен был тяжелый топот коней…
– Коля, Коля, выдержи их, миленький, выдержи, – скулил Лукаш из-под вагона…
Ясно были видны напряженные, багровые, бородатые лица… Черные хорошие мундиры, лампасы, заломленные бескозырки… Разинутые рты. Раздутые ноздри коней…
– Ура, – доносилось, – ур-ра!
– Давай! – дико крикнул Лукаш. И оба пулемета – с площадки и из-под вагона – торопливо застучали. Сейчас же кони с полного скока начали валиться, спотыкаться, взвивались на дыбы, опрокидывались…
Разгон всей лавы был так велик, что задние не успели ни свернуть, ни задержаться, – врезались в кучу конских, человеческих тел и, сбиваемые, валились, и все же отдельные всадники продолжали нестись к вагонам. Шахтеры соскакивали с площадок, бежали навстречу, уставя штыки. Несколько казаков, спасаясь, пригнувшись к гривам, вскочили на насыпь, но и там их достал пулемет… Шахтеры сшибались со спешенными казаками, горячась, схватывались голыми руками. Впереди плечистые Володька и Федька, ухватя винтовки за дуло, шли буреломом, сшибая людей…
Все началось и кончилось в несколько минут. Кричали раненые. Хрипели умирающие. Бились лошади. Лукаш вылез из-под вагона. Вытирая тылом ладони обожженные, налившиеся кровью глаза, – позвал:
– Коля… Жив?
– Ничего, оба целы, – у Руднева дрожали и губы и черная от копоти рука, поправлявшая упавшие мокрые волосы. Иван Гора, отдуваясь, тяжело сел на ступеньку.
– Что ж, теперь ребята оденутся, обуются по крайней мере… А то идут – мотают портянками… Гапа, – позвал он, – Агриппина…
Не сразу и негромко из-под вагона ответили:
– Да сейчас я… Ленты же надо собрать…
От хутора Рычкова до моста – три версты. Железнодорожный путь перед самым Доном загибается и идет по высокой дамбе, где справа и слева – глубоко внизу – лежат озера, затененные лозой, орешником, корявыми осокорями. На закате по дамбе медленно двигался паровоз без вагонов. Несколько человек с его площадки глядели на север – туда, где вдоль Дона тянулась крутая возвышенность – «Рачкова гора».
Там снова метнулась длинная вспышка, лизнувшая закатные облака, – через много секунд в одно из тускло красноватых озер упал снаряд, разорвался, высоко подняв воду.
Машинист, скаля зубы, сказал:
– Раков, чай, наколотило – миллион.
Паровоз продолжал медленно заворачивать по дамбе. Направо – на юг – на холме по-над Доном находился большой кожевенный завод. Там с нынешнего дня шла горячая работа, – разбирали постройки, доски и бревна сносили на берег, вязали плоты. На эту работу были брошены все свободные руки.
Шестьдесят эшелонов стояли уже между станцией Чир и хутором Рычковым. План перехода от Морозовской до Дона осуществился скорее, чем ожидали. Казаки, боясь конницы Щаденко, двигавшейся слева от полотна, и пехотных отрядов, двигавшихся справа, не решались подходить близко к эшелонам. Был только один кровавый налет на станцию Суровикино, где стоял в тот день санитарный поезд с больными и ранеными. За разгром его, за убийство нескольких сот человек казаки тут же были разгромлены подоспевшим бронепоездом. Это отбило у них охоту приближаться к полотну.
Перед Доном 5-я армия, оберегая эшелоны, расположилась выгнутой крутой дугой – с радиусом до пятнадцати верст: на западе центр ее занимал окопы на Лисинских высотах[4], левый фланг тянулся по речке Чир и по волнистой равнине перед станицей Нижнечирской, правый упирался у самого Дона в подножье Рачковой горы.
Окружение Нижнечирской не удалось. В горячих боях казаки потеснили фланг 5-й, покуда она не заняла эти позиции. Начались ежедневные затяжные бои. Противник накоплял силы, стреляя «скучными» снарядами, понимая, что эшелоны здесь засели прочно перед взорванным мостом.
Паровоз теперь едва двигался. Показался Дон – еще в разливе, полноводный, озаренный закатом. Впереди виднелись пролеты железнодорожного моста. Паровоз остановился. С него соскочили Ворошилов, Бахвалов и Пархоменко с подвязанной рукой (раненный при атаке вокзала в Суровикине). Они прошли по полотну еще шагов с полсотни. Тянуло сыростью. Отчаянно звенели комары. Здесь полотно круто обрывалось, и торчали загнутые концы рельсов.
Ворошилов присел на корточки. Внизу, на страшной глубине, увеличенной сумерками, на едва обнажившейся песчаной отмели лежали остатки взорванной фермы.
– Высота здесь от уровня воды – пятьдесят четыре метра, – сказал Бахвалов. – Наше счастье, что взорван первый пролет, если бы они взорвали мост посредине, над рекой, тогда уж ничего не поделаешь…
– Сволочи, а!.. – проворчал Ворошилов. – Придется нам тут попотеть.
– Кроме дерева, материалов у нас нет. Придется во весь пролет ставить ряд деревянных быков… Пятьдесят четыре метра для деревянных сооружений – высота почти что невозможная.
– Ну, вот тебе – невозможная!.. Инженер!
– Так ведь материал, скажем – деревянный брус, имеет свой предел сопротивления…
– Материал точно так же подчиняется революции… Тут ты меня не разубедишь…
Бахвалов весело, несмотря на обычную мрачность, рассмеялся. Ворошилов глядел на дальний берег, где в быстро сгущавшихся сумерках еще виднелись очертания тополей и соломенных крыш. Ближе к реке краснели огоньки костров. Пархоменко сказал:
– Это хутор Логовский. Там – наши. Хутора ниже по реке – Ермохин, Немковский, Ильменский – захвачены мамонтовцами. А Логовский держится упорно.
– Там царицынские рабочие? – спросил Ворошилов.
– Нет, какой-то партизанский отряд. Давеча их командир выходил на мост, кричал, да было ветрено, я только разобрал, что велел тебе кланяться и просил патронов и махорки.
– Значит – ребята боевые. Можно отсюда пробраться на мост?
Бахвалов повел всех к откосу. Цепляясь за сухие корни, спустились на речной песок. Здесь их облепили тучи комаров. Громко всплескивалась рыба где-то за тальниками. Отмахиваясь, пошли мимо полуразрушенной, до половины ушедшей в песок, фермы. Часть ее еще была залита разливом. По пояс в воде добрались до каменного быка, с которого начинались уцелевшие пролеты моста. По железным скобам начали взбираться на бык, на высоту пятидесяти четырех метров.
Труднее всего пришлось Пархоменко с подбитой рукой. Влезли. Сквозь щели мостового настила страшно было глядеть – на какой глубине под ними течет Дон.
– Сколько ты думаешь провозиться? – спросил Ворошилов.
– Если бы ты меня спросил до революции, то – честно говоря – полгода, – ответил Бахвалов. – Эти мерки, конечно, неприемлемы. Недели в четыре построим, пожалуй.
– Не хвастаешь?
– Нет.
– А по-большевистски – в две недельки?
– Брось, это уже несерьезно.
– Что тебе нужно?
– Прежде всего мне нужно три тысячи телег – возить камень, кирпич. Думаю – все кирпичные постройки в окружности махнем. Ничего?
– Сейчас трех тысяч телег у меня нет.
– Нужно достать!
– Не горячись, достанем, – сказал Ворошилов. И они пошли по мосту к тому берегу, разговаривая о том, как легче будет организовать работы. Главной надеждой на успех им представлялось то, что строить мост будет не прежняя – по ведомостям – «рабочая сила», но боевой пролетариат, понимающий, что эта работа означает спасение эшелонного имущества, спасение тысячей жизней, спасение Царицына, спасение в эти страшные месяцы пролетарской революции.
Едва перешли мост, из канавы – где-то в трех шагах – угрожающе окликнули: «Стой! Кто идет?» В сумерках выросла саженная фигура с головой, обмотанной платком от комаров. Услышав, кто идет, высокий человек подошел, держа винтовку наизготове. Увидел звезды на фуражках.
– Здорово, – сказал, ребром кидая руку сперва Ворошилову, потом другим, – хорошо – я вас раньше заметил, а то бы я стрелял.
– А ну – веди в штаб, – сказал Ворошилов.
– А вон штаб, – человек указал на костер неподалеку. – Не попадите в канаву, там у нас колья натыканы, переходите по дощечке, и будет тебе гумно Филиппа Григорьевича Рябухина.
Штаб красного казачьего отряда, второй месяц отбивавшегося на хуторе от мамонтовцев (несмотря на все их хитрости), помещался прямо на гумне. Сейчас там варили кашу в калмыцком таганце. Человек тридцать сидело под дымом, отдыхая от комара. Огонь озарял лица – в большинстве безбородые, безусые, – несколько парусиновых палаток, скирды прошлогоднего хлеба, бревенчатый угол амбарушки под соломенной крышей.
Когда Ворошилов, Пархоменко и Бахвалов перелезли канаву, сидящие обернулись к ним. Ворошилов весело крикнул:
– Здорово, товарищи!
– Здорово, в добрый час, – ответило несколько спокойных голосов.
– Кто у вас здесь начальник?
Человек, пробовавший из таганца кашу, положил ложку с длинным черенком, проводя пальцами по усам, подошел, – был он небольшого роста, коренастый, – борода росла у него почти от самых глаз широким веником. (Ватный пиджак, накинутый на плечи, маленький плохонький картузик.)
– Я начальник.
– Здорово, командир.
– Здорово, товарищ командующий.
– А ты меня знаешь?
– А кто же тебя не знает, Климент Ефремович.
– А я тебя не знаю.
– А я Парамон Самсонович Кудров, нижнечирской казак, по-белому ругают Парамошкой-сапожником.
– И другие у тебя казаки?
– И другие – казаки. Есть и иногородние. Не все казаки пошли за Мамонтовым, Климент Ефремович. Нас – таких чудаков – много.
– Что же вы тут делаете?
– Несем революционную службу за свой собственный счет. Пойдем к огоньку, поешь с нами казацкой каши.
Подошли к костру. Кудров сказал двум ребятам, сидевшим на бревне, чтобы посторонились, – дали место командующему под дымом. Гости уселись, протянув мокрые ноги к угольям. Ворошилов, оглядывая молодые, налитые здоровьем, красивые казачьи лица, спросил:
– Ну, как живете?
Кудров бойко ответил:
– Ничего, Климент Ефремович, живем по-божьи – кто кого обманет…
Все засмеялись – не слишком громко, чтобы не обидеть пришедших. Кудров присел у огня, подняв одно колено. Дочерна обгорелое лицо его – с широкой бородой, с длинным носом и умными, маленькими, хитрыми глазами – так и горело желанием поговорить…
– Хорошо, что ты к нам пришел, Климент Ефремович. Мы с утра все ждем: приедет или нет? На неделе бегал я в Царицын – просить огнеприпасов. Выходит ко мне начальник штаба – Носович. Как он загремит на меня: «Не верю, – говорит, – вам, – какие вы к черту красные казаки! Все вы одним дерьмом мазаны». Я ему объясняю: хутор Логовский держит весь фронт. Пятиизбянские и калачевские казаки давно бы стакнулись с нижнечирскими, не держи мы этот хутор… И – не слушает. Огнеприпасов я, словом, не добился. Казаки, Климент Ефремович, народ злопамятный. Видишь – у меня нос маленько на сторону – в шестнадцатом году ко мне окружной атаман приложился… Это я помню. Нет, казаки не одним дерьмом мазаны… Нам, казацкой голи, тоже на Дону тесно… Вчера мои ребята встретили в поле одного казачишку, съехались, он и говорит: «Идите лучше к нам, у нас командир – есаул, а у вас – Парамошка-сапожник». А у них есаул – Пашка Полухин, он два раза ночью привозил смолу и жег мост, где деревянный настил, и в третий раз он же мост и взорвал… Это вы Пашку благодарите… Когда, значит, полковник Макаров занял Калач, Пашка налетел на Ермохин хутор и взял там тридцать шесть казаков, – почему они в мобилизацию не пошли. Бросил их в телегу, повез в Ильменский и там их расстрелял за хутором в балочке. Так они и лежали, бедняги, обнявшись… А это вот их братья сидят, родственники… Мы зло помним… Аникея Борисовича знал?
– Слышал про такого, – ответил Ворошилов, внимательно присматриваясь к сидящим бойцам…
– Аникея Борисовича били в Пятиизбянской на базаре старые станишники – монархисты. Выручил его Яхим и отправил в больницу в Царицын. Он в больнице поправился как следует. Казак – сильный…
– Ты расскажи, как он сено на хуторе купил, – удерживая смех, сказал один из бойцов.
– Помолчи… Возвращается Аникей Борисович в Калач, у него там жена и сын Ванька – пацан лет пятнадцати – здоровый, в отца. А время пахать. Уехали они с сыном на ночь в поле. В эту ночь как раз налетел на Калач Макаров и – давай, и давай… Красной казачьей гвардии – сонных – порубили на дворах, по огородам – до тысячи человек. И первым делом они, конечно, к Аникею Борисовичу – в хату. А его с сыном нет. Они выволокли старуху, – где твой хозяин? Где твой щенок?.. Она говорит им…
Опять тот же голос:
– Нет, старуха ничего им не сказала…
– Помолчи… Они ее замучили, живот ей распороли… Лошадь увели, телку зарезали… Аникей Борисович с этой ночи пошел партизанить. А Ваньке он велел спрятаться на хуторе – потому что надо пахать… У Ваньки был другой конь, на котором они в ночное тогда поехали. Вот Ванька потихоньку пашет, и едут из Калача три казака. На Дону у нас все известно, у нас своя почта. Ванька видит: те самые казаки, кто его мать убивали. Бросил плуг, подходит к ним, спрашивает прикурить…
– Он не прикурить спросил…
– Помолчи… Значит – как руку-то на лошадь положил, да сразу и сдернул казака на землю, выхватил у него шашку… А те двое, покуда спохватились, – он и их обоих тоже порубал. Да – знаешь – такой здоровый, – одного пополам рассек, всех троих поклал на дороге, лошадь распряг и ушел к отцу. У отца уж отряд был с полсотни.
– Меньше…
– Помолчи… Так они и шныряют по белым тылам. Сколько раз я звал Аникея Борисовича на хутор Логовский. Говорит: «Скучно мне в осаде…» А до чего здоров – я тебе расскажу… Прибегают они с отрядом на один хутор, – а знают, что хутор белый. Сена им не дают. Входят они на двор к казаку: продай сена… Тот глаза отводит… Аникей Борисович: лезь, говорит, ко мне в карман, сколько выхватишь керенок – твое счастье, а я – сколько заберу сена в охапку. Казак – жадный: согласился. Пошли в сарай. Аникей Борисович ноги-то раздвинул…
Слушателей разбирал смех – давились. Кудров повел на них бородой…
– …Нагнулся он и давай захватывать сено в охапку, все хочется ему больше. Ухватил с полвоза и глядит – что-то здорово тяжело. Но понес… А его бойцы говорят: «Аникей Борисович, у тебя из сена чьи-то ноги трепыхаются…»
(Тут все слушатели враз грохнули хохотом, хотя слышали сто раз этот рассказ. Громче всех смеялся Климент Ефремович.)
– Ну, да… Он, значит, бросил эту охапку, оттуда – стонет – вылезает дизентир… Кто такой? А это был хохол из Нижнечирской, мобилизованный, – Степан Гора… Тихий такой мужик. Вон он в сторонке сидит. Он у нас теперь кашеваром…
Парамон Самсонович попросил у Ворошилова папироску и порассказал еще многое, подробно и занимательно, про упорные бои за хутор Логовский. Степан Гора, тем временем подошел к костру, снял с огня таганец, слил жижу в миски, не спеша, – как все делал – нарезал хлеб и стал в таганце разминать сало с кашей. Гостей попросили ужинать. Все начали садиться в кружки. Ворошилов отозвал Кудрова.
– Нужно товарища Пархоменко ночью переправить в Царицын, но чтобы дошел целым, дело важное.
– Можно. Пошлю с ним ребят, они все балочки знают, так дернут мимо белых – к утру твой товарищ будет в Царицыне.
– Спасибо вашему отряду за революционную верность, – сказал Ворошилов. – Пришлю вам огнеприпасов и табаку. Скоро мы вас сменим. Тебя и твоих ребят я назначу отрядом связи при штабе армии…
– Так, – сказал Кудров, с минуту раздумывая, как это назначение понять и принять. – Это – правильно: вы здешних мест не знаете. А наши ребята в степи, как кошки, ночью видят…
Восточный знойный ветер с сухим шелестом мял прибрежные кусты. Бокун с двумя ведрами спустился к речке Чир и увидел голых ребят: один, совсем маленький, сидел на корточках по щиколотку в воде, заливаясь – смеялся. Другой, постарше, светловолосый, смешил его, выныривая из воды и брызгаясь. На берегу валялась их одежонка и жестянка с патронами. Через речку Чир довольно часто просвистывали пули.
– Вы зачем тут, пацаны! – закричал на них Бокун страшным чугунным голосом.
Маленький остался на корточках, только повернул, как испуганный совенок, голову. Старший вылез из воды, взялся за рубашонку:
– Дяденька, мы угорели, жарко, мы сейчас…
– Чего вы тут не видали, сраженье идет – они балуются…
– Дяденька, мы патроны в цепь носим… Мы уж который день носим…
Маленький, наконец, заплакал, положив на живот чумазые руки. Бокун покосился на него, стал зачерпывать ведра. Старший – шепотом младшему:
– Поплачь, поплачь, постылый…
– Вот я вас обоих возьму в охапку, – сказал Бокун, зачерпнув ведра, – и отнесу, куда надо… Идите домой…
– Куда же? – ответил старший. – Мы в степи живем, кормимся при отряде.
– Вы чьи?
– Мы Карасихины…
– Вот – к мамке и бегите…
Маленький сейчас же перестал плакать, круглыми глазами с упреком посмотрел на Бокуна. У старшего задрожали губы…
– Дяденька, – он сказал, – не ругай нас…
– Я вас не ругаю, пацаны, а в степи опасно – какая стрельба-то!
– Мы ползком носим.
– Все равно – ползком… При стрельбе надо прятаться…
– Ладно, дяденька, мы будем прятаться…
– Сидите здесь в речке, покуда бой не кончится, а то я вас.
– Ладно, дяденька…
Бокун ушел с ведрами. Вечером стрельба утихла. Бойцы ужинали всухомятку. Собирались под прикрытием кургана – покуривали. Бокун рассказал товарищам, каких сегодня видел двух маленьких пацанов на речке. Была здесь Агриппина, – она вся сморщилась, слушая.
– Бокун, я ж их знаю, это Марьины дети. Зачем они в степи живут? А где же Марья?
– Про Марью они ничего не сказали.
Агриппина ушла и проискала детей всю ночь, обшарила все кусты на речном берегу. Наутро опять началась обыденная стрельба: вдали показывались небольшие группы конников, – их отгоняли. Агриппина, как и другие бойцы, сидя – согнувшись – в мелком окопе, гнала пулю за пулей по этим всадникам. Когда в степи становилось чисто, вздохнув, осматривала винтовочный затвор, запас патронов, усаживалась удобнее, начинала дремать, полузакрыв глаза. Сквозь дремоту вспоминала – где же ей искать Алешку и Мишку?
– Дяденька, – услышала она сквозь дремоту (это было уже в конце дня), – дяденька, патронов принесли…
Обернулась – они! У Алешки все лицо обтянутое, даже выступили десны и зубы. У Мишки лицо лучше – круглое, но все расцарапанное. Агриппина молча сволокла обоих в окоп.
Мишка сунулся ей в колени, как матери. Алешка морщинисто улыбался. Агриппина покосилась – не смеются ли товарищи. Но справа и слева бойцы дремали равнодушно.
– Где Марья?
– Маму убили, – ответил Алешка.
Агриппина сейчас же положила винтовку на бруствер, ловчее устроила Мишку на коленях.
– Кто убил?
– Тогда – помнишь – ты ушла. Степана взяли, ух, как его били! Они узнали, как я тогда верхом гонял на станцию. За мной пришел Гремячев с двумя казаками, пьяные. А мама меня спрятала в соломе. Они маму стали ругать, Мишка все слышал, он под кроватью сидел. Ты знаешь маму-то, – она рассердится – такая смелая… Она им тоже – отвечать… Они ее потащили на двор. Я тут все слышал… «Давай, – они говорят, – свово щенка». Они кричат, мама кричит… Мама как плюнет Гремячеву в рожу! «Получай, – говорит, – царская сволочь…» Он схватил кол…
У Алешки задергались губы, отвернулся. Опять вдали между холмами показались всадники. Агриппина взяла винтовку:
– Ложитесь, лежите смирно, ничего не бойтесь…
И пошла гнать пулю за пулей, старательно выцеливая…
Пловучий мост (из материалов разобранного кожевенного завода) был наведен. На рассвете стрелковые части Коммунистического отряда выбили казачьи заставы из тальниковых кустов левого берега, конница Щаденко перешла Дон и бросилась на хутора. Разведкой руководил Парамон Самсонович, указывая, с какой стороны лучше зайти и откуда ловчее ударить. Красная конница беспощадно проносилась по улицам, рубя метавшихся казаков. Быстро был занят Немковский хутор, Ермохин и Ильменский. Оттуда Щаденко повернул на восток, на большую станицу Громославскую.
Без потерь он вошел туда, арестовал сельского писаря и старосту, восстановленных мамонтовцами, председателя и секретаря сельсовета, сдавшего мамонтовцам власть, и на выгоне расстрелял их. Он объявил общее сельское собрание и шесть дней митинговал с громославскими «хохлами», убеждая их биться за революцию, а не сидеть, як таки бесчеловечные выродки, выжидая – кто одолеет.