bannerbannerbanner
полная версияХлеб (Оборона Царицына)

Алексей Толстой
Хлеб (Оборона Царицына)

А тут еще разные ораторы разжигали воображение. Черт их знает – кому верить теперь. Иные влезали на стол сразу по трое и, ругаясь, спихивали друг дружку.

Зной стоял нестерпимый под покрытым штабелями берегом, убегающим к бледной, широкой Волге, лоснящейся, как горячее масло. Один оратор кричал, что нельзя брать хлеб у мужика силой, мужик сам знает цену хлебу, а монополия – голодная смерть… Другой, потрясая кулаками, надрывался диким голосом: «Чего нам ждать? Ребята, переизберем советы, не пустим в них ни одного коммуниста… И войне конец, и хлеб будет!»

У стола появился Ерман, лицо его дергалось. С ним подошла широкая костлявая старуха в зеленых штанах, в солдатской рубашке, – из-под красноармейского картуза висели ее кое-как подобранные серые волосы. Это была известная всему «Грузолесу» Саша Трубка, чернорабочая-откатчица, член царицынского совета и исполкома. Ей закричали:

– Саша, чего штаны надела? Она отвечала низким голосом:

– Расскажу, потерпи…

Но добродушных было мало: толпа, накаленная речами, заволновалась и теснее начала придвигаться к столу, на котором показался Ерман. Раздавались голоса:

– Дохозяйничались…

– Опять уговаривать пришел?.. Мы сыты!

– Ты брось углублять… Хлеба давай!..

Ерман только обводил матовыми гневными глазами грузчиков, откатчиков, пильщиков, красных от зноя, с дико взлохмаченными волосами, видел под рваными рубахами раскрытые груди с налитыми мускулами. Он любил эту приволжскую вольницу – с размахом чувств во все плечо, и дружную, своевольную, смеющуюся над благополучием, и грозную, когда ее охватывал гнев против несправедливости. От жизни они требовали и мало и очень много. Босые и оборванные, потому что на них оставалось только то, что уже нельзя было под горячую руку пропить, – они со страстью переживали все грандиозное. Им везде было тесно. На митингах они обсуждали планы общественных работ: устройство волжской набережной на двадцать пять верст, постройку домов отдыха для всех трудящихся, прорытие Волго-Донского канала. Их легко охватывал энтузиазм, и так же легко – недоверие и злоба.

Ерман сразу понял, что сегодня над этой вольницей поработали враги. Стиснув маленькие кулаки, он заговорил высоким, резким голосом:

– Откричались? Или еще будете кричать? Хлеба нет, и покуда вы сами его не возьмете – хлеба не будет. Рабочие отряды позорно отступают, открывая дорогу врагу на Царицын. Деревенское кулачье открыто восстает против продотрядов. Всякая контрреволюционная сволочь – меньшевики и эсеры – готовится с колокольным звоном встречать красновских генералов. Слушаете врагов советской власти?.. Почему из двадцати тысяч портовых рабочих сформирован только один отряд в восемьсот штыков? Кто будет вас защищать? Кто даст вам хлеба? Никто! Если вы сами этого не хотите!

Ерман допустил ошибку: он рассердился, все, что накипело в нем за эти тревожные дни и бессонные ночи, вылилось в непонятной для толпы ненависти. Он фальцетом выкрикивал слова, дурно произнося их, и точно внезапная трещина пробежала между ним и толпой, – он оказался по эту, слушатели – по ту сторону…

Возбужденные люди кинулись к нему… Сделай он ничтожное движение защиты, – его бы стащили и разорвали…

На стол, рядом с ним, влезла Саша Трубка. Замахала руками на толпу:

– Тише, тише, мужики, не напирайте. (И – Ерману.) Слезай, – я сама с ними поговорю… Потеснитесь, мужики, дайте человеку дорогу.

Ерман остался стоять у трибуны, опустив голову, тяжело дыша.

Саша Трубка вытерла морщинистый рот, разинула кругло бледные маленькие глаза. Ее дубленое, морщинистое лицо было простодушно и простовато, но все знали, что она хитра, умна и зубаста.

– Мужики, бабы, я с вами по-береговому буду говорить. Интеллигентно вы не понимаете… Чего набросились на товарища Ермана? Он кабинетный работник. А я – массовый работник, – вы со мной говорите…

Из толпы – голос:

– Одна шатия…

И – другой:

– Не трогай ее, а то матерком пугнет…

– И пугну, ничего с меня не возьмешь, сынок, – ответила Саша Трубка, сморща глаз и раздвинув ноги, чтобы ловчее стоять на шатком столе. – Мужик – иголка, а баба – нитка, раньше-то говорили… А теперь баба – иголка, а ты за мной тянись, не серчай…

В толпе засмеялись. Один сердитый голос:

– Командир, – штаны надела… Пройдоха…

Саша Трубка подхватила: «Ага!» – и продолжала балагурить:

– Отчего я штаны надела? А ведь хорошо! (Голоса: «Повернись!» «Присядь!» «Тесны!» «Лопнут!» и еще ввернули под хохот совсем уже непечатное.) Я и до этого косо на юбку смотрела… Влезешь на трибуну – сразу тебе говорят: нечего тебе, бабе, соваться… Прихожу в штаб: не пускают в юбке… Я уверяю: я не баба… (Опять голоса пустили непечатное.) Я товарищ боевой, я на хуторах сама ликвидировала две белых банды… И надоела мне юбка, хоть плачь… Сегодня прибегаю домой, – сына, Мишки, на стене висит фронтовой костюм, надела, взяла наган, и я – здесь…

Из добродушных морщинок на слушателей взглянули вдруг умные, выцветшие, совсем не старушечьи глазки Саши Трубки.

– Побалагурили, – давайте дело… Я уж с моими бабами сегодня говорила. На лесных пристанях у нас шесть тысяч баб… Работают они лучше вас и получают больше вашего, мужики…

– Но, но, Саша!..

– Ври, не завирайся…

– Лучше, лучше!.. Бабы мои все организованные. И прогулов меньше, и водки не пьют…

– Врешь, дьявол, сама хлещешь…

– Сама – другое дело, я – правительство, мне паек особенный… (Опять засмеялись, покачали головами: «Ну и зубаста, на все – ответ».) Шесть тысяч баб да вас тут половина великовозрастных бородачей – останутся на деле… Остальным мужикам надо спасать революцию…

Сказала она это до того обыкновенно и уверенно, – сразу стало тихо. Теперь ее начали слушать сочувственно – напряженно глядели в ее мужиковатое морщинистое лицо, не хотели пропустить ни слова. И кто бы вздумал сейчас пошутить, крепко бы «погладили» такого по затылку.

Саша Трубка, самоучкой выучившаяся грамоте, за свои пятьдесят восемь лет исходившая Россию и батрачкой, и скотницей, и стряпухой, и чернорабочей на лесных пристанях, потерявшая в пятом году трех родных братьев и в великую войну – двух сыновей и мужа, – не растратила ни свежести души, ни сил, и сейчас перед тысячной толпой говорила, как в сердечный час со своими сыновьями. Слова ее были просты и коротки, от волнения у нее морщился по-старушечьи рот.

– Как ни кряхти, – никто не минует этой старости. Давайте уж лучше помирать за дело, мужики… Не дадимся, чтобы нам, как гусям, казачишки головы поотвертели. На помощь нам идет большая армия из-под Лихой. Завтра приезжает из Москвы верховный комиссар Сталин. А мы все еще в башке ногтями дерем. Организуйте полк «Грузолеса». Вон и грузовики с винтовками стоят. Разбирай – и завтра на фронт…

Медленно, окутанные пылью, проплыли к трибуне два грузовика с оружием. «Даешь!» – закричали грубые голоса. В толпе началась давка, к матросу, сидевшему на куче ружей на первом грузовике, начали протискиваться добровольцы – все больше, все горячее…

4

Спозаранку разбудило громыхание телег по булыжнику. Утреннее, но уже беспощадное солнце резало глаза. Сергей Константинович Москалев отмахнулся от мух, ходивших пешком по мокрому лицу. «Пить сивуху в такую сатанинскую жарищу – это же прямо самоистязание!..» С минуту, сидя на кровати, глядел под ноги на окурок. Решительно поднялся, натянул синие галифе, тесные сапоги, парусиновую толстовку. Выпил несколько стаканов противной желтоватой воды из графина. Закурив, начал рыться в газетах, лежавших кучей на ночном столике. И газеты, и руки, и, казалось, все на свете было покрыто тончайшей сухой пылью.

Он нашел номер московской «Правды» от тридцать первого мая. Несколько раз, нахмурясь, перечел мандат – народному комиссару Сталину, облеченному чрезвычайными правами… Поскреб ногтями полный невыбритый подбородок. Нетерпеливо закрутил ручку телефона, вызывая личного секретаря:

– Петр Петрович, когда московский поезд? Минут через сорок?.. Ага! Позвоните там всем, – надо встретить… Уже позвонили? Хорошо, я сейчас подъеду…

Вокзал был дрянной, деревянный, низенький, с выбитыми окошками. На исковыренном перроне – мусор, на ржавых путях – мусор… Поднимется ветер – все это полетит в рожу…

– Хоть бы подмели все-таки, ай, ай, товарищи, – сказал Сергей Константинович подошедшему к нему члену железнодорожной коллегии. Тот тоже будто в первый раз увидел все это запустение.

– Да, запакощено основательно… Вопрос этот надо поднять…

На перроне появились: длинный, с маленькой головой, Ковалевский, Носович, Чебышев; отпыхиваясь, пришел плотный, красный, весь круглый Тулак – командующий царицынским резервом. Пришел Ерман с членами исполкома… Председатели профсоюзов… Собралось человек двадцать пять. Носович, подойдя со спины к Москалеву, спросил осторожно:

– А не вызвать нам оркестр все-таки?

– Стоит ли? Как-то уж очень получится по-провинциальному…

– Слушаюсь…

Подошел московский поезд. На паровозе – спереди – пулеметы. На площадках – два броневика. В хвосте – платформы со шпалами и рельсами. Первым соскочил на перрон комендант – жилистый, черноватый человек, весь в черной коже, с деревянным чехлом маузера на боку. Ни на кого не глядя, резким голосом подозвал начальника станции.

Затем начали сходить вооруженные винтовками московские рабочие, одетые вразнобой, – в рубахах, пиджаках, кожаных куртках, кепках, – все перепоясанные новыми патронташами.

У всех – неприветливые, худые, суровые лица. Без говора, без шуток – стали вдоль вагонов, опустив винтовки ложами на асфальт.

На площадку классного вагона вышел человек в черной – до ворота застегнутой – гимнастерке, в черных штанах, заправленных в мягкие сапоги. Худощавое смуглое лицо его было серьезное и спокойное, усы прикрывали рот. Он взялся за поручень площадки и неторопливо сошел.

Первым, шаря глазами по окнам вагонов, увидел его Москалев. Широко улыбаясь, помахивая протянутой рукой – поспешил навстречу. Взволнованно подошел Ерман. Осторожно, – не доходя трех шагов и вытянувшись, – Носович.

 

– Здравствуйте, товарищи, – отчетливо сказал им Сталин, и не то веселые, не то насмешливые морщинки пошли от углов его глаз. Он поздоровался, не выделяя никого, со всеми, – не слишком горячо и не слишком сухо. Быстрым движением зрачков оглядел всех, кто был на перроне.

– Товарищи, попрошу ко мне в вагон.

Повернулся спиной, поднялся на площадку и скрылся в вагоне, не оглядываясь и не повторяя приглашения. Когда все разместились в салоне, Сталин, раскурив трубку и похаживая около стола, начал задавать вопросы: о запасах хлеба в крае, о работе продотрядов, о предполагаемом урожае, о количестве штыков на фронте, о резервах, о продвижении противника, о его силах, – десятки коротких и точных вопросов – Москалеву, Ерману, Тулаку, Носовичу… Когда тот, кого он спрашивал, начинал пространно разжевывать, – Сталин прерывал:

– Мне нужны цифры, объяснений не нужно… Собеседники его понемногу убеждались, что ему, должно быть, все уже известно – и состояние на фронтах, и цифры хлебных излишков, и все непорядки и неполадки, и даже то, чего не знают они, царицынские вожди…

Беседа продолжалась долго. Москалеву очень хотелось бы перейти к общереволюционным темам: с жаром, большими словами, как он умел, поговорить так, чтобы показать москвичу, что здесь тоже не лаптем щи хлебают. Но он никак не мог разорвать круг оцепляющих его точных, анализирующих вопросов. Было непонятно – куда клонит Сталин.

Носович сидел настороженно, не курил предложенных московских папирос, отвечал сухо и точно и несколько раз, – показалось ему, – поймал на себе быстрый, из-под приподнятых нижних век, острый взгляд Сталина. На вопрос – чем он объясняет успех противника за последние дни – Носович ответил осторожно:

– Еще месяц тому назад казаки стреляли самодельными снарядами. Я буду иметь удовольствие показать вам снаряд, сделанный из консервной банки, – музейный курьез… Теперь они получили хорошее снаряжение и отличные пушки. Вопрос решается перевесом огневых точек на фронте…

– А не объясняете вы наш неуспех недостаточной политической подготовкой? – спросил Сталин. – За огневой точкой сидит человек. Сколько ни будь у полководца огневых точек, если его солдаты не подготовлены правильной агитацией, – он ничего не сможет сделать против революционно воодушевленных бойцов – даже с гораздо меньшим количеством огневых точек.

Чтобы обдумать ответ, Носович взял папироску и чувствовал теперь, что Сталин уже не мельком – пристально разглядывает его.

– Я согласен, что это новая тактика революции. – Он постарался твердо ответить на взгляд Сталина. – Но под огнем неприятеля трудно перестраивать психику бойца. Под огнем неприятеля он больше верит пушкам, чем книжкам. В тылу, при формировании, разумеется, воспитание – это все…

У Сталина снова побежали морщинки от век на виски, он отвернулся от Носовича, чтобы выколотить трубку, и – как бы мимоходом:

– Где и перестраивать психику, как не под огнем неприятеля, – там-то и перестраивать… Теперь, товарищи, я попрошу остаться товарищей Москалева и Ермана.

И он стал прощаться за руку со всеми. Когда в салоне остались только Москалев и Ерман, он сел к столу, ладонью стряхнул пепел с клеенки.

– Здесь на путях – маршрутный состав с зерном. Давно он стоит?

Ерман вспыхнул, точно его ударили по лицу. Москалев ответил, прищуриваясь на окно:

– Дня два-три…

– Больше, – сказал Сталин, – одиннадцать дней. Почему он не был отправлен?

Москалев нахмурился, пальцы его застучали по клеенке.

– Во-первых, у нас были сведения, что дорога около Поворина перерезана казаками… Во-вторых, при создавшейся военной обстановке, когда мы можем оказаться буквально в осажденном городе, я не мог рисковать остаться без хлебных запасов. Вчера рабочие устроили такую бузу…

Он засопел носом, ожидая, что Сталин начнет спорить. Но Сталин не стал спорить. Он спросил еще:

– В городе свободная продажа хлеба?

– Ну да…

– Чем это объясняется?

Москалев гуще засопел, но понял, что ссориться не надо.

– Тем объясняется, товарищ Сталин, что вы мало знаете наши особенные условия. В городе тысяч сто разных обывателей, мещан, словом… Кто там в огороде ковыряется, кур щупает, торгует по мелочишке… Да тысяч десять беженцев… Посади я их всех на паек – ну и назавтра разнесут совет… Хуже того – отряды повернут с фронта; у каждого здесь папаша, мамаша…

Сталин повернул голову к молчавшему, опустив глаза, Ерману:

– Вы тоже так думаете?

– Нет, я не так думаю, – резко ответил Ерман. – Считаю положение в городе ненормальным…

– Вот видите – уже два различных мнения… – Сталин достал из папки листочек. – Это получено сегодня в пути, – он положил на стол перед Москалевым телеграмму, подписанную Лениным:

«…О продовольствии должен сказать, что сегодня вовсе не выдают ни в Питере, ни в Москве. Положение совсем плохое. Сообщите, можете ли принять экстренные меры, ибо кроме как от вас добыть неоткуда…»

– Мое предложение, – сказал Сталин (покуда Москалев читал телеграмму и затем молча подвинул ее по столу – Ерману), – поставить в исполкоме вопрос о прекращении безобразного разбазаривания хлеба. Пролетариат в Москве, в Иванове, в Питере получает осьмушку. Владимир Ильич телеграфирует, что и этой осьмушки уже не выдают. Это означает, что в опасности не только эти города, но в опасности революция. Ради удобства десяти тысяч беженцев в Царицыне мы не можем лишать революцию хлеба…

– Посадить Царицын на паек! – Москалев попробовал толкнуть от себя стол – он не сдвигался. Он тяжело вылез, прошелся, поддернул галифе. – Мы тем и горды, что в кошмарных условиях, когда вся контрреволюционная сволочь кричит: «Большевистское хозяйство – это голод и разруха!» – превратили Царицын в цветущий город… Заводы вырабатывают почти пятьдесят процентов довоенного, – это при наличии фронта. Увеличена сеть школ… Профсоюзными организациями охвачены почти все массы трудящихся… Колоссально поднято женское движение… Проводятся мероприятия по созданию общественных работ.

– Ты забыл еще музыку на бульварах, – перебил его Ерман дрожащим голосом, – офицерские кабаки с танцами… И что соль спекулянты вздули уже до ста рублей пуд.

– Накипь! Это накипь! – крикнул Москалев. – Раздавим! – Он покосился на Сталина, – тот невозмутимо попыхивал трубкой. – Вопрос гораздо глубже… Царицынский пролетарий сам, своими руками, строит свое будущее. Царицынский пролетариат верит мне, Москалеву, что я доведу его до окончательной победы. А я посажу его на голодный паек, я брошу его в общероссийский котел… Потому, что иваново-вознесенские рабочие получают осьмушку… Он этого не поймет…

Говоря все это, Москалев «учитывал» впечатление, и оно складывалось не в его пользу. У Ермана рот искажался брезгливой гримасой. Сталин спокойно предоставлял высказываться, но что-то непохоже было, что этого человека можно пошатнуть. С веселыми глазами, осведомленный, непроницаемый – хоть и не нажимает на чрезвычайные полномочия, но они у него в кармане. И, пожалуй, не попасть с ним в ногу – оставит позади.

Боковые мысли не влияли, разумеется, на горячность слов Сергея Константиновича, но, замечая, что впечатление совсем уже становится неважным, он осторожно начал «спускаться».

– Говорю все это, товарищ Сталин, к тому, чтобы вы учли всю сложность ситуации, стоящей перед нами… Мы с вами здесь в особенных условиях. Здешний пролетариат корнями связан с деревней, с обилием хлеба, – это Волга, всероссийская житница… Поймут ли? Боюсь, боюсь…

– Волков бояться – в лес не ходить… Не разделяю ваших опасений, Сергей Константинович, – весело сказал Сталин, как будто довольный, что известный этап уже пройден. – Рабочие поймут, если им объяснить. Рабочие прекрасно поймут, что хлебная монополия и карточная система тяжелее, пожалуй, чем драться в окопах, но они поймут, что это и есть сейчас главный фронт революции. И они принесут эту жертву, если им хорошо и толково разъяснить…

Москалев, усмехаясь, помотал головой. Сел к столу…

– Задачку вы нам ввернули, товарищ Сталин… С чего же, реально, с каких мероприятий, думаете, нам начать?

– Мое предложение – начать с созыва общегородской партийной конференции.

– Когда?

– Завтра. Зачем откладывать…

– Повестку дня успеем составить?

– Утром – часиков в семь – приезжайте оба…

– В семь утра? (Москалев залез пятерней в волосы.) Тогда я сейчас же поеду… Надо продумать, подготовить материалы. – Он запнулся и вопросительно взглянул…

Концом трубочного мундштука Сталин начал проводить по клеенке черточки, как бы строчки.

– Вопрос об осуществлении монополии и карточной системы; борьба за транспорт; усиление военного командования; борьба с контрреволюцией; укрепление партийной организации и развертывание массово-политической работы; борьба против распущенности, смятения и хаоса… Повестка будет большая…

Сталин поднялся и опять – по-товарищески просто – пожал руки Москалеву и Ерману. Уходя, Москалев задержался в дверях на секунду, но не обернулся, хотя он на хвост себе наступать никому не позволял, кашлянул густо, тяжело спустился с вагонной площадки и только уже – развалясь в машине – проговорил: «Да-а-а».

К этому времени вагон Сталина, отведенный на запасные пути, был включен в городскую телефонную сеть. Сталин начал работу. Два его секретаря, молчаливые и бесшумные, вызывали по телефону председателей и секретарей партийных и советских организаций и учреждений, подготовляли материалы, стенографировали, впускали и выпускали вызванных… Председатель Чека влез в вагон веселый, как утреннее солнце, ушел с другой площадки – бледный и озабоченный… Председатель железнодорожной санитарной коллегии, не дожидаясь вызова в вагон, распорядился подмести вокзал и перрон, для чего был послан грузовик в слободу за мещанками. В порядке общественной нагрузки их привезли вместе с метлами, – от страха и досады они подняли такую пыль, что пришлось отказаться от этой формы борьбы с антисанитарным состоянием.

Весь день шли разные люди по ржавым путям, спрашивая вагон Сталина. Составлялась полная картина всего происходящего в городе, в крае и на фронтах. К ночи стали приходить рабочие: представители фабричных комитетов и некоторые одиночные низовые работники.

И только когда за изломанными станционными заборами, за решетчатым виадуком, за убогими крышами, за темной Волгой разлился зеленый свет и разгорелась безоблачная заря, – в сталинском вагоне погас свет – сразу во всех окнах.

Утром была послана телеграмма – вне очереди – Москва, Кремль, Ленину:

«Шестого прибыл в Царицын. Несмотря на неразбериху во всех сферах хозяйственной жизни, все же возможно навести порядок. В Царицыне, Астрахани, в Саратове монополия и твердые цены отменены советами, идет вакханалия и спекуляция.

«Добился введения карточной системы и твердых цен в Царицыне. Того же надо добиться в Астрахани и Саратове, иначе через эти клапаны спекуляции утечет весь хлеб. Пусть Центральный исполнительный комитет и Совнарком в свою очередь требуют от этих советов отказа от спекуляции.

«Железнодорожный транспорт совершенно разрушен стараниями множества коллегий и ревкомов. Я принужден поставить специальных комиссаров, которые уже вводят порядок, несмотря на протесты коллегий. Комиссары открывают кучу паровозов в местах, о существовании которых коллегии не подозревают. Исследование показало, что в день можно пустить по линии Царицын – Поворино – Балашов – Козлов – Рязань – Москва восемь и более маршрутных поездов.

«Сейчас занят накоплением поездов в Царицыне. Через неделю объявим «хлебную неделю» и пустим сразу около миллиона пудов…

«…Послал нарочного в Баку, на-днях выезжаю на юг. Уполномоченный по товарообмену… сегодня будет арестован за мешочничество и спекуляцию казенным товаром…»

Рейтинг@Mail.ru