bannerbannerbanner
Роман-царевич

Зинаида Гиппиус
Роман-царевич

Полная версия

«Ну да, юродствует», – подумала Литта.

Он вдруг повернулся к ней.

– Что, беляночка? Горят глазки-то, хочешь, небось, послужить Божьему делу? Послужи, послужи… Вон Сашенька, княгинюшка наша, она знает, небось, что всяк с Господом велик, всякая мушка, да букашка…

Слушали Федьку, молчали. Старуха медленно кивала головой. Антипий Сергеевич, вытянув шею, замер в почтительном внимании.

Не повышая голоса, монотонно и без затруднений Федька нес ахинею. Самое странное, что в ней была убедительность. Оловянный взор его, медленно скользя, останавливался чаще всего на Литте. Журчали слова, тупые, гладкие, бессмысленные, и тупо росла их непонятная убедительность.

Литта совершенно ни о чем не думала и совершенно ничего не понимала. Глупое спокойствие сошло на нее, полусон, мара какая-то, довольно безразличная.

Толстая игуменья все чаще вздыхала, наконец прослезилась.

Вошел с палкой отец Литты, старый сенатор и опекун (сильно опоздал, будет ему от графини!). Остановился у дверей, боясь прервать речь. На желтом, бритом лице его стало проступать умиление. Немножко было оно казенное. Всегда одинаковое, что бы у графини-тещи ни происходило: совещались ли, как вернее сказать «наверху» насчет «свободных опасностей» (а то и насчет забытых милостей), распевались ли монастырские «канты», пророчествовал ли юродивый. Двоекуров столь же мало знал толк в «кантах» (его слово), как и в юродивом. На всякий случай неизменно, притом искренно, умилялся.

Федька, заметив сенатора, закивал ему издали, но ахинеи своей отнюдь не прекратил, а понес ее даже с некоторым прискоком.

В маре, в тупости Литта глядела перед собой, почти не видя. Но случайно взор ее остановился на лице владыки Евтихия. Литта вздрогнула и опомнилась. Такая насмешка, такое бездонное презрение было в этом лице, так пронзительны и злы казались глаза. Не на нее одну они смотрели, и с отвращением Литта – не подумала, скорее почувствовала: «А он сейчас прав. Что это за дикость? Что мы слушаем? И я…»

Круто оборвал Федька свою речь и всем телом повернулся в кресле.

– Так-то, милые, так-то, родименькие… А я уж и бай-бай, пожалуй… Каретка-то, небось, дожидается…

Зашевелились, заговорили.

– Куда вы, дорогой, дорогой Федор Яковлевич? – сказала, глубоко вздохнув, графиня. – Пожалуйста. Не покидайте нас так скоро. Вот чай. Прошу, Федор Яковлевич. Одну чашку чаю.

На громадных подносах лакеи разносили чай. В углу воздвигся стол с какими-то яствами.

Федор Яковлевич принял чай, деловито подвинулся с ним к столику и долго забирал еще что-то с подноса.

Говорили сдержанно, группами. Княгиня Александра, Антипий Сергиевич и старая графиня совещались вполголоса о том, когда назначить следующее собрание. Антипий Сергиевич предлагал «как можно скорее: время положительно не терпит». Порешили, кажется, на той неделе.

Смуглый архимандрит приналег на закуску и мирно беседовал с игуменьей Таисией, которая разводила жирными руками и жаловалась на свое имя:

– Что оно значит? Та-и-сия. Та, что в миру была, и сия, нынешняя. Та-и-сия. Как это понимать?

Оглянувшись пугливо в сторону Федьки Растекая, перебила себя, зашептала:

– Замечательный старец. Видимо, возлюблен Господом. Сила какая в нем замечательная. Тоже отца Лаврентия я видела. Великого духа человек.

Преосвященный Евтихий встал, взял подле него лежавший клобук свой, черный, но с бриллиантовым крестом впереди, и, красиво взмахнув рукавами шелковой рясы, точно золотистыми крыльями, надел его на голову.

«Почему мне казалось, что монахи носят только черное?» – подумала Литта, глядя на золото коричневого шелка, переливающееся под электричеством. Весь преосвященный блестел: и панагия на груди, и звезды.

Федька Растекай, покончив с чаем и печениями, внезапно сорвался со стула.

– Ну, пойду, пойду. Мир компании. За беседу много благодарю. Любят меня, все меня любят, малого, мушку этакую, все родные, милые. Прощай, матушка, графинюшка, Христос с тобой, пресвятая Богородица, прощай, Сашенька, небось, увидимся, красавица… Отцы святые…

Кланялся на все стороны. Литта, встав, хотела отойти, но Федор Яковлевич цепко схватил ее за руку и не выпускал.

– Прощай и ты, беленькая, послужите, послужите Христову делу, глазки востренькие… Буду еще когда у бабки-то – выходи, смотри, любимочка…

И Литта почувствовала на лице прикосновение мокроватых усов, за которыми шевелились мягкие губы. Федька ее поцеловал.

И уже семенил, не обращая больше ни на кого внимания, к выходу.

– Это он всегда, это ничего, – проговорила княгиня Александра, улыбаясь Литте, которая совершенно остолбенела от неожиданности. – Полюбит и непременно поцелует. Il n'y a rien de guoi vous alarmer, ma petit amie[6], – прибавила она, видя, что девушка в негодовании хочет заговорить, порывается к уходящему Федьке.

– С волками жить… – прошептал Литте на ухо Роман Иванович и тотчас же сказал громче:

– Такой уж обычай у старца. Успокойтесь. Видите, никто и внимания не обратил.

Но Литта не желала больше оставаться тут. Довольно. Как бы только уйти незаметнее. Подплыла старая графиня.

– Какой он… проникновенный, n'est ce pas, princesse? Il était très gentil avec vous[7], – несколько равнодушно заметила она внучке. И повернувшись к Роману Ивановичу:

– Il vous appelle toujours сокол ясный. Quelle jolie expression[8] – сокол ясный.

– Графиня, – почтительно склоняясь, по-французски сказал Роман Иванович, – что говорит вам ваше чувство? Может этот старец далеко пойти?

Расходились. Старый владыка Виссарион, худой, в очках, молчаливый, ушел раньше всех. Пышный Евтихий, сверкая бриллиантами своего клобука, остановился на минуту с Романом Ивановичем.

– Святый старец! – произнес он насмешливо и довольно громко, не стесняясь тем, что княгиня Александра, старуха и Литта были недалеко, могли его слышать. – Абие, абие, а больше бабие. Мозги-то у него давно низом вышли. Вы как полагаете?

Сменцев, привыкший к беспредельной грубости сверкающего иерарха, только улыбнулся под усами.

В эту минуту к ним подошла стройная, еще довольно красивая дама с растерянными глазами. Она весь вечер промолчала в уголке. Оттуда, не опуская взора, смотрела на Евтихия.

– Владыка, – начала она срывающимся от волнения голосом. – Простите… Я хотела вас спросить… Вы будете нынче на богослужении?..

Назвала одну из самых фешенебельных церквей.

– Не буду, – отрезал иерарх.

– Как жить!.. Ах, владыка, этот старец, конечно, очень замечательный, но на меня он совсем, совсем не действует. В нем не хватает величия. Как хотите – величия нет. А я так жажду духовного утешения, владыка. Такое чувствую смятение в последнее время, такое расстройство…

Она руки сложила и смотрела на него горячими глазами.

Преосвященный грубо оборвал ее:

– Камфоры, матушка, камфоры примите. Очень помогает.

И отвернулся. Дама постояла, подумала и, покраснев до слез, отошла робко.

– Отлипла, – довольно усмехнувшись, сказал иерарх. – Эк надоели, шлепохвостки. Так и прет их на монахов. Ну, прощайте, – прибавил он, попросту подавая руку Роману Ивановичу. – Значит, завтра прибудете? Вечерком, что ли? Полчаса имею. Поговорим.

– Собственно, чего-нибудь важного не сообщу, – сказал Роман Иванович чуть-чуть холодно и прищурился. – Так, личное мое дело одно. Желал сказать вам раньше, чем другим.

– Личное, личное… Как же не важно? Очень даже важно. Говаривали. Прибудете, значит. Ожидаю.

Многие ушли, кое-кто остался. Архимандрит, игуменья, молодой священник, несколько дам, Антипий Сергеевич. Кто-то предложил «пропеть». Дама с растерянными глазами села за рояль.

И Литта, которой удалось наконец выскользнуть незаметно, слышала, удаляясь, звуки: «Хвалите имя Господне».

Нестройное было пение, даже дикое, но усердное: каждый старался от полноты сердца, но ведь это был случайный хор, и напевы, как сердца, у всех оказывались разные.

Глава двадцать вторая
Спешка

С головной болью, усталый и слегка простуженный, вернулся Роман Иванович домой.

В маленькой передней наткнулся на чемодан.

А войдя в первую комнату своей квартирки и повернув яркое электричество, увидал на диване спящего Флорентия.

Не удивился, – он его ждал. Именно вечером. Флоризель умеет приезжать с какими-то необычными поездами.

Было совсем не поздно – двенадцатый в начале. Хотя голова и болела, но настроение у Романа Ивановича было скорее приятное. А явление Флоризеля совсем развеселило его.

Потихоньку вышел, переоделся, в миг приготовил чай на спиртовке.

– Флоризель, вставай. Этак ты до утра проспишь.

Флорентий повернул голову, щуря на свет глаза и улыбнулся еще впросонках.

Потом, живо опомнясь, вскочил.

– Здравствуй. А я с дороги… Ждал тебя. Сам не знаю, как уснул.

 

Поцеловались. Флорентий умылся, посвежел, – ни сна, ни усталости как не бывало. Сели пить чай.

– Ты что, Роман? Лицо утомленное.

– Голова болела. Проходит. Разные тут вещи… неприятности.

– У тебя? Что такое? Серьезное?

– Может быть. А, может быть, нет. После. Рассказывай. Впечатление?

– Впечатление превосходное, – оживился Флорентий и начал описывать Михаила, Наташу, старого профессора, – всех обитателей дачи с башней. Сменцев слушал, не прерывая. Знал, что Флорентий должен сначала высказаться «лирически», а потом уж сам перейдет к делу.

Лирика на этот раз кончилась довольно скоро. Из нее Сменцев тоже извлек много для себя полезного.

– Ржевский, по моему мнению, ценнейший человек для нашего дела, – уже совсем серьезно говорил Флорентий. – Если бы нашего не было, он свое бы начал, рано или поздно, на тех же основах. Вот мое убеждение.

– Рано или поздно. То есть поздно?

– Не знаю. Вероятно… не сейчас, – несколько смутившись, сказал Флорентий. Он дал слово Михаилу молчать о личных глубоких его сомнениях. – Сейчас есть у него внешняя связанность еще… или фикция связанности. Он – нигде и ни с кем, но это… как бы тебе сказать? Еще не официально.

– Очень хорошо. Такая официальность была бы сейчас и нежелательна. Ржевский, как единица, весьма приятен, верю, но…

Роман Иванович не кончил, задумался.

– Роман, не хочешь же ты, чтобы Ржевский действовал с нами тайно, пользуясь силами коллектива, к которому он уже внутренне не принадлежит? Это был бы обман. Мы не можем ему это предлагать.

Сменцев рассеянно поднял глаза на товарища.

– Что? Да… Нет, конечно… Сложные вопросы. Ты прав, мне надо съездить туда самому. Дело пойдет. Вот что, друг: а ты завтра – в Пчелиное.

– Завтра?

– Да, в двенадцать дня. Там неладно.

Роман Иванович встал и прошелся по комнате, хмурясь. От головной боли у него слегка подергивало правую бровь, и лицо казалось совсем кривым.

Флорентий слушал. Из скупых, отрывочных слов Романа Ивановича выяснилось, что на хуторе действительно было неладно. Отец Варсис крутовато повел дело с беседами. На вторую уж собралось полсела. На частные, днем, стали приходить. Из Кучевого тоже. Дьякон расцвел и осмелел. И споры были, всего было. Подъем громадный.

– Так это великолепно! – вскрикнул Флорентий.

– Погоди. Появились из чужих мест. От Лаврентия, из Спасо-Евфимьевского, знаешь? В пятнадцати верстах он. Народ горячий, буйный…

– Ты у этого Лаврентия был, Роман?

– Был. Ну, дальше. Попались как-то наши брошюрки. К счастью, выдранные листки одни, – мне случайно исправник показывал. Словом, сейчас это не ко времени. Рано. Варсиса я увез, благополучно и даже хорошо, – он умеет замазать, что следует. Но дьякон остался. И так как волнение продолжается, то он может наделать глупостей. Поезжай. Придется потрудиться.

– А легенды, Роман?

Сменцев пожал плечами.

– Всего есть. Разберешься. Крепче узду натяни. Легенды – тем лучше. Их не бойся. Пусть закипает котел, но крышку пока держи плотнее. Увидим, когда открыть.

Давно привык Флорентий к другу своему, понимал его, верил ему. Но теперь вглядывался он в темное лицо, суровое, непроницаемое, с подергивающейся бровью, – и ему стало как-то не по себе. Немного холодно, немного страшно.

– Понял? Едешь, значит? Утром еще поговорим.

– Завтра очень мне не хотелось бы, Роман. Завтра я хотел отца повидать. И потом сестричку… Юлитту Николаевну. Ржевскому обещал. И письмо у меня к ней.

Сменцев сдвинул брови.

– Как знаешь. Но отца ты можешь повидать утром, – непременно повидай, возьми денег, он знает, – а Юлитту Николаевну не увидишь все равно. В дом графини сразу не можешь заявиться. Нужно тогда оставаться несколько дней.

Флорентий молчал.

– Я сам из Пчелиного всего два дня, с Варсисом. Ждал тебя. Каждый час дорог. Дело очень серьезное.

Флорентий еще помолчал.

– Нет, что ж, – промолвил он наконец, незаметно вздохнув. – Надо ехать, поеду. Возьми письмо, Роман, сам отдашь. Скажи ей, что все хорошо, что мы с ее женихом подружились. И Наташа, скажи, очень, очень мне понравилась. Замечательная. Утешь сестричку.

Вынул из внутреннего кармана узкий конверт, отдал Сменцеву. Потом встряхнул кудрями, будто отгоняя мгновенную печаль, и улыбнулся: надо ехать, надо ехать. Поедет завтра.

Глава двадцать третья
Девственники

Многого еще не рассказал Флорентию Роман Иванович. Тут, за Невской заставой, тоже было не все ладно. У Любовь Антоновны, скромной учительницы, у которой Сменцев был летом, ни с того, ни с сего сделали обыск. Ни у нее, ни у Габриэли (они жили вместе) ничего, конечно, не нашли, их не тронули, но вскоре кое-кто из рабочих, известных Любовь Антоновне, был задержан. Это все неприятно заботило Сменцева. Тем более, что друг его, Алексей Хованский, вернувшись из деревни, то и дело торчал теперь за Невской заставой, у Габриэли. Сменцев туда, конечно, не показывался. Думал поехать к Алексею и предупредить его, но махнул рукой: ничего не выйдет, коли влюблен. И не поймет ничего. Сам запутается – не беда, только полезно, но ведь тут мало ли что может выплыть раньше времени. Проклятая Габриэль положительно раздражала Сменцева. И Любовь Антоновне она помеха. Заставить слушаться – можно; только ведь для этого надо прикомандировать к ней отдельного человека, чтобы следил за каждым ее шагом, отдавал приказания каждый час, на каждый данный случай: неизвестно, что может взбрести в голову этой умной дуре.

Куда бы ее сбыть? В Пчелиное? За границу? Потому что не дай Бог арестуют – она такого наворотит, что и не расхлебаешь. В сущности, девушка ничего себе, а вот какой проклятый темперамент. Истеричка.

Ну, да черт с ней в конце концов. И без нее у Романа Ивановича забот не мало. С Варсисом обошлось отлично. Намутив в Пчелином, он и замазал хорошо. Был в Спасо-Евфимьевском, у Лаврентия. О потайной беседе их не расспрашивал Роман Иванович, а Варсис не рассказывал: мигнул только, весьма довольный, – поняли друг друга.

Теперь Сменцев ждет момента, чтобы ввести Варсиса к старой графине. Следует, и скорее. В дела за Невской заставой Варсис посвящен, с Любовь Антоновной знаком и действует пока превосходно: с величайшей осторожностью.

На хуторе – обойдется. Там Флорентий, да и главные ихние люди – не дураки и послушные. Больше всего тревожили Романа Ивановича, – если сказать правду, – личные его сейчас дела и он сам.

Мысль свою жениться на Литте он считал очень важной. Это бесповоротно связывало с ним Михаила, ставило Михаила в зависимость от него. Могло быть очень и очень полезно. Однако Роман Иванович нисколько не скрывал от себя, что в эти соображения вплеталось постороннее чувство, – нет, не вовсе постороннее, однако независимое, не рожденное соображениями: быть может, соображения родились потом, от него, рядом с ним.

Не любовь. Не влюбленность. Не страсть даже. Злой каприз, удивленность от встретившегося сопротивления. Когда он заметил, что эта девочка (много слышал о ней раньше) сторонится и не доверяет ему, что он, привыкший к другому, ей неприятен, – показалось, что победить недоверие необходимо. Да и действительно необходимо: она связана с Михаилом. Но тут-то и вкралось другое чувство, личное, о котором думал Роман Иванович, которое заставляло его усиливать борьбу за доверие. Доверия уже было мало: хотелось власти.

Впрочем, все двойственно, все: как без власти добиться доверия? Он, по совести, верил только доверию рабов.

Не скрывал от себя Роман Иванович, что этот шаг, – женитьба, – так ли, иначе ли она обернется, – может для него стать шагом решающим. Принудить его к решению, которого он еще не сделал, и твердо знал, что не хочет делать, – не время. Кое от чего придется отказаться. Но сохранить все-таки неприкосновенным данное свое положение можно, и к этому сейчас Роман Иванович приложит усилия. От риска он не прочь, – с умом; но терять не любил ничего, что может пригодиться. Для риска нужен подходящий момент. А пока, точно скупой, собирал, собирал он, хранил, выжидал.

«Если я делаю глупость с этой свадьбой, – ну что ж!» – думал он, трясясь на скверном извозчике по скверной мостовой и скверной улице, которая вела к «убогой хижине» преосвященного Евтихия. – «Мне так хочется. Пусть даже мое „хочется“ тут преемствует над соображениями. Великодушно разрешаю себе… глупость. А, может, вовсе это и не глупость».

Роман Иванович издавна «дружил» с блестящим владыкой Евтихием. Знал его назубок, и Евтихий знал, что тот его знает. Поэтому дружба их была нисколько не похожа на ту, которую водил Евтихий с «обещающей молодежью».

Внешне Роман Иванович, где нужно, подчеркивал свое отношение к Евтихию, как «наставнику»; Евтихий держал себя соответственно; однако острые глаза его порой выдавали тревогу и даже злобу. Евтихий не совсем понимал Сменцева.

Вот это непонимание при безукоризненных внешних отношениях, эту смуту и надо было сохранить.

Конечно, Евтихий – не княгиня Александра. Ну, да зато с ним можно иначе помериться. Тщеславный и грубовластный трус. Поглядим.

«Убогая хижина» оказывалась, в сущности, не очень убогой. Поскользнувшись на крыльце, около которого хмуро шумели в темноте оголенные деревья, Роман Иванович вошел в просторные сени, потом в такую же просторную и светлую прихожую.

Два тонких келейника, похожих на черные былинки, смиренно и предупредительно встретили его. Один, знакомый, тотчас выскользнул из прихожей – докладывать.

Просят в кабинет. Большая честь: туда допускаются только близкие люди.

По светлому и скользкому, точно лед на солнце, паркету громадных комнат – приемной, зала, гостиной, столовой – шел Роман Иванович к архипастырскому кабинету. От льдистости пола комнаты казались еще холоднее и пустыннее, особенно зал. Мебели тут никакой не было. В ряд по стенам висели разные священные портреты, разные – и немножко одинаковые: все ленты, ордена, звезды и кресты, кресты…

Преосвященный встретил гостя на пороге кабинета.

– Здравствуйте, здравствуйте. Поджидал. Думал – полчаса свободных, а освободился-то на весь вечер. Хоть до одиннадцати сидите.

Троекратно поцеловались. Бледное, полное, мучнистое, как разваренная картофель, лицо владыки сияло приветом и любезностью.

– Мы сюда и чайку спросим, – говорил Евтихий, усаживая гостя в кресло. – Что в столовой! Здесь нам уютнее.

В кабинете, точно, было уютнее. Высокие кресла, книги, на полу ковер. Тоненький черненький послушник принес чай и такой гигантский поднос с вареньями и печеньями, что было удивительно, как эта былинка под его тяжестью не переломилась.

За чаем стали болтать. Болтал, впрочем, больше преосвященный, а Сменцев только подавал реплики и усмехался, по-своему, вбок.

Евтихий, напав на любимую тему, не мог с ней расстаться. Тема же была – женщины, сосуды дьяволовы, пакость их соблазна, и высмеивание духовной братии, сему соблазну подпавшей. Речь преосвященного удивила бы многих роскошью, богатством слов, хотя утонченной назвать ее было никак нельзя. Перебирал по пальцам видных людей с их любовницами. Одного называл Наталием, по имени его «блуда», следующего Марием, а одного окрестил прямо: Аксинья. Впрочем, не стеснялся и менее невинными кличками.

Грязные сплетни, приправленные брезгливыми проклятиями «дьявольским сосудам», так и лились, со вкусом, из уст говорившего.

Роману Ивановичу это надоело. Да и пора было приступать.

– Мне женщины очень противны, – сказал он. – И все же, владыка святый, я намерен жениться. О том и пришел говорить.

Владыка онемел. Даже рот у него раскрылся. Потом вскочил, замахал руками, забегал по комнате.

– Не поверю. Ушам своим не верю. Жениться! И ведь кто намерен жениться? Кто?

– Я, – со спокойной улыбкой подтвердил Сменцев. – Я женюсь. Сначала выслушайте меня, владыка…

Но тот опять замахал руками и забегал. Когда остановился перед Сменцевым, мучнистое лицо залоснилось. И, видимо, нашло на владыку борение. Сообразил, что если женится Сменцев, – кое-какие вещи от него уплывают безвозвратно, а ведь он – черт его разберет – метил что-то высоко. С другой же стороны – этот самый Роман, его ученик отчасти, который презрительно, как его учитель, относился к бабью и лишь случайно еще не монах (скольких робких, мягких, менее способных постриг Евтихий!), этот Роман… женится. Смутная политика боролась в сердце владыки с кровным, ясным убеждением. И – надо отдать ему справедливость – убеждение победило.

– Да вы знаете ли, куда идете? – визжал Евтихий. Голос у него, особенно в минуты волнения, был высокий. – Не знаете? Не знаете, что такое брак? Я вам скажу…………………………………………………………..Ну падение, ну это я еще могу понять, – с неожиданной снисходительностью прибавил он. – Падение, всякое, наедине или с женщиной, – блуд мгновенный, грех случайный. Слабый человек может подвергнуться… Но пав, – он кается, он жаждет восстать и может восстать… А…

 

– Владыка, – вдруг твердо и серьезно прервал его Сменцев, так твердо, что Евтихий невольно сократился. – Вы напрасно мне все это говорите. Я с вами во всем совершенно согласен… исключаю некоторые крайности мнений. По существу же держусь ваших взглядов.

– Не понимаю, – недоуменно произнес Евтихий и сел. – Женитесь однако. Приспичило, что ли?

Роман Иванович скромно, по-прежнему твердо, с достоинством сказал:

– Я – девственник, владыка. И надеюсь до конца пребыть им. Я не имел даже падений. Каковы взгляды, такова и жизнь.

Владыка молчал, все в недоумении. О девственности Романа Ивановича уже говорено было в старые времена не раз, и владыка этой девственности верил.

– Зачем, почему, какие соображения заставляют меня обвенчаться с девушкой, которая меня не любит и к которой я не имею ни малейшего ни телесного, ни духовного влечения, – этого я вам, владыка святый, не скажу. Одно: соображения свойства даже не личного, в узком смысле. Зная вашу проницательность, уверен, что вы не усомнитесь в правдивости моей. А дабы вы, владыка, услышав о деле стороною, не составили себе превратного мнения, я поспешил к вам заранее. Слишком дорого мне расположение ваше.

«Ой, врешь! Ой, путаешь»! – явственно сказали пронзительные очи владыки, но сам он ничего не сказал.

– Названная невеста моя – Юлитта Двоекурова, внучка графини, – как ни в чем не бывало продолжал Сменцев.

Евтихий оживился, поднял голову.

– Это что с юродом целовалась?

– Она.

Какие у Романа «соображения», Евтихий себе не уяснял, однако почувствовал, что, может, и не врет он, может, и есть какие-нибудь «соображения». И что он задумал? Через юрода…? Через графиню…? Что бы ни задумал – промахнется, видимо. Тем лучше.

– Падешь, – сокрушенно и как бы про себя сказал владыка. – Силы много на себя напускаешь.

Но Роман Иванович только улыбнулся.

– Не напускаю, владыка святый. Мне мои силы известны.

– Это что княгиню-то Алинку отшил? – строго взглянув, молвил преосвященный. – Одно череп лошадиный, а тут девчонка вида соблазнительного. Ладно. Знаем мы вас, молодых кобелей.

Сменцев засмеялся ему в лицо и произнес нагло:

– Кого знаете, а кого, видно, и нет. Не всякий кобель кобелю брат. Вот мы, владыка, с вами одной масти.

Евтихий не знал, как это принять: дерзость или комплимент? Было похоже и на то и на другое.

А Роман Иваныч уже изменил и лицо и тон, прибавил почтительнейше:

– С вашей поддержкой, с вашими советами, преосвященный владыка, я твердо надеюсь устоять. Путь мой прям, и Господь да поможет мне не сойти с него.

– Аминь. Да… Так, так, значит. Будем уповать. Соображения ваши, конечно, ваше личное дело, я и не вхожу. Удивительно, какие соображения могут подвигнуть на столь несвойственный поступок… но умолкаю. Ваше, ваше дело. Я всегда готов, коли понадоблюсь, направить… Брак, значит, не брак?

– Не брак.

– И пусть с юродом целуется?

– Чем больше, тем лучше, – подмигнул Сменцев.

Евтихий захохотал. Ему показалось, что он что-то начинает понимать.

– Да ведь юроду этому от утра до вечера всего и времени. Ой, не промахнись, Роман Иванович.

– Другие будут, – небрежно и нарочито загадочно промолвил Сменцев, пожимая плечами.

Заговорили об «юроде». И тут, казалось, вполне сошлись во взглядах. Издевательское языкоблудие Евтихия достигло крайних пределов; но мнения, догадки, суждения его были умны и проницательны.

Он не щадил теперь уже никого; внимательно, с удовольствием слушал Роман Иванович, прощая собеседнику все цветы его красноречия.

«Не глупая бестия, – думал Сменцев. – Яростен только, ярость оглупит – и провалится владычка».

Евтихий, в миру Евгений, барин по происхождению, не лишен был и образованности. Любил упоминать о старой дружбе с одним очень известным русским философом, умершим.

– Впрочем, – прибавлял он всегда, – был сей мой друг и блудник и пьяница.

Слушал Роман Иванович, – и на мгновение позавидовал преосвященному: так определенны были его вожделения. Не добьется он ничего – ярость оглупит; а добиться бы можно. Цель несоблазнительная? Нет, отчего же. Если он, Роман Иванович, а не яростный и слеповатый, мелко-честолюбивый владыка, пойдет в эту сторону, решит свернуть определенно, – сама цель преобразится, вырастет.

Задумался. «Замечтался!» – насмешливо прикрикнул он на себя в душе, опоминаясь. Грубо-едкую, сочувственную реплику подал Евтихию на какое-то его последнее определение петербургских «блаженных» салонов – и встал.

Было уже поздно. Евтихий тоже поднялся. Злое оживление его не упало, но перешло просто в злость; вспомнил, что Роман женится и в сущности ничего ему так и не сказал, – для чего, почему. За советом пришел! Как же! На ниточку не открылся.

Роман Иванович заметил мгновенную тень на архиерейском лице и понял ее. Поспешил отвлечь мысли владыки в другую сторону.

– А еще просьба покорнейшая к вам: не примете ли одного жаждущего ваших наставлений? Иеромонах Варсис, академик. Он здесь опять. Очень просил меня замолвить словечко.

– Варсис? – недоуменно поднял брови преосвященный. – Какой такой Варсис?

И вдруг захохотал:

– Э, да как же! Братушка. Чернявый, бойкий. Помню, помню. Дрянь, сластена, прихвостень. К епископу Николаю все подъезжал. Откуда еще взялся теперь?

– Он парень неглупый, – уклончиво ответил Роман Иванович. – Вы его, владыка, недолюбливали, он знал это и вас боялся. А очень слушал. И постригся-то рано так не без… не умею выразиться… не без косвенного вашего влияния, что ли.

– Дружите с ним?

Опять уклончиво пожал Сменцев плечами.

– Несколько. Он сообразительный. Ну-с, приехал сюда с лета, какую-то работу писать… Об аскезе в древнем христианстве, кажется… Братушки-то надоели ему…

– Понятное дело. Ведь это, я вам скажу…

Роман Иванович улыбнулся выразительному жесту владыки и настойчиво повторил:

– Так если вы позволите ему как-нибудь…

– Пускай приходит, приму, погляжу, – снисходительно разрешил владыка. – Помнится, что блудник был, – погляжу.

– Я и графине думал его представить. Интересуется он.

Владыка выпятил губы.

– Что ж? Да пришлите его ко мне пока. Там посмотрим.

Этим Роман Иванович остался доволен. Уже видел, что хитрый монах заинтересовался Варсисом, главное – дружбой их. Послать скорее Варсиску. Пусть прибеднится, поползает. Да уж он сумеет, как надо. А если Варсиска через Евтихия попадет в салон графини, а не через него, Романа Ивановича, будет гораздо лучше. Несравнимо лучше.

– Нынче у Лаврентия он был, – усмехнувшись, сказал Сменцев.

Владыка совсем оживился.

– Ага. Ну, что ж сказал? Да он и с юродом, пожалуй, знаком? Ездил на поклон? Успел?

– И не думал. А про Лаврентия, знаете, владыка, что сказал? Я, говорит, сам, будь я поглупее, этаким же Лаврентием мог бы стать, коль не почище, и так же, по-мужицки, по-дурацки, буйную голову бы сложил, как он в скорости сложит.

– Ишь ты, ишь ты! – довольно засмеялся преосвященный. – Да он у вас и во пророцех ходит. По-мужицки, по-дурацки! Именно по-дурацки. И сложит. Еще скорее друга своего, юрода, сложит. Именно. Присылайте братушку, Роман Иванович. А коли дьявол в нем блудный – повыколотим.

Расстались очень благодушно. С лобызаниями; и чуть не до самой передней проводил гостя пышный иерарх, шелестя шелком лиловой своей рясы.

6Не волнуйтесь, мой дружочек (фр.).
7Не правда ли, княжна? Он был с вами так любезен (фр.).
8Он называет вас всегда… Какое милое выражение (фр.).
Рейтинг@Mail.ru