Петеньку называют «блаженным», а он только одинокий, болезненный и тихий парень. Живет в избушке под лесной горой, молчит. Грибы ходит собирать. Ничего не работает. На горке часовня крохотная, темная, серая. Считается, что Петенька за часовней глядит, – ну, и блаженный. За хлебом на деревню, а теперь и в дачу приходит.
– Вы разве тут никогда не были? – спрашивает Роман Иванович Литту, пробираясь с ней через ветки и валежник к Петенькину жилью.
– У часовни была… А здесь нет.
В избушку, желтую на солнце, дверка прорублена, вместо лестницы – два чурбаша, а окон не видно. Литта удивляется.
– Да ему там темно.
– Зачем! На той стороне есть окошечко. Так зимой теплее. А летом вон он на солнышке у стенки сидит.
Петенька, точно, сидел у стенки; безбородое серое лицо его равнодушно было обращено к солнцу.
– Здравствуй, Петя. Мы тебя проведать пришли.
Узнав Сменцева, Петенька вскочил и низко-пренизко поклонился ему. На Литту не обратил ни малейшего внимания. А с Романа Ивановича не сводил глаз и нет-нет – опять поклонится.
Сели. Сменцев ласково заговорил с Петенькой. И тот отвечал, толково, чуть заикаясь, благоговейно. Это благоговение неприятно удивляло Литту.
– Грибков принесу… тебе, – сказал Петенька. – Не взросли… да пошарю. Кушай… во спасенье, во мое. Тебе.
– Спасибо. Ты корзинку мне сплети. Поучись, дай труд.
– Поучусь, – покорно отозвался Петенька. – Ты говори, что надо. То и буду делать.
Около лесу показалась какая-то баба. Приглядевшись, повернула к ним и запричитала издали:
– Барин-то, барин, здравствуй, солнышко ты мое меженное, солнышко красное, прекрасное, головушка золотая, барин любезненький…
Петенька неожиданно вскочил и сурово замычал на нее, размахивая дубинкой.
– Чего ты, Петруша? – безбоязненно сказала баба. – Я только поклониться. Твой гость. Я рази что.
– А я, было, Домна, тебя и не узнал. Богатой быть, – весело говорил Сменцев.
Подойдя, баба вежливо поклонилась и Литте, но тотчас же опять обратилась к Роману Ивановичу и глядела на него, сияя всеми своими коричневыми морщинами, так же неотрывно, как Петенька.
– Положительно оба эти влюблены в вас, – с усмешкой сказала Литта, когда они уже шли верхним лесом, прочь от Петенькиной избушки. Лес был мшистый, сыроватый, темный, но тропа широкая.
– Это все приятели мои, – отозвался Сменцев. – У меня их много. Всякий народ есть.
Литте почему-то было невесело. В сущности и Петенька ей не нравился, и чувствовалась даже неприязнь ко всему, ко всем «приятелям» Сменцева и к нему самому. Неприязнь и чуждость.
– Юлитта Николаевна, вы не устали? Вам Петенька надоел?
Литта вспыхнула.
– Почему надоел? Я только не понимаю, что в нем любопытного.
– Да ничего. Разве вы из любопытства к нему в гости шли?
Ей почудилась насмешка. Захотелось сказать многое, захотелось резкости. Но не могла найти слов, все было смутно, неопределенно.
Сменцев остановился.
– Сядем, вот сосна хорошо лежит, сядем, – произнес он так серьезно и так настойчиво, что девушка в ту же минуту повиновалась.
Роман Иванович снял фуражку и провел рукой по волосам. Они у него были коротко острижены, но все-таки упруго курчавились и спереди вставали жестким, темным хохлом. Солнце сквозь колеблющиеся тихо листья пятнами падало на смуглое неправильное лицо, и лицо от этих колебаний казалось еще беспокойнее.
– Юлитта Николаевна, я хотел с вами поговорить о Ржевском. Я хочу его видеть.
Литта задержала дыхание. Но тотчас же спокойным, очень спокойным голосом сказала:
– Какой Ржевский?
– Ржевский, Михаил. Вы же знаете. Я все равно его увижу, у меня есть свои возможности. Но не хотелось бы помимо вас. Он теперь в Париже?
Литта молча поднялась, бледная. Не было сил произнести ни одного слова. Не было, кажется, ни одной ясной мысли в голове.
Сменцев глядел на нее снизу вверх, спокойно и усмехался, чуть скривив яркие губы.
– Подождите, не спешите. Я вас взволновал. Виноват. Вечная моя вина, – иду к делу без вступительных слов.
Литта молчала, но не двигалась с места.
– Я ищу союзников, – продолжал Сменцев. – Помощников у меня много, а вот союзников пока нет. Я слышал о Ржевском. Хочу попытать, не найду ли около него союзников. Не найду ли и в вас союзницы…
– Ваших дел я не знаю, – произнесла Литта, с трудом разомкнув губы. – Вас я не знаю. И что вы говорите, о ком и о чем, не понимаю.
– Хорошо, сядьте же. Ведь это в трех словах объяснить можно.
– Нет. Я иду домой. Оставьте меня. Оставьте! Чего вы от меня хотите? Я не желаю с вами разговаривать. Не желаю ничего знать.
В нелепой, необъяснимой истерике она двинулась, было, от него. Но он цепко, твердо схватил ее за руку и произнес холодно:
– Куда вы? Что с вами? Придите в себя. Ведь если я враг, то вы ведете себя уж совсем непозволительно.
Литта с отчаянием подумала, что он прав. И ослабела вся, не противилась больше ни его взгляду, ни его прикосновению, покорно опустилась опять рядом, на сломанную сосну.
Молчание.
Потом Сменцев тихо произнес:
– Я не враг, Юлитта Николаевна. Я, может быть, ближе вам, чем сам это думаю. Мне хотелось, чтобы вы поняли это раньше доказательств, раньше представления рекомендаций. Но вы слишком напуганы. Так вот: о Ржевском, да и о вас мы говорили много с Сергеем.
Литта не подняла головы. Потом пролепетала неслышно:
– Как я могу верить?
Сменцев пожал плечами, нехотя полез в карман, достал из бумажника узко сложенное письмо и протянул ей.
– Вы почерк Сергея знаете?
Дрожь солнечных бликов по бумаге, по знакомым крупным и кривым буквам.
«Друг Роман Иванович, видно уж до осени не свидимся, коли завтра едешь. Приходи осенью, потолкуем. Дидко по осени обещался быть, хоть ненадолго. А милой-то нашей крепко от меня кланяйся, куда едешь. Познакомишься, сам поклонишься. Ну, значит, до свидания пока от Сергеича».
Литта, прочитав, молча отдала письмо. Его тотчас же Сменцев сжег на спичке, – не без торжественности: больше, мол, не нужно. А, в сущности, можно бы и не торопиться сжигать: письмо самое безобидное, да и Сергей Сергеевич не опасный человек, – петербургский мастеровой, последнее время ни в чем не замеченный. Года два тому назад он жил вместе со старым одним профессором и с его больным племянником; кое-кто называл эту странную семью «троебратством». Но теперь и «троебратства» уже больше не существовало.
– Вы давно Сергея знаете? – спросила наконец Литта.
– Подружился не так давно; а знаю много лет… И с Дидимом Ивановичем, со стариком, раза два встречался. Хочу как следует с ним теперь повидаться. Хотя…
Он не договорил, быстро взглянул на Литту и прибавил тише:
– Юлитта Николаевна, да ведь я и с вашим покойным братом встречался. Он меня очень интересовал. Никогда я не думал, что он кончит трагически. Не шло к нему.
– Случайность… ужасная, – проговорила девушка, едва двигая побелевшими губами. – Мне тяжело вспоминать это… Но вы… вы что знаете? Считается не открытым, кто убил его тогда ночью в пустой финляндской даче… А что говорят – вздор, неправда.
– Говорят, что его убил Ржевский… Но, конечно, это вздор. Ясно, что вздор.
– Да, да. Убийца – несчастный, подговоренный негодяем. Больной, безумный… Он и умер в больнице… А нарочно говорят… И многие верят. Вот, бабушка моя, графиня… Вы ее знаете. Она уверена, что Юрия заманили в Красный домик и убили «революционеры». Зачем, о Господи!.. И о Ржевском она тоже… В чем уверилась, – кончено. С тех пор стала совсем иная. Жестокая она и сильная. Отца моего вовлекла туда же. Окружила себя…
Литта вдруг оборвала:
– Да вы знаете, кем. Вы ведь, в ее салоне – гость нередкий.
– Знаю… – задумчиво сказал Сменцев. – Это целый мир. Графини и ее присных жаль было бы не видеть.
– Делаете наблюдения? – неприятно усмехнувшись, спросила Литта.
– Нет. Я не наблюдатель. Созерцаниями заниматься некогда. Если вы мне не доверяете, – так тому и быть. Но все же лгать не буду. Я ищу себе союзников, говорю вам. Для этого надо видеть всех, чтобы потом выбрать.
Литта встала.
– Пойдемте. Что мне доверять – не доверять. По-прежнему я вас не понимаю. Там – союзников! Если гости графини могут быть вашими союзниками…
– Могут, – твердо и открыто сказал Сменцев… – Все могут, если я захочу. Последнее слово, подождите…
Он тоже встал. Солнце закрылось набежавшим облаком. Лес потемнел, посерел, притих. Прямо в глаза Литте глядели неблестевшие глаза под выгнутыми, точно нарисованными бровями.
– Чего вы желали бы, к чему Ржевский пришел, о чем Сергей мечтает, – того хочу и я. Должно создаться новое движение. Более широкое, с иными основами, с иными горизонтами. Но для этого надо считаться с существующими силами и пользоваться ими. Довольно романтических утопий да эмигрантских мечтаний. Что есть, то есть.
Он сдвинул брови и прибавил, ближе наклонившись к ней:
– Над созданием такого движения я работаю. И я – сделаю.
Это шепотное, но ясное «сделаю» прикрыло Литту душным туманом. Ей казалось теперь, что она Сменцеву и верит до конца и в то же самое время до конца не верит. Захотелось быть далеко от него, забыть его, чтобы вовсе не было его, – но и странно влекло ему покориться, согласиться с ним в чем-то совсем, и пусть все сбудется, чего он хочет.
– А теперь пойдемте, – произнес Роман Иванович громко, почти весело. – Мы к обеду опоздали. И ведь это длинный разговор. Сразу всего не скажешь. Еще не раз к делу вернемся.
В тот вечер долго сидела Литта над своей тетрадкой. Писала, думала, опять писала… Но кончила тем, что под утро все листы разорвала. Не надо. И запоминать этого не надо. Ничего не выходит. Ничего не вышло. Не надо.
Роман Сменцев крепок и вынослив. Сложение – как у юного богатыря. Но когда-то, при ужасных условиях, он перенес тиф, который оставил ему расстройство в печени. Слабое, потому что лишь изредка возвращалась глухая боль в боку, но Сменцев нетерпелив и раздражается от всякой боли.
Никто не знает этого. Он всегда одинаково ровен с людьми, скорее весел, и почти незаметна желтизна его смуглого лица. Но у себя в комнате, один, – он порою киснет, капризничает, злится, красивые брови его не хмурятся, а жалобно кривятся. Боль не такая, чтобы нельзя было заснуть, но он нарочно не засыпает; есть что-то и в боли, и в этом его одиноком тайном раздражении, в капризах наедине с собою, ему сладкое.
Может быть, нравится уверенность, что войди кто-нибудь, понадобись что-нибудь сейчас, – и Роман Иванович преобразится во мгновение ока: точно ни боли, ни раздражения, ни слабости никогда не бывало, да и не могло быть. Наедине с собою он позволял себе все. Все, кроме обмана. Такое у него правило. Без мудрого, постоянного обмана всех, с кем соприкасаешься, нельзя жить, нельзя сделать с людьми ничего. Не ложь, – ложь большею частью глупа, – а именно мудрый обман. Но зато надо уметь никогда не обманывать себя; больше – позволять себе все перед собою. И Роман Иванович любил как холодную ясность мыслей своих тайных, так и отдыхи свои, слабости свои, – их не подглядит чужой взор.
Сменцев был очень недоволен разговором с Литтой, нелепым и, главное, незаконченным; кое-что сделано, однако можно бы сделать больше и лучше. Неужели оттого не вышло, что ему уже несколько дней нездоровится и внутреннее раздражение сказалось в резкости слов? Надо принять меры. Во всяком случае после вчерашнего надо переждать несколько дней. Девочка нервная, но крепкая и, кажется, вымуштрованная. Вот с ней – ложь никуда бы уж не годилась. Он и не лгал ей, как никому, впрочем.
Из окна его комнаты видна узкая, мшистая дорога, прямо бегущая вдаль между березами и елями. Теперь на нее ложилось полосами низкое, желтое солнце.
Комната Сменцева – наверху, недалеко от Литтиной, но обращенная в другую сторону. И не круглая, а вся какая-то кривая, с острыми и длинными углами. Такая удалась, благодаря фантазии Хованского.
Сменцеву она нравится. Нравится и кривизна ее, – и пустота: постель, белый комод, стол с ворохом бумаг, – ничего лишнего.
Бумаги – это постоянная работа Сменцева. Он, не торопясь, пишет очень серьезное историческое исследование, немножко чересчур серьезное, почти сухое. Целая книга. Отдельными кусками она уже появлялась в научном журнале. Сменцев относится к этому своему делу добросовестно и доброжелательно. Считает гигиеничным иметь такое приятное и отвлекающее упражнение для мысли.
Чуть слышно, жалобно зазвякали бубенчики. Вот слышнее, связнее, ближе. Кто-то едет со станции.
Роман Иванович взглянул в окно, на дорогу. Но никого еще не было видно.
«Ах, да! – вспомнил он вдруг. – Это ведь прекрасный журналист наш катит».
Алексей Алексеевич нынче распоряжался послать лошадей на станцию за своим приятелем Звягинцевым.
В конце прямой солнечной дороги показался тарантас. Острые глаза Романа Ивановича различили тотчас же представительную фигуру Звягинцева. Растрясло, видно. Сбочился, и глупый котелок свой придерживает. Но кто рядом? Шляпка чья-то. И тоже набок съезжает. Под сбитой шляпкой вдруг сверкнули на солнце огненные волосы.
Не может быть! Но тарантас уже совсем близко. Уже совсем ясно видно Звягинцева. А рядом с ним – Габриэль.
Роман Иванович нахмурился. Этого еще не хватало! Габриэль! Ну, сам виноват. Нашел, кому доверить свой адрес.
Все его раздраженье направилось теперь на Габриэль. Прогнать, что ли, ее поскорее? Да этим не поможешь. Своевольная дура. Постой же.
В громадных сенях, вышиною во всю Стройку, уже столпились и гости и хозяева.
Снимая пальто, Звягинцев что-то весело объяснял и смеялся тенорком; тенорок мало подходил к его крупной фигуре и мягко-барственным движениям.
Рыжая девушка в белой шляпке, коротконогая, миловидная, стояла тут же.
Выяснилось, что Звягинцев заметил ее на станции, мечущуюся, пристающую ко всем с расспросами, как попасть на Стройку. Ну, он и довез ее.
– Я сейчас же обратно, – смущенно зачастила девушка. – Сейчас же. Я к Роману Ивановичу Сменцеву. По нужному делу. Извините, что так, незнакомая… Я сейчас же…
– Да полноте, куда обратно! – приветливо остановила ее Катерина Павловна. – Раздевайтесь, обедать будем. Нынче и поезда уже нет. Снимайте шляпку.
Сменцев наблюдал эту сцену с верхней площадки. Не торопился к приезжей.
К обеду вышел на террасу. Рыжая Габриэль уже весело болтала с кем-то, освоившись. Но так и бросилась к Сменцеву.
– Ах, Роман Иванович. Вот наконец! Я так внезапно… Такое дело…
Сменцев посмотрел на нее холодно и жестко. Молча отошел к сторонке; она, уже робко, осекшись, последовала за ним.
– Роман Иванович, я сочла нужным…
– Напрасно. Я вам не давал инструкций ездить за мной.
– Роман Иванович, но вы просили сохранять вашу корреспонденцию… И вот пришло письмо из Луги. Я знаю, вы ждали письма из Луги. И вот я думала… свезти вам и тотчас же назад…
Опять осеклась под недвижным взглядом Сменцева.
– Вы не смели делать того, что я вам не приказывал, – медленно и раздельно проговорил он. – Не смели.
– Роман Иванович… Да, я понимаю. Я опрометчиво… Больше никогда, Роман Иванович… Молю вас…
– Где письмо?
Она заторопилась, стала рыться в сумочке, что-то выронила из нее, подняла, наконец отыскала смятое письмо и протянула Сменцеву.
Взял, не глядя сунул в карман.
– Вот что, Габриэль. Завтра утром я уезжаю. А вы потрудитесь остаться здесь, уедете тотчас же после моего возвращения. Поняли?
Она открыла рот, но от ужаса ничего не сказала. Вот так попалась!
Сменцев чувствовал, что зол до последней степени. У него даже угол рта дергался. Не стоило, конечно, злиться на эту дуру, да еще из-за пустяка. Пустяк – но не пустяк самоволие. Следует его прекратить.
Сели обедать. Габриэль, после выговора, сначала замолкла. Но потом, не видя Сменцева, – он поместился вдалеке, заслоненный Катериной Павловной, Литтой и букетом длинных колокольчиков, – охотно сообщила, что она кончила педагогические курсы и уже полтора года учительницей в школе за Невской заставой.
– Там и квартирку нам дают, мне и подруге. Очень мило. Далеко только. Но зимой ближе, по кладкам, по кладкам, а потом на паровой. Дети милые, – фабричные… Летом свободно. Как бы я хотела путешествовать! Да не удается…
Внезапно перескочила на другое:
– Меня, собственно, уж не Габриэль зовут, это так, привычка у всех… Я семнадцати лет перешла в православие, назвали Аделаидой… Родители мои тогда тоже перешли в православие, они французы, только давно обрусевшие. С тех пор оба уж умерли, я одна, сама себе голова. И всегда я чувствовала себя такой русской…
– Зачем же, однако, в православие перешли? – спросил с интересом Звягинцев.
– Ну, во-первых, родители… Да и я тогда так увлекалась, так увлекалась. Много было побудительных причин. Боже мой, я опомниться не могу: неужели я в русской деревне. В Новгородской губернии? Какая тишина! А что это музыка? Поют…
– Нынче праздник, – сказала, усмехаясь, Катя. – За озером по дороге, верно, гуляют. С гармоникой.
– Правда? Ах, если б пойти!
– Какая вы, однако, деточка, – добродушно сказал Алексей Алексеевич. – Поживите у нас, полюбуйтесь Россией.
Габриэль смутилась, вдруг сделалась серьезна. Да, пожить придется. Вспомнила встречу Романа Ивановича. И чего она разболталась. Ведь он это все слушает.
– У меня дела, – степенно проговорила она. – Но на несколько дней, если позволите, я бы осталась.
Литта молча приглядывалась к странной девице. Впрочем, что же в ней странного. Такие бывают, курсистки, учительницы… Немного невзрослые.
В Габриэль, действительно, было что-то невзрослое; и однако, немного спустя, она вмешалась в довольно серьезный разговор Звягинцева и Алексея Алексеевича, притом вмешалась кстати и не глупо. Видно, много читала, не без толку.
Журналист Звягинцев, полный, приятно-мягкий, с длинными выхоленными черными усами, держался культурно-демократических взглядов и считал себя левым. Специальности он не имел, но ничто не было ему чуждо. Интересовался даже церковными вопросами, толковал о них постоянно, и все с той же высоко-культурной точки зрения. Он и говорил, большею частью, о культуре вообще, и о культуре русской, от него и самого веяло культурой, несло культурой, – порою даже с неуловимым оттенком барственности. Этого он, конечно, не замечал и огорчился бы, если б заметил.
Теперь ему хотелось вовлечь в разговор Сменцева, но тот пока отмалчивался.
За кофе Звягинцев, вкусно куря бледную сигару, прямо обратился к Сменцеву:
– А скажите, как теперь дела в Пчелином у вас? Толкуем о народном образовании… Ваше дело, вот это, во многих пунктах мне представлялось неясным… Превосходное дело, но вопрос, как оно поставлено и что из него в конце концов выйдет…
– Вы говорите о моем «мужичьем университете»? – усмехнувшись правым углом рта, спросил Сменцев.
– Да, именно так мне его называли. Подробностей совсем не знаю, но чрезвычайно интересовался.
Роман Иванович пожал плечами.
– Я не придаю этому делу никакой особенной важности. И оно очень просто. По наследству мне досталось порядочное имение на юге Воронежской губернии. Я сдал всю землю мужикам в аренду на самых льготных условиях. Оставил только небольшой дом, где у меня живет управляющий и где устроена школа. Это школа для вечерних занятий со взрослыми. Учительствует – тот же управляющий, он мой близкий друг, молодой техник, с высшим образованием, да кроме того ездит батюшка из соседнего села, из-за речки. Приятель мой читает мужикам и курсы по земледелию, кажется, успешно…
– Скажите! – восхищенно протянул Звягинцев. – Просто чудо, что такое. Но как вам разрешили? И посещается эта школа?
– Отчего же ей не посещаться. Она ведь не весь год сплошь функционирует. Кроме того, слушатели – те же мужики, выгодно арендующие у меня землю. Арендная плата идет на школу, на жалованье священнику и дьякону. Приятель мой работает «идейно». Имеет свои средства. Что же касается разрешения…
– Ну, да у вас, конечно, есть свои ходы в Петербурге… – подмигнул Звягинцев.
Но Роман Иванович докончил сухо:
– Наша программа очень скромна, да и это считается просто частным «чтением». Местный священник на прекрасном счету…
– Ах, сколько бы можно сделать, если б не ускромнения, да неразрешения! – мечтательно потянулся Звягинцев. – Но и за то вам спасибо. Не любят у нас нынче малых дел.
– Однако, – прибавил он, помолчав, – это вы мне дали сведения формальные. А дух каков у вас там? Уклон?
Роман Иванович рассмеялся.
– Дух самый хороший.
– Нет, позвольте, – пристал Звягинцев. – Что значит «хороший»? Это весьма двусмысленно.
Алексей Алексеевич вмешался.
– Ну, вы от него тут ничего не добьетесь. Кто их разберет. С одной стороны – приятель мой Роман Иванович, в коем подозреваю дух мятежный, с другой – «священник на прекрасном счету»… Вот и пойми, что у них такое затеяно.
– Какой же тип, однако, этот священник? – настаивал Звягинцев. – Ведь не союзник же все-таки? И какие он лекции у вас читает? Неужели лекции?
– Право, не умею вам ничего сказать, – холодно проговорил Сменцев. – Мне не случалось присутствовать. Батюшка и занят, и не очень здоров, часто его заменяет дьякон, того же прихода. У нас это условлено.
Звягинцев задумчиво повторил, дымя сигарой:
– Да, дьякон… Дьякон… Так. Иногда попадаются дьяконы, особенно из молодых, гораздо образованнее местных старых священников… Да. А кто у вас там епархиальный?
– Преосвященный Феодосий. Он мне знаком лично.
– Лично? Ах, вы у него бывали?
– Нет.
– Нет? Так, верно, по академии. Или…
Тут деликатный Звягинцев оглянулся. На террасе никого не было. Только Хованский, лениво прислушивающийся к разговору. Катерина Павловна увела куда-то Габриэль, должно быть, устраивать; Литта, которую Звягинцев только что видел, исчезла неслышно.
– Вы, я думаю, со всеми нашими заметными иерархами сталкиваетесь у этой… у сиятельной бабушки Юлитты Николаевны? Прелюбопытный салон. Я и рад бы в рай – очень этим миром интересуюсь, – да грехи не пускают! – докончил он с комическим вздохом.
Хованский пожал плечами.
– Вот нашел! Скука и ханжество, я думаю. Непостижимая старуха. Я ожидал, что она в теософию ударится, ну туда-сюда. Так нет, за православие схватилась. У нее и епископы, и архиепископы, и монахи, и прорицатели… Федька Растекай, говорят, бывает.
– Федька? Растекай? – заволновался Звягинцев. – Правда, Роман Иванович?
– Да. Я его там видел раза два. А ты напрасно, Алексей, удивляешься, что графиня не пошла в теософию. Ей там нечего делать, а не делать не в ее характере. И ханжества в ней капли нет. Разве когда нужно, – показное. Вот зять ее, старик Двоекуров, тот не прочь поханжить… Да графиня над ним власть забрала полную.
– Уди-вительно! – начал было что-то Звягинцев, но в эту минуту на террасу вошли Габриэль и Литта. Габриэль была уже в каком-то беленьком платочке на рыжих волосах.
– Мы идем на озеро, где поют, где гармоника, – восхищенно объявила она. – Юлитта Николаевна согласилась.
Хованский взглянул на них с удивлением.
– Да что вы! Ведь там пьяным-пьяно. Безумие. Теперь шагу вам одним за усадьбу выйти нельзя.
– Я с удовольствием пойду тоже, – сказал Звягинцев. – Охотно буду защищать барышень от дикарей… ежели таковые встретятся…
– С непривычки испугаетесь, – заметил Хованский. Но Звягинцеву загорелось идти.
– Роман Иванович, да пойдемте тоже с нами. Хозяин мне барышень не доверяет.
– Пожалуй, пойдемте, – сказал Сменцев. – Мало удовольствия получите. Далеко, и дорога пыльная. А дикари… как вы называете, – что их наблюдениями тревожить, они веселятся. Пойдемте, впрочем.
И он вышел за фуражкой.