bannerbannerbanner
Роман-царевич

Зинаида Гиппиус
Роман-царевич

Полная версия

Глава шестнадцатая
Разные бумажки

На следующее утро спозаранку уехал Роман Иванович. Он часто уезжал так: возьмет узелок или чемоданчик и отправится в тележке куда-то.

Флорентий рассчитывал, что он скоро вернется, отложил беседу в Кучевом, но и два дня прошло, и три, а Романа Ивановича все не было.

Иван Мосеич опять явился.

– Будьте столь добры, Флорентий Власыч, пожалуйте хоть завтрашний день со стариками побеседовать. Хозяин-то в отлучке, да мы желаем с вами поговорить, как давно с вами знакомы.

Флорентий понял, что Иван Мосеич даже опасался немного Сменцева, – для «стариков». Не знал ведь его вовсе. А он, Флорентий, свой, здешний, и как говорит, – известно.

– Ладно, приду завтра, – сказал Флорентий и пожалел, что откладывал: Роман Иванович сам держится вдали, верно так надо. Надо, чтоб он с Кучевыми пока не разговаривал.

В эту минуту к хуторским воротам, где стоял Флорентий с Иваном Мосеичем, подкатила бодрая пара. Тарантас дребезжал, знакомый мужик со станции махал руками и подпрыгивал на козлах.

Из тарантаса выглянула черная голова.

– Здесь, что ли?

– А как же не здесь? Вон и сам управитель. Флорентию Власычу наше. Гостей привез, Флорентий Власыч. Батюшку привез.

Из тарантаса выскочил длинный отец Варсис. Монах одет был скромно, в старенькой рясе, на голове, даже не по-монашески, просто черная шляпа.

– Здравствуйте, – сказал он, живо протягивая руку Флорентию. – А я бы вас узнал, право, узнал. Кому бы чемоданишки мои велеть вынуть, тяжеленьки, Бог с ними.

– А сейчас все сделаем. Да можно в ворота въехать. Отвори, Василий, да въезжай.

И, обернувшись к Ивану Мосеичу, Флорентий прибавил:

– Так до завтра, значит, друг. Прощай, покуда.

Иван Мосеич тихо произнес: «прощения просим», и пошел. Отцу Варсису он не поклонился, глядел на него все время пристально, и лицо осумрачнело.

Пошли между тем во флигель, и чемоданы вынесли (тяжелые действительно), и мужика отпустили, и самовар в горницу Миша успел подать.

Монах говорил много, вкусно, добродушно. И ни словом не обмолвился о Сменцеве, точно его на свете не было, так что Флорентий сам уж сказал, что Роман Иванович в отлучке, – на днях, верно, приедет.

Никогда еще Флорентий не видал Варсиса. От Романа Ивановича имел о нем все нужные, точные, хотя и скуповатые, сведения. Теперь вглядывался пристально в розовое лицо монаха, в его выпуклые красивые губы и глаза, быстрые, умные, маслянисто-черные, похожие на две спелые владимирские вишни. Не то, что не нравился монах, а как-то не понимал еще его Флорентий, не ожидал, кажется, встретить его таким ярким, красивым, шумным.

– Погляжу я на вас, Флорентий Власыч, совсем вы детенок, – говорил между тем Варсис. – Или это лицо у вас уж такое нежное… Я как, – здесь помещусь? Чемоданчики бы вместе разобрали.

– Нет, отец Варсис, Роман Иванович хотел вас в доме поместить, у нас за библиотекой есть комната. А чемоданы… это, смотря, можно кое-что и здесь разобрать.

Флорентий думал в это время о том, как досадно, что Иван Мосеич встретил у ворот этого монаха. Ничего особенного, – ведь не скрывать же его? А все же неприятно сразу.

Отец Варсис встал и молча мигнул на дверь.

– Кому войти? Миша свой, да и он не придет.

Чемоданов было три. Один из них отец Варсис отпихнул ногой.

– Тут ничего, мои принадлежности житейские. А вот эти откроем. У вас где переплетная-то?

– Станок в доме, в мезонине. Но… я кое-что здесь держу, вот за перегородкой, в спальне, в шкапу.

– Вот, видите ли, здесь у меня, значит, брошюрки. В Москве сам выбирал. Без выбору все же нельзя. Чтобы не очень безобразно, а между тем самые что ни на есть одобренные. Не угодно ли взглянуть? Есть посомнительнее, тех у меня по пятку, не больше. В случае не понравятся Роман Иванычу, глупы, – ну их и выкинем.

Флорентий бегло просматривал заглавия брошюрок «для народа». Клал их на пол хрустящими, белыми, желтыми и розовыми кучками. Ничего. Сойдет. Выбраны не очень плохо.

– Я уж одного издательства держался, чтобы по образцу. Глядите, ладно? И бумага и печать… Насколько возможно – как есть…

Открыл другой чемодан, поменьше. Он полон был широкими листами печатной бумаги, плотно связанными в пачки. Отец Варсис вытянул одну, быстро сложил ее вчетверо и прикинул к брошюрке.

– Что, ладно? Подрежете края, так в самый раз.

Флорентий взял лист, развернул, посмотрел с обеих сторон. Придется. И печать ничего, подходящая.

Невольно пробежал, там и сям, несколько отдельных фраз, – сами глаза схватили: «…зовем мы тех, кому правда на земле нужна…», «…чтобы народ не пошел искать украденную правду, сильные отняли у народа еще и волю. Знают, что без воли ни правды, ни земли не добудешь…», «…а разум отнимают, спаивают народ так: взяли водку в казну…», «у них, но это неверно: Христос и по земле ходил с народом, а не был с теми, кто в каретах ездит да служит в золотых ризах…»

Видя, что Флорентий просматривает листок, отец Варсис ухмыльнулся:

– Да вы потом лучше почитаете. Тут есть всякие бумажки: есть и одобренные… нашим «высочеством» строгим… – отец Варсис значительно подмигнул, – а есть еще на одобрение идущие. Вот, в этом конце у меня «рабочие» брошюрки, самообразовательные. Для них и листки особые, под розовой бечевкой. Не для сего они места. По искусном вашем внедрении я их с собой обратно в Питер свезу.

Листки из чемодана аккуратно сложили в шкап, половину брошюрок потащили отец Варсис и Флорентий в дом. Туда же снес Миша и чемодан с Варсисовыми «житейскими принадлежностями».

Комнатка за библиотекой была крошечная, но светлая и удобная. Флорентий оставил гостя устраиваться и ушел. Как-то было не то скучно, не то одному побродить, подумать хотелось.

Может, что прослышал дьякон Хрисанф, может, опять случаем забрел, но только Флорентий, возвратясь к ранним сумеркам домой, нашел у себя в горнице, во флигеле, их обоих вместе: дьякона и отца Варсиса. Переливы голоса Варсисова с крыльца были слышны. А дьякон даже вспотел от внимания, слушал как очарованный.

– Хороший у вас дьякон, о-отличный, – встретил отец Варсис Флорентия и блеснул черными глазами. – Вот это так понимающий человек! Вот так поработаем, во славу Божию!

Флорентий не знал, что отец Варсис говорил дьякону, чего не говорил. Но, видя покорный дьяконов восторг, подумал невольно, что монах на слова ловок и промаху не даст. Тут же стало Флорентию совестно: чего он съежился сразу от этого отца Варсиса? Глаза не понравились? Да разве так можно? А если он хороший, искренний человек? Дельный-то уж во всяком случае. Роман ему доверяет, надеется на него.

И Флорентий, улыбнувшись открыто, спросил:

– Значит, поладили?

– Да как же, как же, уж чего же? – заговорил Хрисанф, тряся бороденкой. – Прекрасно поговорили, прямо по душе. И многое мне, как бы таинственное доселе, открылось. Уразумел. Право, руки даже похолодали.

– А пусть не холодают, – наставительно сказал Варсис. – Огня нужно больше, отец дьякон, огонь в деле нашем – вот что наиглавнее требуется.

Дьякон от волнения даже не усидел, стал прощаться. Отец Варсис вышел его провожать до ворот.

Перед Романом Ивановичем отец Хрисанф благоговел, но и боялся его, тайно, без понимания; а приезжий монах сразу как-то сумел, помимо благоговения, внедрить в душу дьякона некоторую самоуверенность и веселость.

– Обольстили вы нашего Хрисанфа, – шутливо сказал Флорентий, когда Варсис вернулся в комнату.

– Ну уж и обольстил. Он ничего дядя, только умишко заячий. Да мы его подправим. Вдохнем, так сказать, желательную энергию. Погодите, вот представлюсь я попу вашему, огляжусь, – такое мы с отцом дьяконом собеседование у вас соделаем, что прямо – благо ти будет. Оглядеться вот надо.

Прибавил тонко:

– У вас тут сектанты, говорят, водятся. Ну я пока от касания сего воздержусь. Мы с дьяконом насчет православных; а те – народ робкий, видимости весьма пугаются. Напугается сразу – после не сдвинешь.

Флорентию это понравилось. Он даже рассказал Варсису про Кучевой, про Ивана Мосеича и про завтрашнюю свою беседу со «стариками».

– Так. Дело хорошее. Нужное дело.

Помолчал и прибавил:

– А теперь что? Ужинать, что ли, будем? Поужинаем, благословясь, да я бы вам кое-какие бумажки-то показал, из одобренных. Потолковали бы, что, к чему, когда.

Так и сделали. Поужинали и сели разбирать «бумажки».

Глава семнадцатая
Старики

Вся трудность в том, что с разными людьми, вернее – с разными косяками людей, надо говорить разно. Об одном, – а брать с разных концов. Флорентий знал это, всегда помнил, что нужна выдержка, медлительность, вечная прикидка; делал так, – но порою ему было тяжко. Все соображать, слова взвешивать, как бы лишнее не вырвалось… Не такой он. А надо.

По правде сказать, и некоторые «бумажки» Варсисовы, из «одобренных» Романом Ивановичем, не очень ему нравились. Слишком общо, да и слишком просто. А между тем – да, пожалуй, именно это и следует.

«У меня характер портится, – думал Флорентий, шагая по бурым полям снятого хлеба. – Надо в руки себя взять».

И далее он не позволил мыслям слагаться, течь туда, куда их влекло. Идет в поселок, к Ивану Мосеичу, – ну об этом и следует думать.

Темнело. Осенние тучи, белые, на темных, серых подбоях, низкие, гомозились над пустыми полями. Сейчас, тут, за рощицей, и поселок.

Флорентий обогнул рощицу. Подойдя, стукнул в крайнюю избу.

Чернеют в сизых сумерках крепкие, недавно ставленные избы. Их немного, строены хорошо, хозяйственно. Поселок сплошь – «христианский», то есть баптистский что ли… разно их называют. Есть «христиане» и на селе за рекой, которым выселяться еще не охота. Да и на селе им жизнь не тесная; чтобы вражда – вражды нет.

Иван Мосеич – мужик молодой еще, да к нему от старого Мосея, недавно помершего, уважение перешло; если Иван Мосеич в хуторские речи вслушивается – значит, и другие слушать будут. Это знает Флорентий.

 

Встретили его в избе ласково. Сам хозяин, да брат младший, веселоглазый, рыжебородый, да три бабы, одетые чисто. Чистая изба, просторная. В красном углу, как водится, вместо икон – занавесочка: за ней книги – священные.

Огонь засветили – совсем смерклось.

– Никита Дмитрич хотел прийти, да Сахаров, Сидор Миколаич, – сказал хозяин. – Старики наши хорошие, только Господь с ними, невразумительные. Знает свое, и весь тут. Годы крепкие.

– Федор с Ипатом придут? – спросил Флорентий.

– Придут, обязательно. Промежду них вчера беседа была, все об вашем. Однако не соглашаются. Я не вступался.

Первым пришел Сахаров. Древний, белый, с палкой, молчаливый, злой. За ним явился Ипат с Федором. Совсем молодые, Ипат щупленький, хиленький, заморенный, Федор – крупный, с выпяченными губами.

Только что уселись порядком за стол, как дверь опять стукнула: вошел бодрый еще, высокий старик – Никита Дмитриев.

После приветствий и он сел к столу, в сторонке.

Глядел нахмурившись. Потом сказал:

– Мне послушать. Чего наши братья спорятся? В толк не возьму, чего еще надо-то?

– Вот и послушай, – произнес Иван Мосеич, хозяин, ласково. – Разве от тебя кто скрывается? Сам разбери.

Бабы тоже присели, на лавку, сбоку. Двое ребят, не очень маленьких, свесили головы откуда-то сверху.

Молчание. Флорентий кашлянул, обвел глазами собрание и медленно, серьезно проговорил:

– По-моему, так и спориться не об чем. Раньше говорил и теперь скажу: вера ваша правая, хорошая, – а не полная. Все по кусочкам, – полноты нету.

Лицо у Флорентия слегка побледнело и совсем теперь было не детское, – такое серьезное и сосредоточенное.

– Мы вашу веру испытывали, – продолжал он. – Ну и заскучала душа. Душа человеческая – как птица. И на земле живет – а под небеса летает. Вы крылья-то ей не то что пообрезали, а вроде гуся она у вас домашнего: крылом похлопает – а все тут же.

Старик Сахаров злобно пожевал губами, воззрился на Флорентия, но ничего не сказал. Щупленький Ипат, уже бывавший на беседах и понимавший, в чем дело, горячо вступился:

– Ты подумай, это нашему-то духу связа? Нашему-то? Знаешь сам, как собираемся, как в любви Господа хвалим. За обедней, за церковной, лучше что ли? Больше душе простору, как поп перед иконами кадит?

– Погоди, Ипат, ведь мы ж не церковники… Нежданно и грозно заговорил Никита Дмитрич, – бодрый старик:

– Так ты к идолам оборочаешь? Слыхали мы эдак-то. О церковниках-то – и думать забыть. Во лжах живут – ихнее дело. Ты войди в избу-то к ним. Правильно живут? Икон полон угол, а кругом грязь, да чернота, да пьяные, – это, значит, по-Божьему? А мы, благодарение Богу…

Флорентий мягко остановил его:

– Ты недослышал, Никита Дмитрич. Я не церковник, в российскую никого не зову. На твои же слова, что вы хорошо живете, отвечу тебе вот что. Не похваляйся счастьем перед несчастными. И коли за то вы вашей духовной веры держитесь, что она к достатку ведет да к жизни сытной, так тут кичиться нечем. Домашняя чистота – ладно, а только разве этого будет? Вокруг тебя хорошо, чисто, правильно, свое гнездо крепко свито, – ты, значит, и доволен? Благодарю, мол, тебя, Господи, что не таковы мы, как вон те, рядом… Кто это говорил, помнишь?

– Ну, фарисей говорил, дак что? Куда ты клонишь-то?

– А вот: коли церковники, или там кто рядом, – неверные, несчастные, – так разве написано, чтобы каменной стеной от них отгораживаться? Дома хорошо, а что за воротами, – ихнее, мол, дело? О себе, да о своем только и думки? Вот она где, нехватка-то ваша. Не тому Христос учил. Не то в книгах ваших писано.

Старик Сахаров внезапно застучал палкой по полу. Закричал зло:

– Негожее! Негожее говоришь!..

Никита Дмитриев перебил:

– Да это про что? Нешто мы в чьем несчастьи виноваты? По вере правой будут жить, так и будет бодро. Вижу, куда ведешь. Вспомни-ка наших, али не настраждовались за правую-то веру? Мучеников тебе мало? Ныне, значит, дадена свобода. А совращать нам никого не велено.

– Не велено! – вскрикнул Флорентий в нетерпении. Но сдержался и продолжал тише:

– Так. Апостолы по земле ходили, им это велено было иль не велено? Кем из начальства дозволено? Христос учеников на проповедь посылал, они чьего дозволения спрашивали? Сам Христос проповедовал, это как было? Божье повеление ясное, а вы чье выбираете? Ты мне ответь про Христа: посылал он учеников?

– Ну… посылал. Дак разве которые из нас не говорят? Не исповедуют? Слава тебе, Господи, довольно у нас мучеников. Негожее ты. И чего надо?

Иван Мосеич поглядел, поглядел и вымолвил:

– Это, Никита Митрич, что правда, то правда, насчет чужого народа мы не печемся: Апостолы, вон, к язычникам ходили, не боялись. Ревновали, значит, о Христе. А мы о христианах, да не наших, мало ревнуем. Это слова нет.

– Вера ваша такая, не ревнивая, – подхватил Флорентий. – Стоять на ней – стой, а идти – не пойдешь. В самой вере вашей нехватка. Дух не тот; христиане вы духовные, а дух не тот. Апостолы потому ходили, что в них вера-то не стоячая была, сама перед ними бежала.

Молчали все. Заговорил плотный Федор.

– Так вы скажите прямо, где, по-вашему, нехватка? Ревновать по всякой вере можно. Да ведь во смирении.

– Во смирении! Коли хочешь знать, вот тебе: не смирения, а любви в вашей вере мало, оттого она и стоячая. О ближних что думаете? Кто наш ближний? Да вот, Россия, кругом, это что, не ближние? Нет, мол, это все неверные, все самаряне, пусть дохнут, а мы, братья, во смирении будем жить промеж себя да оглядываться, что дадено, а что не велено…

Закричали все, даже как-то вышло неблаголепно и неожиданно. Сахаров опять застукал палкой об пол. Но тотчас же опомнились, сдержались, стихли. И Флорентий сдержался. Помолчал, потом другим голосом, передохнув, медленно стал говорить.

Говорил теперь с некоторой монотонностью, намеренно повторяясь. Знал по опыту, что повторения вразумляют. Отошел пока от всякой конкретности, старался брать ихнее, привычное, – тексты и образы. Тут не годились слова «бумажек»: слово «правда» – в народных и «совесть» – в рабочих. Это люди с известным религиозным образованием, с начитанностью, с определенным мировоззрением. У «церковника», обыкновенного православного мужика, – вера мутная, ему самому неведомая. Никогда он еще о ней не думал. У рабочего – та же, только еще рассеяннее, одно место готовое для веры. Там с начала начинай. Не то – сектанты. Узки – да крепки. Дороже – да не легко растопить твердое, закаменелое.

На стариков Флорентий и не надеялся. Единственное, чего хотел достичь с ними, – это меньшего недоверия. Пусть увидят, что никто веру их не отрицает, а все новшество в том, что любви надо больше к ближним.

А в общем – задача была трудная, почти невыполнимая: объяснить «духовным» христианам, как материалистичен «чистый» дух; и с другой стороны – духом же оправдать материю.

Слушали внимательно. Привычная отвлеченность успокоила, убаюкала стариков. Никита Дмитрич как будто утвердился в том, по крайней мере, что о совращении в «российскую» речи нет.

Что касается молодых, с ними Флорентий говорил не в первый раз. Конечно, если б не бродили в них самих, уже давно, какие-то слепые, ответные силы, Флорентий не достиг бы ничего. Но и здоровый Федор, которому тесно было в уютном поселке, и нервный Ипат, склонный к мистике, и умный, рассуждающий Иван Мосеич – все они дружили с Флорентием не первый месяц и, по-своему воспринимая верное, приглядывались к делам на хуторе. Иван Мосеич даже бывал на «лекциях», не на дьяконовских только.

Закончил Флорентий, когда уж прощаться было время, неожиданно:

– И скажу вам: наших везде много, потому что всякий – наш, кто истинно верует, хочет, чтоб все люди, как братья, по-истинному жили и человеческой злой власти не покорялись, а одной праведной Христовой. Сговор только между нашими нужен, слово крепкое, знаки друг другу подавать. Без общения ничему не быть.

– А ежели церковник? Так тоже вам идет? – спросил вдруг Ипат.

– Откажется от неправильной веры да от власти человеческой, которая ныне в церкви православной, – и он. Отказался апостол Павел от язычества, – не стал разве праведником?

– Это что ж, это конечно, если откажется, – согласился Никита Дмитрич. – Это давай Бог.

Флорентий, однако, заметил, что Иван Мосеич был в этот вечер молчалив. На дороге, в темноте, провожая Флорентия, сказал:

– Ну, спасибо за разговор. Ничего старики-то, крепкие только. А вот я хотел, Флорентий Власыч…

Замялся, продолжал:

– Так это, промежду нас, вопрос. В избе-то не желал я. Вот это что монах теперь к вам прибыл, он из каких? К нашему тоже согласию?

– Не российского он монастыря, Иван Мосеич. И тебе его смущаться нечего. Сам как-нибудь ко мне зайдешь – словечком перекинетесь, так увидишь, какой это монах. В большом деле рясу снять тоже вовремя нужно.

– Да я понимаю… Я насчет братьев. Ну, ин так.

Простились по-хорошему. Флорентий зашагал к черному полю. Легкий дождичек капал. Голову освежал. Усталость чувствовал Флорентий. А на завтра – большая работа, по брошюровке. В несколько дней надо ее кончить, вшить во все эти «законные» брошюрки по незаконному листку. Кроме Флорентия, некому сделать. Он на все руки мастер.

«Что-то теперь сестричка? – неожиданно вспомнил он Литту. – Верно, в Петербурге томится. Поеду, – хорошо бы через Петербург. Письмо бы свез»…

Глава восемнадцатая
Дача с башней

Лето? Или весна? Май? Октябрь?

Зелены ивы… Желты дороги. Бархатно-зелены покатые луга перед замками. Здесь все замки, все дачи – замки. Чисто тихое небо. Жарко солнце. Но крепительно свеж воздух, из уютных ущелий тянет душистой свежестью, и свежестью снега дышит белое-белое ожерелье гор. Белое оно, с голубыми тенями, близкое и такое далекое.

Нет, не лето. Уже несколько дней как не лето, с той дождливой ночи, когда к утру низко, до пояса, побелели горы и посвежел янтарный воздух.

От «замка» – дачи с башней – такая бархатная к дороге, к ограде, спускается поляна. Как не выжгло ее солнце? Нет, здесь росы летние глубоки, июльские теплые дожди часты. Милая страна. Улыбка юга лежит на тонких северных березах, на родных, но бодрых и веселых ивах.

Лужайка обрамлена темными высокими деревьями, точно зелеными стенами. Около дома, около башни, рядом с березой – тонкая пинния, высокая – выше башни.

Обитатели «замка» – все на лужайке в это нежное, солнечное утро. Они завтракают здесь, у стены деревьев. Завтрак кончен, подали кофе. Наташа наливает чашки, и по белым узким рукам ее так ласково мелькают солнечные тени.

– Орест, вам разбавить? – спрашивает она, заботливо наклоняясь к соломенному креслу больного.

Орест молод, лицо у него худое, желтое, но не страшное, потому что не злое, и даже не очень печальное. Он болен – и спокоен. Сейчас, после завтрака, его кресло раздвинут, он тихо будет лежать здесь на солнце, покрытый серебристым пледом, тихо думать о чем-то, глядя на милые голубые снега. Наташа останется с ним, когда уйдут другие. Она часами сидит близко, у стола, наклонив темную голову над работой. Хорошо молчится в такие дни.

Сегодня разойдутся не скоро. Сегодня у них гость. Вот он сидит рядом со стариком-профессором. Какой молодой, тонкий, нежный мальчик, с белокурыми, прозрачными волосами, с ямочкой на подбородке. А глаза взрослые, серьезные.

– Ждали Сергея вчера из Англии, да вот нету, – сказал Дидим Иванович, повертываясь в кресле всем своим живым сухоньким телом. – Вы уж подождите его, Флорентий Власыч.

– Несколько дней поживу, – ответил Флорентий и взглянул на Михаила.

Думал о нем часто, но не таким представлял себе. Загорелое до темноты лицо, прямое – и холодное. Нет, не холод в чертах – скорее тяжесть. И взгляд тяжелый. А глаза синие-синие.

Одет он щеголевато, удобно, так же, как и сосед его справа, высокий, бритый, молодой человек, простолицый, с длинными руками, Савва Мелетьевич. Михаил и другие звали его Юсом.

– Хорошо у вас, – сказал Флорентий, щурясь на солнце. И вдруг, повернувшись к старику-профессору, Дидиму Ивановичу, спросил:

– Скажите мне, а как же «троебратство» ваше? Я много слышал. Ведь вы с Сергеем Сергеевичем вместе жили. Мне так было понятно, хоть я вас и не знал. Вдруг – распалось. Или, может быть, я напрасно спрашиваю? Вам неприятно?

Дидим Иванович погладил острую беленькую бородку и засмеялся.

– Да вы разве для того приехали, чтобы разговоры о погоде вести? Что захотите, то и спрашивайте. И мы тоже будем без стеснения. Троебратство… Слово-то, положим, другие выдумали. А было. Жили втроем. И хорошо. Только – знаете пословицу о калашном ряде? Ну вот. Мы люди хорошие, однако так себе, индивидуалистишки. У нас вперед обстоятельства, а уж идеи потом. Я человек старый, покой люблю, книги свои люблю, работу. Да еще Ореста. Заболел он – увезти надо. А Сергею тут что делать? На аэропланах кататься? Он человек русский, рабочий. Да жену, да детей кормить. Идейки-то остались, а под ними-то ничего. Обстоятельства.

 

Он помолчал и добавил:

– Никого я не обманывал, всегда говорил: не мы, – другие будут делать. Камень твердый, были бы ноги.

– У тех камень, да ног нет; у этих ноги, да камня нет, – произнес Михаил, пожав плечами, и поднялся из-за стола.

Сестра его, темноволосая Наташа, быстро взглянула сбоку, из-под ресниц, и опустила глаза.

– Так много нужно сказать вам, что уж и не знаю, – начал Флорентий. Вдруг засмеялся: маленькая, кругломордая, дымчатая собака, с ушами как у филина, сидела перед ним на хвосте и махала лапой точно рукой.

– Чего он?

– Это Кокошка, – улыбнулась Наташа. – Он палку просит. Вот палка.

Размахнулась, бросила какую-то палочку вниз, далеко, к забору. Коко помчался за ней клубком. Так весело и так все кругом было ярко, живо и молодо, что Флорентий не удержался: точно мальчик бросился вниз, по траве, за тонко лающей собачонкой. Все невольно рассмеялись.

Дидим Иванович ласково поглядел на Флорентия, когда он, розовый, весь в сиянии волос, пронизанных солнцем, вернулся назад с собакой.

– Флоризель! Право, Флоризель! Так ведь вас Роман Иванович зовет?

И прибавил серьезнее:

– Я с вашим другом встречался. Но больше от Сергея о нем знаю. А так – он мне показался… не умею высказать, право. Загадочный.

Флорентий промолчал.

Заговорили о Литте. Уже говорили о ней много утром, когда приехал Флорентий, привез Михаилу коротенькую и смутную от нее записочку. Флорентий – прямо из Пчелиного, в Петербург не заезжал, записочку от Литты отдал ему Роман Иванович.

Литту все здесь хорошо знали, все очень любили.

– Чем у нас тут, под Пиренеями, не пятибратство? – сказал Дидим Иванович. – Приедет девочка наша – будет шестибратство.

И тотчас же прибавил задумчиво:

– Нет, я шучу. Не сердитесь на старика, Флорентий Власыч, я ведь понимаю.

Серьезный разговор у Флорентия с Михаилом произошел в тот же вечер.

Темнело рано. Вечер свежий, по-осеннему ярко переливались вверху крупные звезды. Михаил и Флорентий сидели на скамейке у самой террасы. Из широких окон дачи падал желтый свет, и Флорентий видел ясно лицо Михаила, серьезное, внимательное.

– Я приехал к вам, Михаил Филиппович, чтобы рассказать о нашем деле, узнать, как вы на него смотрите. Буду вполне откровенен.

И Флорентий рассказал все. Не забывал мелочей, описывал собрания, давал характеристики. Старался быть деловитым, но в конце одушевился, заговорил по существу.

Странно: в ясном рассказе его облик одного Романа Ивановича оставался в тени. Михаил слушал, все понимал, и только этот человек по-прежнему был для него смутен.

– Михаил Филиппович, вам наша мысль близка, я знаю. Роман и я – мы ищем в вас союзника, помощника.

– Я связан, – сказал Михаил.

– Вы? Но чем?

– Я еще связан. Связан старыми отношениями, прежними друзьями. Связь слабая, почти невидимая теперь, но она есть. Разорвать ее окончательно, совсем отойти я не могу. Говорить им об этом, – они не поймут.

– Но ведь вы… – начал Флорентий. Михаил резко перебил его:

– Стойте, и не это главное. Связа во мне самом. От этой связы – и та, первая, держится. Как я… если я не верю?

– Не верите? Не видите, что такое Россия, не понимаете, какая сила дремлет в ней, не чувствуете, что пропаганда чисто интеллигентская, старая, слепая, не может разбудить душу народную? – Да нет, послушайте…

– Флорентий Власыч, – опять остановил его Михаил тихо и строго. – Я не о том. В силу новой революционной пропаганды, религиозной, – я верю. Больше – я тут уверен. Два месяца я ходил странником по русским дорогам. Сколько мог, – глядел в душу народную. Темнота, слепота, дикость, несчастие – и такая огненная жажда правды. Вот слово наше русское: правда. В нем все уже есть, – и ни крупинки нельзя отнять. Как земля – нужен Бог, как Бог – земля, Бог – оправдание земли, земля – оправдание Бога. Так я видел, так понял; а они в смуте, в обмане, свет нужен – его нет еще. Кто свету поможет? Тот, кто верит, как они, и понимает больше, чем они. Но верит, верит. Я понимаю, а… если я не верю? Если я не знаю, верю ли я в Бога?

Флорентий вдруг вспомнил летние сумерки у пруда. Дудочку тростниковую, которую резал. И тихие слова «сестрички»: «…он не верит в свою веру. И тут его мучение. Ах, и мое».

Флорентий успокоился. И улыбнулся.

– Михаил Филиппович, вы «сестричку» любите? Литту, ведь да? И она вас? Вы ей верите?

– Она… да она только одна… – начал Михаил и оборвался.

– Ну вот, так в этих делах… то есть насчет своей веры, себе верить нельзя. Надо тому верить, кто нас любит. Если она говорит, что вы верите, – значит, так, ей в этом и верьте.

Михаил вынул портсигар и закурил папиросу. На мгновение желтый огонек осветил лицо. Флорентию показалось, что на глазах у Михаила слезы.

– Оставим это пока, Флорентий Власыч, – сказал он ровным голосом. – Личное это, мой вопрос личный, редко говорю. С вами, вот, сразу как-то вырвалось. Очень вы искренний, кажется. Давайте пройдемся по нижней аллее. Хочу еще о некоторых подробностях вас расспросить. Мне кое-что неясно. Да не знаю, как вы и Сменцев представляете себе мое данное положение относительно людей, с которыми я до последнего времени…

Встали, пошли в темноту, вниз. Долго еще вспыхивал там красный огонек Михайловой папироски, долго еще ходили они рядом и тихо разговаривали.

Рейтинг@Mail.ru