bannerbannerbanner
Роман-царевич

Зинаида Гиппиус
Роман-царевич

Глава седьмая
Мужичий бал

Дорога, точно, пыльная. В дождь тут грязь по щиколотку. Народ попадался редко. Только за полуразваленным черным мостом, ближе к деревне, подвывающие тоны гармоники стали явственнее.

– Ах, что это они играют? Что поют? Это они в деревне, значит? Может, хороводы водят? – волновалась легкомысленная Габриэль.

– Хороводов нет. Советую вам успокоиться, – оборвал ее Сменцев, впрочем, не резко.

Встретилась пожилая баба с девчонкой. Спешливо месила пыль босыми ногами, сапоги, громадные, тащила в руках. Подоткнула подол «хорошего» платья.

– Ты с праздника, Авдотья? – спросил ее Роман Иванович, когда она ему низко, «в особину», поклонилась. – С гостинцами?

Баба тотчас же радостно рассыпалась подробными, малопонятными для всех, кроме Сменцева, рассказами, торопливо стала развертывать смятый платок.

– Пирожка несу. Пирожка не отведаете ли? Пирог-то хороший, с ягодами.

Звягинцев и барышни не знали, как будет тактичнее: отказаться или взять у бабы кусок белой, толстой непропеченной булки, из которой, в разломе, торчали две бледные изюмины.

– Спасибо, Авдотьюшка, мы сыты, спасибо, – сказал Сменцев. – Неси гостинцы-то, дома, чай, рты найдутся. Да поторапливайся до ночи, путь не близкий.

Баба весело завернула опять свой пирог, распрощалась, накланявшись, и ушла.

– Боже мой! – взвизгнула вдруг Габриэль. – Боже мой! Мертвый!

В сухой канаве около дороги, под кустарником, лежал вверх пузом матерый мужик. Борода с проседью, а лицо багровое, в фиолетовый цвет даже ударяло.

Над мертвецом наклонились.

– Он дышит, – сказал Звягинцев. – Я боюсь, что это просто пьяный.

Сменцев нетерпеливо засмеялся.

– Да и бояться нечего, напился и спит, ведь ясно же. Оставьте его. Не беспокойте.

Пошли. Габриэль вздыхала.

– Какой ужас! А я думала – убитый…

Куча девок в ярких кофтах, сшитых чуть не «по-модному», показалась на краю дороги. Девки по временам однообразно визжали какую-то песню, замолкая враз. Три парня шли за ними, шли не очень твердо, и тоже тянули свое. Один подыгрывал на гармонике.

Остановились. Девки расселись на пригорке, за канавой.

– Что это они поют? – заинтересовался Звягинцев. – Подойдем – перестанут, жаль.

Но веселые поселяне, видимо, не смущались. Частили себе свое и, кажется, одно и то же. Вот и слова уж можно разобрать:

 
Ты, сударушка, ништо,
Меня били ни за што,
Меня били не гораз,
В леву щеку восемь раз…
 

– Ах ты, Господи, – простонала Габриэль, – ах, что они поют, что поют!..

А песня весело продолжалась:

 
Меня били, колотили
В три кнута, четыре гири…
 

И еще веселее подстегивала ее скрипучая икота гармоники.

– Роману Ивановичу наше с кисточкой! – заорал один из парней, когда компания господ, невольно ускоряя шаги, проходила мимо. – А мы, значит, гуляем. По-хорошему нынче гуляем, не то чтобы что. По всей деликатности.

 
Проходил я верхом, низом,
У милашки дом с карнизом…
 

Другой парень, с гармоникой, подхватил и, кажется, некстати:

 
Я под лесенкой лежал,
Кверху ножичек держал…
 

Господа уже отошли, а все за ними неслась, прискакивая на тот же лад, гармоника и слова последней песни:

 
Я, мальчишечка, башка,
Не хожу без камушка,
Меня в Сибири дожидают,
Шьют рубаху из мешка.
 

– Ну и глупые песни, нескладные, глупые, гадкие, – обиженно шептала Габриэль, не смея почему-то сказать этого громко.

Роман Иванович предложил идти домой в обход. Предложил очень решительно. Поздно, солнце уже закатилось, да ему и некогда.

– Право, ничего здесь достойного ваших наблюдений не увидите, – сказал он Звягинцеву со своей чуть презрительной улыбочкой. – Лучше я вас полями к дому проведу.

Собрались повернуть. Но откуда-то сразу, из-под спуска вероятно, на дорогу вынырнула кучка сильно пьяных мужиков, бородатых, уже не парней. Они шли по дороге вразброд, покачиваясь, и потому их казалось очень много. В золотистом вечернем свете, на зелено-золотистом поле, вырезывались они четко и темно. Что-то орали, но, подойдя вплотную, замолкли и приостановились.

Вдруг один, вглядевшись, со стремительностью, с нежданной порывностью кинулся в пыль, прямо в ноги Сменцеву. Размашисто перекрестившись, нырнул головой к земле и глухо завопил:

– Прости!

Звягинцев растерянно пятился к канавке, Габриэль цеплялась за него. Литта с любопытством глядела на Сменцева.

– Прости!

– Бог простит, – сказал Роман Иванович равнодушно и ясно.

Мужик поднял голову и, все еще стоя на коленях, опять перекрестился на Сменцева с умилением, как на икону.

– И Бог, и ты прости!

– И я прощу, – так же ровно отозвался Роман Иванович, не двигаясь.

Мужик с усилием поднялся на ноги.

– Ну то-то же. Слышали, ребята? Простил.

– Слышали, чего. Он простит. Встрелся, значит, к часу тебе, – нелепо гудели мужики.

– Душа-то одна, – совсем неожиданно заключил прощенный, ударил себя для чего-то по бокам, и все они гурьбой двинулись дальше.

Звягинцев и Габриэль были уже на боковой дорожке. Литта немного устала. Ее догнал Роман Иванович.

– Испугал вас Федор-кузнец, Юлитта Николаевна?

Она отрицательно качнула головой.

– Богомольный человек, о душе все думает, ну и пьяница здоровый, – продолжал Сменцев.

Литта подняла глаза и сказала со злой насмешливостью:

– Чего богомольнее! На вас крестится.

Но Сменцев точно не заметил насмешки.

– С пьяного что ж спрашивать? – произнес он спокойно и тотчас же прибавил, немного тише:

– Я завтра уезжаю, Юлитта Николаевна.

Она ничего не сказала.

– Вернусь через несколько дней, может быть, через неделю. Извиняюсь, что гостью мою здесь вам подкидываю. Да я уж говорил Алексею.

– Вы не с ней уезжаете, значит?

– Боже меня сохрани. Я ее не звал, за ее фантазии не отвечаю, да вы и сами видите, что с ней серьезных дел иметь нельзя. Останется здесь, так вы… если будете разговаривать…

– Что – я? – резко обернулась к нему Литта. – Что вы меня предупреждаете? Я не знаю ни ее, ни ваших дел, да, по правде сказать, и не желаю в них входить.

Она ускорила шаги, догоняя Звягинцева и Габриэль.

– Какая вы вспыльчивая, – говорил между тем Сменцев тихо, наклонившись к ней. – Рассудите, – увидите, что сердиться не на что. А я приеду, тогда как следует еще поговорим.

Добрели до дома уже почти ночью, в молчании. Даже Звягинцев как-то осел и сник. Ботинки, что ли, ноги натерли.

У самого крыльца Габриэль неловко отстала и обернулась к Сменцеву:

– Так, значит, мне здесь быть, Роман Иванович?

И тотчас же почувствовала, что опять провинилась, нечего переспрашивать раз сказанное. Залепетала, путаясь:

– Я понимаю, верно, письмо это… по письму… заставляет вас…

– Письма, вами привезенного, я еще не читал, – произнес холодно Сменцев. – Прекратим теперь это таинственное совещание.

Габриэль осталась одна у крыльца Стройки. Вплелась в сени, а потом пошла блуждать по незнакомым коридорам. В этом доме все сразу точно проваливались, никого не отыскать.

Глава восьмая
Отец Варсис

На пути к станции Роман Иванович прочел наконец привезенное ему письмо.

Ничего неотложного в нем не было. Был адрес, которого он ждал, за которым все равно приехал бы в Петербург, не теперь, так через неделю.

Ну, неважно. Имеет адрес – поедет теперь.

Солнце вечерним золотом обливало песок, серые сосенки и тес новеньких дачек, когда Сменцев в тот же день подъезжал к Луге. В Петербурге он не останавливался, только с вокзала на вокзал переехал.

Без багажа, в той же синей рубахе, с толстой палкой в руках он был похож на гуляющего дачника; шел себе, не торопясь, по улицам запыленного городка. Старался держаться левее. Миновал несколько песчаных, кривых улочек, полузастроенных дачами. Вот, должно быть, и старое шоссе.

Пыльное, широкое. Дач не видно, а в ряд идут темненькие старые городские домики. Внизу лавки кое-где, – хлебная торговля, железная…

«На углу лабаз, а за ним домик диконький, двухэтажный, вдовы Якимовой. Квартирка самая приличная, из залы балкончик, весьма чисто»… было написано в письме.

Лабаз – вот он. А вот и домик диконький.

Роман Иванович, стукнув калиткой, вошел во двор.

– Кого вам? Чего надо? – неприветливо крикнула подтыканная баба, занятая мытьем какой-то лоханки.

– Здравствуй, милая. Я к постояльцу вашему, в гости. Дома ль?

– К батюшке? – смягчилась баба. – Да никак их нету, на прогулку вышли, воздухом пользуются.

Подумав, прибавила совсем ласково:

– Да вы к хозяйке пройдите покеда, к Домне Васильевне. Чай в беседке, в саду, оне пьют. С ними и обождите. Проводить, что ль?

Через минуту Роман Иванович сидел уже со вдовой перед стаканом крепкого чаю.

– Так, так, – говорила степенная старуха, помахивая обвязанной темным платком головой. – Очень приятно. Я, извините, с первого началу об вас подумала – студент. Ну, да и то сказать, студенты разные бывают.

– Мы с отцом Варсисом вместе студентами были, духовными. Он, как нездешний, сразу постригся и во иереи. А я еще вот гожу.

– Так. В молодости-то трудно это снести. Подвиг-то велик.

Молчаливая старица, тут же сидевшая за столом, вздохнула.

– А уж как я рада, что постояльцу такому квартирку сдала, уж и не сказать. Я под дачу ее, каким-нибудь таким, не сдаю. Она у меня – архиерею жить не стыдно. И зальца, и спаленка, все как должно. Келейника, вот, нет, да отец иеромонах все сам. А в отсутствие мать Матрения ходит, прибрать что. Странница она. Воздух же у нас вольный, – батюшка, отец Варсис, скоренько здоровьем поправится.

 

Из-за малинника показалась высокая, тонкая фигура монаха.

– Вот они и сами, – глухо сказала Матрения.

– Друг! Кого вижу! – закричал отец Варсис.

Сменцев поднялся ему навстречу. Смиренно склонился, принял благословение, потом друзья обнялись и трижды облобызались.

– Наверх я вам самовар велю подать, отпили мы, с гостем-то за чайком побеседовать захотите, – говорила Домна Васильевна. – А на ночь в зальце на диванчике им постелем.

В уютном зальце сидят друзья за столом. Поздно. Занавески спущены, две свечи на столе порядочно обгорели. Давно сладким сном почивает вдова Якимова, да и старица Матрения, конечно.

Стол не пуст. Хотя нет самовара, зато стоит бутылка отличного красного вина. Это уже вторая. У отца Варсиса всегда запас.

– Значит, Варсисушка, так и запомни, – говорит Сменцев. – И уж точности держись.

– Разве когда я, Роман Иванович, что забывал? Не исполнял? Вот уж второй раз, вы только кликнули: Варсис! Явись! – Я как лист перед травой.

У отца Варсиса молодое, белое с румянцем лицо. Иссиня-черные волосы недлинны, чуть волнисты. Круглую бородку, которая у него растет как-то из-под низу, он беспрестанно выглаживает, особенно когда смеется. Не русский; не русские глаза, маленькие, маслянистые, быстрые, похожие на черные смородины; и губы у него слишком ярки. Сложены бантиком.

– Я, Роман Иванович, точен как исполнительный комитет. Куда линию проведете, по линии и я. Пали пути мои к вам, и сказал я тогда в сердце моем: эй, держись сего человека. Ибо это король-человек. Да.

– Ну, разболтался. В меру ли пьешь?

Отец Варсис фыркнул.

– От этакого медока-то опьянеть? Масло от него только в душе, да экстаз некий умилительный. Будьте покойны.

– Листки, значит, мы с тобой до завтра просмотрим, и ты, после меня, свезешь их в Петербург, за Невскую заставу, к Любовь Антоновне. Она их возьмет и что нужно сделает.

– Это ведь не рыженькая? А рыженькой тоже показывать?

– Нет. Рыженькой там не застанешь. Вообще держи себя с ней, если случится, осторожно… И скромно, – прибавил он, хмуря брови. – Вот это еще, смотри. Знаю тебя. К юбке слаб. Говоришь, по первому моему кличу являлся, все бросал. А что бросал-то? Думаешь, мне неизвестно, какие там за тобой дома дела значились?

Отец Варсис хладнокровно усмехнулся.

– Есть-таки страстишка. Спорить не стану. Не всем святой жизни быть; а кому дано. Вам, например, дано, – я с вами не тягаюсь. Я цветочки придорожные люблю. Только, Роман Иванович, сами должны знать: от этой страстишки я с линии моей не сверну. Можно – ладно, а благопотребно воздержание – воздержимся; было бы ради чего. Там я, у себя, в монастыришке этом, разве рассчитывал оставаться? Ну, от безделья… проводил время, пока что. Селенье близко… Да и турчаночка там была одна, недалеко. Господь с ними, однако. Ждал все, что кликнете опять. Кликнули – вот он я. За вами не пропадешь. Куда сами выедете, туда и меня вывезете.

– Любовь Антоновне отдашь листки, ну, сколько она там найдет нужным, – останешься, только не дольше дней трех, – продолжал Сменцев, не отвечая. – Потом опять сюда. Надолго ли у тебя квартира снята?

– Да я на год, думаю, Роман Иванович. Полтораста всего, год-то. А сами видите, уютно, спокойно.

– Пожалуй. Теперь весь июль сиди здесь смирно. И пиши те листки, другие, для Пчелиного. Ты это умеешь. У тебя слог живой.

– Выходило.

– Помни только, общее как можно. Ничего чтобы ясного, против кого, за кого, без всякой определенности. Призывай вставать за правду, да так, чтоб по сердцу хватало, – и кончено. Встанут, тогда видно будет, куда путь указать. Разных там «аще» да «какожде» не бойся. Помни, для кого пишешь. А оно иногда полезно, и для трогательности, и для затемнения.

Отец Варсис кивал головою.

– Да, понимаю, понимаю.

– А потом, своевременно, поедешь в Пчелиное. Ну, еще столкуемся, тогда скажу, что тебе в Пчелином делать, как себя держать.

– Понял.

Задумался, погладил бородку.

– Не знаю вот, ловко ли мне эдак все иеромонахом. Связа сильная. В Пчелином к попу надо будет явиться. А какой предлог, чего я туда? Чего, мол, не здешней церковью ставленный иерей по усадьбам таскается?

– Ладно, придумаем. Ни Боже мой в России рясу не снимать. Попроще одеться, это можно. А переодеванье не годится. Еще зацепимся на пустяках.

Отец Варсис опять кивнул головой. Налил новые стаканы.

– Эх, Роман Иванович, чокнемся в последний разок, да и за дело. Один листик хорошо у меня вышел, что для рабочих. Похвалите. Говорить так не умею, это уж вы пусть, а написать иной раз ловко выдастся.

– И говорить надо. Мне – не следует, нельзя.

– Вы скрываться должны, Роман Иванович, разве я не понимаю. Вас никто почти и знать в лицо не должен. Дух присутствует, ну, значит, есть где-то человек, а кто – неизвестно.

– Не пересаливай в таинственностях. Впрочем, и тебе раньше времени выставляться незачем. Кое-где твоя ряса козырь, а в другом месте она сейчас все дело перепортить может.

Отец Варсис сузил губки, блаженно сощурил маслянистые глаза. Хмель не баюкал, не туманил его, а только слегка, приятно острил.

– Я уж вам отдался, Роман Иванович, так уж на вас и кладу все надежды. Ничего, выплывем.

Чокнулись. Варсис продолжал:

– Теперь я не отлипну, Роман Иванович. Да и вам какой же расчет верного слугу покидать? Расчета нет. К тому же я, Роман Иванович…

Он вдруг наклонился над столом, ближе к собеседнику, и шепнул:

– Я вашу тайну знаю.

Сменцев приподнял брови, усмехнулся одним углом рта.

– Тайну? Какую тайну?

– Сказать?

– Скажи, сделай милость.

– Никто не знает, я один знаю. Вы, Роман Иванович, в Бога не веруете. Вот что.

Сказал неторопливо, тем же шепотом и откинулся на спинку стула.

Сменцев продолжал улыбаться и молчал.

– На Боге все строите, а сами не веруете, нет! – сказал опять Варсис.

Еще помолчали.

– А ты – веруешь? – спросил Роман Иванович, глядя на него прямо.

Монах торжественно встал, тонкий, черный, поднял правую руку, – взметнулся рукав рясы, как черное крыло. Произнес громко, с заражающим волнением:

– Верую! Верую в Господа моего, во вселенскую церковь верую! И в Россию, второе мое и любезнейшее отечество, верую, в силу и мощь народа ее, в правду, кровью омытую, – верую! верую!

Сменцев глядел на него с удовольствием, почти с восхищением. Такой человек ему и нужен: тонкий, неглупый, верный и притом увлекающийся, способный вдруг прийти в экстаз от собственных слов, зажечься внезапно. Это одна из форм мудрого обмана – вдохновенная искренность мгновенья.

– Ну, довольно. Сядь, успокойся, – произнес Роман Иванович ласково. – Что там? Поговорим лучше мирком.

Тот уже сел и немножко сник.

– Ежели так, вот что объясни мне, Варсисушка. Допустим на минутку, что ты прав, что я все на Боге строю, а сам в Бога не верую. Как же ты-то со мною в одних делах? Тебе бы проклясть меня, да прах отрясти…

– Нет, что ж?.. – забормотал Варсис. – Это особая статья. Вы – король-человек, Роман Иванович. Как вы хотите – так и будет. Куда ж я без вас?

– Отлично. Особая статья, так особая. Чего ж ты так торжественно о «тайне» объявлял? На что она тебе? Раскрывать ее кому-нибудь, что ли, будешь? Ведь не будешь. Да и кому? А вздумал бы, разве тебе поверят?

– Не поверят, – признался Варсис. – И, действительно, что мне об этом… Я не рассудил, Роман Иванович, так сказал, в дружеской беседе. Я о вас наедине часто думаю, про себя, для себя, гадаю; очень ведь вы любопытный человек.

– Благодарю. А теперь, – проговорил Сменцев другим тоном, строго, – будет. Ври, да не распускайся. Неси листки, просмотрим пока; я завтра утром уеду.

Отец Варсис встал, схватил со стола пустую бутылку и стаканы.

– Эх, свечи-то догорели совсем. Да ладно, там у меня в шкапике новые есть.

И он поспешно двинулся к двери в спальную.

– Варсисушка, – окликнул его Сменцев, опять ласково. – Погоди, еще тебя спрошу, последнее. Вот ты в Бога веруешь, в церковь веруешь, в Россию, в народ… Ну, а как… в царя? Тоже веруешь?

Варсис ухмыльнулся. По лицу его бегали трепетные светы догорающих свечей.

– Зачем это вы столь определительные вопросы задаете, Роман Иванович? Сами же говорили, – чем общее до поры до времени, тем дело спорее. Что нам о частностях. Они сами определятся, их трогать нечего.

И он скрылся в темных дверях спальни.

«Неглупый мальчик, – опять подумал, усмехнувшись про себя, Роман Иванович. – А все-таки с ним осторожно. За границу я его не возьму, дудки. К ее сиятельству тоже рано подпускать. Два ему сейчас места: Пчелиное да Застава. И то с прикровенностью. А там – поглядим».

Глава девятая
Добрый старичок

В Петербурге есть у Романа Ивановича постоянная квартирка. В новом доме, громадном, выстроенном по всем правилам гигиены. Дом в переулке, недалеко от того, непохожего на Невский проспект, Невского, что тянется от Николаевского вокзала до самой Лавры.

Квартиры в доме все мелкие. У Романа Ивановича две комнатки, но чистые, белые, свежие и как стеклышко светлые.

Мебели почти нет. Прислуги Роман Иванович не держит. У него, кажется, никогда в жизни прислуги не было, ему и представить трудно, как это он приказывал бы, а другой исполнял бы его приказания – за деньги.

Мало кто знал о существовании этой квартиры Сменцева. Так спокойнее. Адреса, для самых необходимых писем, он давал разные, чаще всего на Любовь Антоновну, учительницу, что живет вместе с Габриэлью. Нынче, так как Любовь Антоновна уезжала в экскурсию (уж вернуться должна), он и просил Габриэль сохранять его письма; и, хотя сказал, что будет гостить у Хованского, пересылать туда письма не позволил. А Габриэль вон какую штуку выкинула. Пустая девчонка. Жаль: усердная и с огоньком.

Приехав из Луги, от Варсиса, Роман Иванович отправился домой.

Только два дела еще предстоит: предупредить Любовь Антоновну насчет приезда Варсиса, а затем побывать у милого друга, Власа Флорентьевича.

Ну, а после – Сменцев хорошенько отдохнет, дома, в полном одиночестве. Торопиться некуда. Раньше недели-двух он к Хованским не вернется, и Габриэль оттуда не выпустит.

На другой день, часов около двенадцати, Роман Иванович отправился за Невскую заставу. Пока добрался…

Во дворе, чистенько огороженном, солнечно и уютно. Береза кудрявая, куры бродят.

Любовь Антоновна увидала его в окно.

– Здравствуйте. А я вчера только вернулась.

Высокая, угловатая девушка в белой кофточке, синей юбке. Молодая, но немного старообразная. Бледное лицо, серьезное и приятное. Волосы гладко зачесаны за уши, губы сжаты.

– Габриэль куда-то пропала. Оставила мне сумасшедшую записку, ничего не пойму, – сказала Любовь Антоновна Сменцеву, когда они уже сидели в светленькой комнате ее за чайным столом.

Сменцев в коротких словах рассказал о Габриэли.

Любовь Антоновна молча пожала плечами. Она вообще была не говорлива и не тороплива.

Молча слушала она Романа Ивановича и дальше, когда он говорил о Варсисе. Внимательно глядела серыми, немного выпуклыми глазами.

В конце концов решили, что Любовь Антоновна теперь только примет листки и сама немного приглядится к Варсису. О листках позаботится. Экземпляров триста можно будет изготовить, а то и побольше. Осенью, может быть, о. Варсис и лично понадобится. Даже наверно.

– Смотрите, Любовь Антоновна, только бы не преждевременно.

– Нет, я рассчитаю. За кого только я лично смогу поручиться, тех и допущу, – ответила она своим ровно-неторопливым голосом.

Разговор не затянулся. Кончили хорошо и быстро. Теперь домой, переодеться – и к Власушке. Застанешь ли еще его? На даче, пожалуй, торчит.

В прекрасно сшитом пальто, в дорогой, мягкой шляпе и высоких воротничках – Романа Ивановича не узнать. Он кажется старше, но и красивее. И еще кажется, что он в этих воротничках и родился, что только они, а отнюдь не синяя рубаха какая-нибудь, – его настоящее одеяние. Как удивилась бы Литта. Ей, не видавшей его иначе, как в синей косоворотке, часто думалось, что никакая другая одежда к нему не шла бы; недаром все эти Петеньки да Федоры-кузнецы ему как свои.

В Ковенском переулке – низенький дом-особняк. Красивый, темный, уютный, – такие в Москве бывают, а в Петербурге редки.

– Спиридон, как живешь? – окликнул Роман Иванович представительного старика, входя в громадную, чуть ли не двусветную швейцарскую.

Тот встрепенулся.

– Слава Богу, Роман Иванович. С приездом честь имею.

– Что Влас Флорентьич?

– Никак отдыхают. Откушали недавно.

– Вот отлично. Здесь, значит?

 

– Вчерашний день из Петергофа. До завтрева, кажись.

Роман Иванович уже быстро снимал пальто.

– Отлично, отлично. Не докладывай, не надо. Ведь никого у них нет? Где, говоришь? Во втором кабинете, что в сад выходит? Знаю, пройду.

Легко взбежал на лестницу. Прошел одну большую залу, другую, третью… Холодновато, мебель в чехлах, люстры под кисеей… Какие хоромы! Вот комната вся деревянной мозаики, вот биллиардная, – с ее стен смотрит ряд старинных портретов… А направо концертный зал: в полуоткрытую дверь тускло поблескивают трубки высокого оркестриона.

Вот и первый кабинет хозяина, строгий, темный, – деловой. Не любит его Влас Флорентьич. Особенно не любит он принимать тут каких-нибудь важных персон, оборони Бог, ученых, профессоров… плохо с этими себя чувствовал. Что ж, что миллионер и миллионы своим собственным умом нажил; что ж, что чуть не самый крупный русский издатель и газета его Земля Русская в сотнях тысяч экземпляров расходится; он все-таки мужичок, ум у него коренной, природный и хоть всеми делами самолично заправляет, – а при каком-нибудь сверхкультурном журналисте, вроде Звягинцева, или напыщенном профессоре – у него всегда может вырваться неловкое словцо. Они в нем заискивают, и не из-за денег одних, а чувствуя тоже, что в самом журнальном да издательском деле он чище их понимает; однако при каком-нибудь неудачном словце Власа Флорентьича не преминут усмехнуться в усы и запомнят.

И Влас Флорентьич избегает лично таких приемов. Есть у него на то другие люди, специально нанятые, да и два зятя, оба магистры, к редакции приспособлены. Ну, а во всем прочем – иное дело: во всем прочем хозяйский глаз и хозяйская рука.

Второй кабинет проще, уютнее и меньше. У широкого окна в сад, в удобном, стареньком кресле, отдыхает Влас Флорентьич.

– Кто это? Что надо? Ты, Василий? Да кто там, Господи Иисусе!

Привстал на кресле. Небольшой, крепкий, кряжистый, с седоватой бородой, – приятный старичок.

– Это я, Власушка, не узнал? – с лаской проговорил Сменцев, подходя.

– Да неужто же ты, Роман Иваныч? Откудова, скажи на милость? Ну, здравствуй, здравствуй. Вот негаданно обрадовал-то!

Поцеловались. Старик, действительно, рад был. Глядел, улыбаясь, гостю в лицо. Потом вдруг, точно вспомнил что-то, оглянулся пугливо на дверь, закрыта ли, и зашептал:

– Тебя видел кто? Кто пропускал?

– Спиридон видел. Да что ты, Власушка? Ведь у тебя и дом-то пустой. А люди разве не знают, что мы знакомы, приятели? И не такой я страшный или зазорный человек, чтоб тебе от всех сплошь меня хоронить.

– Да я так, спросонков… Сам не любишь на людях. Постой, ты скажи, может случилось что?

– Спросонков, Власушка, вижу… Или уж к старости пуганой вороной становишься. Ничего не случилось. Угомонись.

Старик вздохнул, потом тихонько засмеялся.

– И рад-то тебе всякий раз, а что правда, то правда: трусу праздную. Дел твоих не знаю, одно знаю: худых не будешь делать и кашу большую заварить можешь. Ты ведь не простой, ты у нас Иван-царевич, – Роман-царевич. А только стар я в новое чего впутываться, мне бы что есть дохранить. Пусть любовь моя, помощь да благословение пребудут в тайности.

– Эх ты, Власушка, старец Божий! – весело усмехнулся Роман Иванович. – Я ли твои тайности не уважал. В дом к тебе в гости не хожу, в газете твоей не пишу… Хотя отчего бы? – прищурился он, поддразнивая. – Я ведь мастер… Ежели на цензуру не глядеть, остро можно… Под псевдонимом, а?

Влас Флорентьич замахал руками в ужасе.

– Чего ты, чего ты! Под каким псевдонимом тебя скроешь? Да после не расхлебать, коли что. Голубчик, ты и не мни. Такие времена теперь… А я ли тебя не люблю? Флорешку тебе моего отдал, сам благословил, он человек молодой, пусть ищет, где глубже, ты на худое не поведешь. А я уж свое отжил, меня не пугай, ради Христа самого.

– Да пошутил я, папенька. На что мне твоя газета? А за любовь и за Флорентия спасибо.

– Как он у тебя? – с интересом спросил старик. – Пригождается? Ученый парень, только все мнилось мне – с какой-то он с придурью.

– С придурью! Коли чего папенька в сынке не понимает, то и придурь? Нет, он славный мальчик, тонкий, я им доволен.

Влас Флорентьич опять вздохнул.

– Тонкий. Вот где тонко, там и рвется. Да уж будь, что будет. Пущай его. Вам с ним виднее.

Помолчали. В комнате с прикрытыми занавесями окнами сильно темнело.

– Угостить бы тебя чем, Роман? – встрепенулся старик. – Вина может, ликеров… Я велю Василию, в минуту.

– Нет, не надо, поздно, – отозвался Сменцев. – А вот что: денег ты дай.

– Будет ли у меня? Поглядеть надо. Ведь много, чай, опять возьмешь?

– Не очень. Чека не станешь давать?

– Нет, нет, что чек. Лучше я тебе наличными, из рук в руки. Меж четырех глаз. Коли не хватит – скажи, когда опять придешь? приготовлю.

– Ладно. Пока дай тысячи две.

– Две? Ну, это найдется. Вчера тут лежало…

Влас Флорентьич достал откуда-то ключи и пошел в угол к темному шкапу.

– Электричество поверни. Вон хоть там, у двери. Дверь-то заперта?

Комната осветилась мягким, неярким светом.

– Я ведь не на дела твои даю, я их, дел этих, и знать не знаю, – говорил Влас Флорентьич, возясь у шкапа. – Я тебе даю, лично. Тебе ведь взять неоткуда. Тетенькино-то наследство мужикам роздал, как это у вас там идейно полагается.

– Конечно, конечно, мне даете, – смеялся Роман Иванович. – Уж это все давно решено и подписано. Мне разве пить-есть не нужно. Одеться тоже… Вот осенью думаю за границу поехать. Ну, до тех пор свидимся.

Влас Флорентьич аккуратно запер шкап и повернулся к гостю.

– За границу?

– Да, в Париж. Славный город. Недаром говорится: заедешь – угоришь.

– В Париж?

– Ну да, ведь сказал же. Что, мне туда поехать – покутить, что ли, нельзя?

Старик остро и умно глядел на него из-под седеющих бровей. Глядел и Сменцев; глаза его откровенно смеялись.

Улыбнулся и Влас.

– Кто говорит. Пути соколу ясному не заказаны. Вот тебе, пока. Хочешь считай, хочешь нет. Пачки считанные.

Опустил глаза и, вздохнув, прибавил прежним тоном:

– Вот и Флореша частенько, пришли ему, да пришли. Мне не жалко, что ж, дело его молодое.

– Я знаю, Власушка, ты на лодырничанье не скупишься. Умница ты у меня, старичок.

И он ласково похлопал его по плечу.

– Что ж вина-то не выпьешь?

– Нет, милый, я уж пойду. К тебе еще кто бы не пожаловал. Ведь знают же, что ты в городе.

– И то, – заволновался Влас Флорентьич. – Весьма даже возможно. Да я сам лучше поеду. В типографии человека надо повидать.

– Вот видишь. Прощай же, голубчик. Спасибо тебе.

– Не на чем. Мы што, люди – люди, а ты ведь Иван-царевич. Прощай, Романушка; Христос с тобой, благослови тебя Матерь Божия.

В дверях Сменцев обернулся.

– Ах, старик, старик. Ведь, вот иной раз думаешь: типография у него своя, народ известный, как бы подчас удобно это. А жалеешь тебя и соблазну ни-ни, не поддаешься.

– Что типография? Ну что еще типография? – торопливо отозвался Влас Флорентьич. – Свинчаток этих, что ли, нет? Эка! На наличные-то, друг, свинцу сколько хочешь закупить можно…

– И то правда… Не совсем на одно выходит, ну да уж Бог с тобой. Хороший ты старик. Прощай, лихом не помянешь.

Рейтинг@Mail.ru