Веселое солнце в дали голубой…
Они увиделись скоро, – скорей, чем думала Литта. Михаил хочет сказать ей живым голосом, что все уже есть, что начало их тяжелой и сладкой работе положено, – хочет услышать и ее живой голос.
Надо о ближайшем условиться. Не ждет работа.
Они съехались, на краткие часы, в забытом городке с острыми темными крышами, не русском, но недалеко от России лежащем. Тихий домик на выезде; поля, широкие, видны из окон. Точно улыбаются поля желтыми цветами – их раскрыло весеннее солнце. А над цветами, вверху, в лазоревой и золотой пустыне, смеются пронзительно, как играющие дети, – жаворонки.
Сегодня Литта уедет назад, в Россию. Флорентия Михаил станет ждать к июню. Наташа уже в России.
У раскрытого окна стоит Литта, смотрит в поля, в небо.
– Какая весна здесь! А у нас только небо стало выше, на солнце сосульки длинные, дорога лоснится, а поля еще белы-белы.
Очень изменилась Литта: похудела, – или от черного платья кажется? Точно выросла. Загоревшее от воздуха лицо – резче; нет в нем прежней фарфоровой нежности, в глазах нет детской печали: глаза ясны и жестки. Она ли – милая, беспомощная девочка?
Она, потому что к ней – любовь. Но и любовь ломается: крепче, осторожнее, человечнее становится. И затайнее: о любви не говорили они совсем.
Лицо у Михаила серьезное, строгое. Думает о чем-то, соображает.
– Мне придется в Петербург сначала. Ненадолго. Люди там есть. Потом посмотрю…
– Да, да, не торопись, – обернулась Литта. – Поговори с Флорентием. У нас теперь тихо, да пусть хорошенько уляжется. Петербург сейчас важнее.
– А знаешь… – он сжал брови, – мне все-таки Пчелиное твое… не то, что неприятно, а смущает меня. Я реалист, и вера моя, большая ли, малая ли – прямая, определенная. Так я и дело понимаю. А у вас, среди них – странно! – будто носится еще мутный, извилистый дух Сменцева… Ты говорила, они до сих пор не верят?
– Чему?
– Да вот, что его нет, что он… умер? Я понимаю, обстановка была такая… слухи могли родиться. Но уж не слухи, – это начало легенды… Не умер! Ведь знают же, что умер?
– Знают. Да, есть такие, я подмечала: знают и точно не верят. Сложно это, загадочно, Михаил. Надо приглядываться, подходить бережно-бережно…
– А Флорентий – как с ними?
– Он говорит, что сам думает, на их языке говорить умеет. Никогда дурно о Романе, а так, будто Романа и не было никогда, есть один Хозяин, настоящий, его они любят, его помнят и слушают.
– Видишь, видишь, – заволновался Михаил и даже встал, подошел к ней ближе. – Не мог бы я так. Флорентий в мистику перегибает, или не опасно? Я бы прямо говорил, – и буду! – что вот такой Роман – самозванец, что не может, не смеет единый человек властвовать над многими, другими людьми, что покорность, и веру, и ту любовь, какой он добивался, можно только Богу отдавать… И что умер самозванец, убит, и так должно, так нужно…
– Постой, постой… – останавливала Литта. Но он не слушал.
– А сам Флорентий? Ты говоришь – ясный он. Марево рассеял! Нет, тут не мистика, не марево рассеял – живого человека он убил! Пусть было неизбежно, другое дело, но как же всей реальности этого не почувствовать! И если не почувствовал, если не насквозь, насквозь…
– Замолчи! – крикнула Литта. – Ничего ты не знаешь…
– Я? – и тяжелым взором посмотрел на нее Михаил. – Нет, это-то… это-то я знаю.
Сурово, темно было и ее лицо.
– О Флорентии не говори. Лучше совсем не говорить об этом. А если ему… тяжелее смерти? А если и… мне? Ведь я была с ним. С открытыми глазами мы шли. Оба знали, что нельзя… все-таки надо было, надо! Впрочем, тут нет слов.
Долго молчали оба. Потом тихонько Литта сказала:
– Нет, я не боюсь ничего, и за них, за пчелиных наших, не боюсь. Люблю просто, верю просто. Если есть еще непонятность, загадочность – так ведь мы касаемся чуждой нам души, народной. Своя там правда, только сказать себя пока не умеет. Любовь всегда права, Михаил, даже темная, и бережно-бережно хранить ее надо.
– Темную?
– Бережно-бережно осветлять всякую, ясной правду ее делать. В этом же и работа наша. Роман на чужое место, на чужое имя посягнул – его суди Бог. А они – поверь – не его они любят, и даже не Ивана-царевича сказочного, а того, настоящего Царевича, сына Царя Единого, которого и мы с тобой любим…
Улыбнулась по-прежнему, по-детски ясно, прибавила:
– И все будет. Все будет хорошо.
Без грусти прощались они. Нет одиночества, нет страха. За ними – друзья, перед ними – работа.
Из окон падали смеющиеся голоса жаворонков. Смеялись жаворонки вверху, горели под ними завечеревшие поля весенние.
Наклонив голову, шепнула Литта:
– Перекрести меня.
– И ты. Спасибо, родная. Христос с тобой.
Прибавил тихо, совсем тихо, – она, может быть, и не слышала:
– Как я тебя люблю.