bannerbannerbanner
полная версияКупчая

Юлия Григорьевна Рубинштейн
Купчая

Шкафчик, где хранился список Б, она нашла бы даже с завязанными глазами. Три шага к шкафчику – три обратно к столику. Нет, синее не стал. Значит, сколько-то кислорода всё-таки поступает? Как? Что мешает закричать, как все они кричат? Руки сами наполнили шприц. Укол. Тут же надо каплю, полкубика, он же весит в двадцать раз меньше взрослого. Нет, только вздрогнул, больше ничего не изменилось. Но, значит, живой! Опять к шкафчику и обратно. Ещё укол. Иглу не меняла, просто протёрла спиртом – это же младенец, какие там микробы… Ещё раз к шкафчику. Ещё. Теперь послушать. Как бы только унять собственное сердце, оно гудит, как прокатный стан за рекой, не даёт услышать…

Нет, вот. Отчётливо. Меленько и реденько, но явственно. Тук. Тук. Тук. Нельзя бросать, надо бороться! Марлю на губки и носик – и будем дышать. Сколько там в минуту у новорождённых? Чёрт, забыла! У взрослого двадцать… раз пульс у них вдвое чаще, то и дышать будем вдвое чаще… как сама дышу, так и ладно – не вихрем пронеслось, а проползло вместе с каплями пота, упавшими на кругленький лобик. Ффф. Ффф. Ещё. Ещё. Между этим можно, кажется, растирать. Чем? Он же нежный, надо не повредить кожу. Просто руками, наверное. Тереть, тереть, тереть. И дышать. Он тёплый, сердце бьётся, вытащим!

– Сухих! Сухих, растак твою! Возишься там… Шить давай!

Ага, у мамашки, значит, разрыв. А можно ли отвлечься, ведь надо непрерывно? Врач ругается, значит, помочь ей некому. Три шага к шкафчику…

– А держать кто будет? Едрёна Матрёна? Держи, не видишь?

– Зоя Даниловна, он… лучше!

– А раз лучше, то дальше сам оклемается… Теперь лавсан давай!

Оглянулась через плечо.

– Чё врёшь? Зажмурился он, вон, гляди, как чернила!

– Сердце прослушивалось…

– Полчаса назад. А теперь не услышишь ни хрена. Плюнь да разотри! – И, возвышая голос: – Один жив, ей скажем, что была ошибка, неправильно определили двойню, один родился, но было неправильное положение, потому такая возня вышла. А этого… – кивок назад, – этого никто не видел, поняли, стервы?

Наташа молчала, пригибаясь всё ниже. Неправильное положение. Неправильно. Так – неправильно. Нельзя. Он лежит без всякой помощи… Вот последний шовчик, последний узелок. Руки… да, конечно, надо бы снова размываться, но вдруг ещё не поздно? За окнами темно. А сюда ехали – был ещё день, хмарный, дождливый, но всё-таки мартовский, темнеет уже не рано. И за столько времени он ведь не умер, Зоя Даниловна неправа…

Теперь было можно снова подойти к нему. Ура! Вроде не такой синий! Обтёрла руки куском марли. Пульс есть! Можно ещё попробовать в двух водах искупать, в холодной и горячей…

– Сухих, а ну сюда!

Команды что-то подать не прозвучало. Значит, просто обругать собралась. Можно выслушать, делая своё дело. Тазик. Другой. Полилась вода. Стало легче: за шумом воды не очень-то разберёшь брань врача.

– Свихнулась? Он всё равно не жилец. Инвалидом или дубарём мамашку наградить хочешь? Она сама ещё неизвестно как очухается. А ну, брось труп! Уже записано, что один родился, поняла, ты, гуманистка-размазня? Брось, вот в этот тазик и брось!

И вышла, шагая так, будто на ногах были кирзачи.

Тазик. Другой. Вода лилась в ватном облаке пара. Наташа окунула младенца в один. В другой. Кажется, ещё надо пошлёпать. Мяконький, как сметана, как все они. Хлоп, хлоп. Ещё раз в один тазик. В другой.

Сквозь шум воды раздался не то скрип, не то писк.

Неужели?

– Погодите… Зоя Даниловна!

– Ты погодь.

Это Августа Логиновна, самая старшая на весь горздрав санитарка.

– Она ярует – ну, значит, ей так надо… Отойдёт – скажешь.

– Августа Логиновна… А если правда записали, что один живой родился? Ведь этот тоже живой!

Живой мальчуган с чёрными кудряшками пищал всё громче. Приоткрылись глазки – чёрные щёлки.

– Уж куда живее.

Августа Логиновна ополаскивает руки под краном – даже без мыла! – и пеленает младенца.

– Ты молодая, не знашь, сколько хороших людей без детей мучаются. Им и достанется. А справку… В деревне напишут, родился дома, мать была проездом у родных. Скоко раз бывало.

– А мамочка? Ведь она…

– Она без памяти была. Тебя на скорой привезли, не твоё дежурство было? Ну, и не лезь. Плетью обуха не перешибёшь.

Выйдя на дежурство, как положено, через два дня после случившегося, Наташа увидела давешнюю «мамашку», кормившую одного младенца – такого же, с чёрными кудрями, одного во всей палате. Среди жителей Болотнинска преобладали льняные, соломенные и ржаные оттенки. И выглядела мать более-менее. Не хуже людей. Отец – черноглазый жгучий брюнет – приходил под окна роддома, как и прочие отцы, и так же, как прочие матери, она показывала ему ребёнка в окно. Он сиял, показывал на себя, дёргал себя за чёрные кольца шевелюры: дескать, похож – чёрный, кудрявый, смуглый… Передавал цветы гиацинты и венгерский компот ассорти. А ещё удивлялся, показывал два пальца и разводил руками, потом показывал один палец. Мать кивала. Дескать, да, один, не два, хоть и считалось, что должны быть два. Выписали её в положенный срок: первый ребёнок, да ещё роды осложнились – положено наблюдать десять дней, через десять дней и выписали.

А к Первому Мая Наташа увидела свою фамилию в приказе по райздраву. Ей вынесли благодарность. И она за это расписалась, как положено. В таких приказах никогда не объяснялось – за что именно. Просто все всегда знали, что такой-то спас тяжёлого больного, а у такой-то юбилей беспорочной службы, а этот каждый год грозится уйти – вот и надо показать, что начальство ценит. Наташа поняла, что и её начальство ценит, хочет загладить тогдашнюю ругань ни за что и не хочет выносить сор из избы.

Второй мальчишка с чёрными кудряшками сгинул бесследно. Наташа не увидела его в палате новорождённых. Видно, Августа Логиновна действительно что-то знала. Через полгода или чуть больше она показала Наташе любительскую фотокарточку, не очень резкую, но достаточно разборчивую. Изображала она мужчину лет сорока с кавказской внешностью, женщину примерно того же возраста, не со столь яркими национальными чертами, но тоже несомненную уроженку юга, и на коленях у мужчины – крохотного мальчугана в ползунках, видно, едва научившегося сидеть. Сходство младенца с обоими взрослыми было явным – кудрявый, чернявый. На обороте карточки твёрдым, красивым, круглым почерком было написано: «Августе Логиновне Пушиной в благодарность за наше счастье.» И две подписи. Такая же, как посвящение, твёрдая и круглая: Мкр… – и дальше витиеватый красивый росчерк, а ниже что-то вроде А и М, косых, разгонистых – видимо, первая подпись принадлежала мужчине, вторая женщине.

Наталья Семёновна умолкла, но ещё стояла перед глазами Владимира эта картина – не фотокарточка, нет, а дождливый день, полный воя ветра и плеска луж, разлетающихся из-под колёс, полный крика огрубелой от его родного города тётки, зачем-то обладавшей дипломом врача, и тихого упорства этой маленькой пожилой женщины с её извечным женским делом – сберегать жизни вопреки окружающим нравам – упорства, что пришлось не по нутру тому городу. Нет, тогда она ещё не была пожилой, а была молодой, непокорной и сильной, была рукой выручающей. И когда она достала откуда-то с груди фотокарточку и положила перед Владимиром и Сашей, он не сразу почувствовал, где находится – там ли ещё, внутри рассказа, где родился, или здесь, где надеялся пригодиться, где он помогал людям, а они ему.

На фотокарточке были мужчина, женщина и ребёнок. Чернокудрые и счастливые.

Саша втянул воздух широко открытым ртом, раздался горловой всхлип, с лица его сбежали разом все живые оттенки, будто вылилась из медного кувшина влага жизни, его наполнявшая. Смотреть на него стало страшно. Бескровно, бескрасочно стало его только что смуглое лицо, серым стало, и заволокло только что тёмно-карие глаза бесцветной мутью немытого окна.

Наталья Семёновна положила рядом конверт. Слегка помятый, потёртый на сгибах, голубоватый конверт с короткими синими и красными полосками по краям. Авиапочта. Одно время все конверты были такими, даже если письмо шло внутри города. Адресатом значилась Пушина Августа Логиновна, город Болотнинск, улица Коммунаров, 199, квартира 20, а обратным адресом стояло: Карла Маркса, 208, квартира 37, Мкртумян. Почерк был косой и разгонистый, как вторая из подписей на обороте фотокарточки.

– Мама… – еле слышно сказал, вернее, простонал Саша.

Владимир понял.

– Мама, конечно, мама! – Он положил руку Саше на плечо. – Мама, Самвел! Она о тебе мечтала, она тебя растила, ты такой, как она хотела. Она ведь жива?

– Жива матушка-то? – почти одновременно с Владимиром спросила и Наталья Семёновна. – И папаша?

Не имея сил ответить, Саша закивал, словно затрясся крупной дрожью от бивших его рыданий. Дом, дело, капитал, право невозбранно ходить по рижским улицам, доброе имя сравнительно честного торговца, свобода, даже Эгле – да, это были потери, последней из них он не выдержал бы, если бы не возник рядом, словно по волшебству, человек, которого он и в мыслях уже именовал не иначе как братом. Брат может быть, а может его не быть, можно не знать, что он есть где-то – а потом познакомиться. Но мама… Мама – она одна. На всю жизнь. Его мама – не мама. Он подкидыш. Даже хуже: его украли, утаили от каких-то странных правил и законов… может быть, продали, или это было что-то вроде контрабанды?

Наталья Семёновна тоже всё понимала. Она встала, нагнулась над Сашей, приобняв его за спину, стала гладить по плечам, по чёрным с проседью кудрям, по большим рукам с волосатыми пальцами, неуклюже прикрывавшими лицо и пропускавшими наружу только обильные, неудержимые, крупные слёзы.

– Конечно, мама, а как же! – говорила она. – Мама – она что? Мама, она жисть даёт, свет белый, всё-всё у нас от мамы. А у тебя чуть-чуть всего этого обратно не забрали. Конечно, мама, раз не позволила обездолить! Она тебя хотела, она тебя жалела, у смертушки отняла, именем нарекла. Как она дома-то тебя называла?

 

– Самвел… Самчик… – протяжно выдохнул он.

– И хлебушка первого твоего она тебе дала. Дала ведь, не забрала?

– Ммм… – невнятно-утвердительно тосковал он.

– Ту, другую, тоже жалко: она двоих носила, а растить дали одного. Та врачиха, её жалеючи, тебя чуть не загубила. Да и прах её побери, врачиху-то! Пусть она ту жалеет, а тебя мама пожалела. Только мама сына родного никому не отдаст, ты это всю-всю жисть помни! Твоя мама тебя никому не отдала. Как же не мама? Мама, самая родная, самая путёвая. И никто тебе не скажет, что ты дурной какой-нибудь – у такой мамы только самый лучший бывает!

Постепенно Самвела перестало трясти, он отнял руки от лица и посмотрел на Наталью Семёновну. Он плохо видел её лицо, вылинявшее от многих лет среди людского горя – оно куда-то словно уплывало, заслоняясь лицом мамы, мамиными чёрными волосами, которые та по вечерам расчёсывала перед зеркалом роговым гребнем, мамиными тёмно-карими, вишнёвыми глазами – все знакомые говорили, что глаза у сына мамины. Мамино лицо, лицо с фотокарточки стояло перед ним. Потом откуда-то появились длинные руки с бутылкой коньяка и стопкой:

– Ну, всё. Никуда твоя мамаша не делась. Наоборот, брат появился. Настоящий. Навсегда. Не одноразовый, как тот дурацкий паспорт.

Голос Арика будто доносился откуда-то издалека. Из тех, в детстве, сугробов, посыпанных рыжей окалиной металлургического завода, из перезваниванья трамваев под окнами, из жёлтого здания школы с белыми полуколоннами. Самвел выпил, не чувствуя вкуса и запаха. Внутри появился и стал расти, пульсировать шар тепла, как будто бы вернулось сердце, сбежавшее было куда-то от невыносимой новости. Медленно приблизились, точно выявляясь из безнадёжных сумерек, лица. Длинное, грубовато-свойское – Арика, в мелких внимательных морщинках – Соломона Давидовича, складки-натёки, как у догорающей свечки – Натальи Семёновны. И лицо Владимира, так похожее на его собственное, ну разве что – чуть менее пухлые губы, не такой горбатый нос, щёки словно бы потвёрже. Соломон Давидович прошёл на кухню, покопался там, вернулся.

– Вот что, Самвел, как там в ваших сказаниях говорится… Хлеб, вино, вездесущий господь, так? – В руках Соломона Давидовича была тонкая лепёшка. Он разорвал её и протянул половинки Владимиру и Самвелу. Арик уже наливал обоим.

– Лаваш… – выдохнул Самвел и обвёл всех осмысленным, видящим взглядом. Столько было в этом взгляде отчаянной надежды, что даже Наталья Семёновна пригорюнилась, опустила глаза с негромким «э-эх…», а Арик пробормотал «ну-ну», но Самвел не слушал. Он поспешно схватил стопку с коньяком (Владимир догадался, что нужно сделать то же самое) и высоко поднял её:

– Брат! – Дальше последовала твёрдая и торжественная фраза по-армянски, которую Самвел сам и перевёл: – В пиру и в бою, в радости и в горе, в жизни и в смерти – навсегда вместе! – он выпил половину содержимого стопки, поцеловал Владимира в щёку, допил и заел лавашем. Владимир старался повторять его действия, понимая: если тогда, в той неуютной, хоть и обставленной для женщины, квартире, он только подал первую помощь, отсрочил гибель, то теперь имеет возможность спасти, без дураков спасти, вернуть к жизни этого человека. И пусть он, Владимир, обязан Самвелу только ночью под крышей – потом сама судьба судила им быть вместе. Уж если вера в себя и в людей у этого парня, показавшегося Владимиру в тот вечер кем-то вроде кавказского фундаменталиста, зависит от куска лепёшки, если не подвести, не обмануть его для Владимира так просто – да пусть будет любой обычай и ритуал, главное, был бы человек хороший, как говорил ещё батя. И Владимир тоже чмокнул щетинистую щёку, потом допил коньяк и доел лаваш.

Сам он тоже едва осознавал случившееся. У него есть брат. И даже мама об этом не знает. Потому что он, Владимир – они с Самвелом, выходит? – тяжело ей достался, то есть достались. Об этом она говорила. Когда маленький Володя спрашивал её, почему у него нет ни брата, ни сестры. Не смогу уже, говорила мама. Или – врачи не велят, не берутся помочь в случае чего. Оказывается, брат есть. Владимир встал и начал помогать Арику убирать со стола. Как ушла Наталья Семёновна – он даже и не заметил, такой кавардак был в голове, так крутились друг за дружкой те трамваи и нынешние полицейские, та квартира с полоской снега, наметаемого на подоконник из щели в раме, и нынешнее, недавнее: куча одёжек и стульев на газоне под окном. Под добродушную воркотню Соломона Давидовича удалился и Арик, распрощавшись изысканным шарканьем. Оставшись втроём с братьями, старик заметил:

– Молодые люди, вы же засыпаете, вы засыпаете на глазах почтеннейшей публики! А ну-ка, на пятой скорости под одеяло!

Уже недели две они и ночевали здесь, так что объяснять, как и что, не пришлось. Последнее, что услышал Владимир, когда Соломон Давидович гасил ночничок с надписью «Старый Таллин», было:

– А вы говорите, Силинь. Будет день, будет и пища…

11. Арест снят

– То есть ты не гражданин России по праву рождения, не гражданин, – задумчиво повторил Соломон Давидович, изменив обычной своей манере ворчливой скороговорки.

В окно кухни параллельно земле било сентябрьское солнышко, неяркое, но золотое, и золотой блик переливался на его смуглой лысине, словно индицируя перекомбинацию каких-то информационных ячеек под черепной крышкой. Подобно тому, как всегда бывает приятно смотреть на хорошую работу ремесленника, размышляющий Соломон Давидович являл собой законченный пример редкого зрелища высококачественной работы мозга.

– Не гражданин, – Самвел наклонил голову. – Там, кто был прописан в границах территории на шестое февраля девяносто второго.

– Изучил вопрос, читал законы… Это хорошо. Значит, думал. Хорошо, когда человек сначала думает, потом делает. Мы сейчас ошибиться не имеем права, надо всё оч-чень хорошо продумать… Скажи ещё раз, с твоими счетами вопрос был в пошлине, вопрос был? Ты не гражданин – с тебя пошлина, так ты говорил? А был бы гражданин? Или гражданин России?

– Если гражданин – не брали пошлины с моего товара. Гражданин России – как договорится с таможней, какой товар.

– Не уплатил пошлину – это контрабанда? Я хочу спросить, уголовное преступление?

– Экономический преступник считается, это отдельное управление в полиции.

– О! – и Соломон Давидович наставительно поднял указательный палец. Блик на его лысине и целеустремлённый нос замерли, нацелясь на Самвела. – Ре-бя-та! Вы поняли? Я имею в виду нашего недавнего знакомого, недавнего, то есть товарища, как его там, Арвида, – на слове «товарищ» Соломон Давидович поморщился и поправил сам себя: – Господинчика, а то какой же он нам товарищ, какой товарищ… Помните этого пирожка, внутренних дел экономиста?

– На «Ауди», я в ней ехал… – как во сне, пробормотал Самвел.

– Да-да-да! Твой подопечный нам и нужен! Все видели, как он там, на хуторе, сдрейфил?

Пока Владимир и Самвел поспешно допивали чай – уже без всяких церемоний, на кухне, за столом, покрытым прохудившейся на углах клеёнкой, Соломон Давидович сделал уже два звонка по телефону. А также надел что-то похожее на праздничный костюм советского времени – пиджак тёмно-зелёного, болотного оттенка в мелкую «ёлочку» с широченными лацканами, такого же болотного оттенка брюки с идеальной стрелкой, бежевая рубашка и узкий галстук, тоже в «ёлочку», в тон костюму. И вот уже все трое в зелёном «Москвиче» хозяина неслись к зданию Министерства внутренних дел.

– Хотя встали не очень рано, завтракали неторопливо, но ведь чиновники не являются на службу к табельному времени, – бурчал под нос Соломон Давидович. – Мне опаздывать тоже разрешается, но если б я опаздывал так, как они, я был бы царь! В смысле, главный эксплуататор и пожиратель народного достояния, ценнейшее из которого есть время! Сейчас мы его…

Он правильно рассчитал: зелёный «Москвич» и чёрная «Ауди» – та самая, Владимир почти не сомневался – подрулили к зданию министерства почти одновременно. Соломон Давидович и его спутники вылетели на мостовую, дробно хлопнув дверьми, и взяли растерявшегося Арвида Репшу в плотное кольцо.

Только что румяная и свежая, как булочка, физиономия Репши опять стала напоминать непропечённое тесто из самой белой муки.

– Господа частные детективы… А я думал, что на хуторе Озолы удовлетворил вашу любознательность полностью…

– Да, да, – Соломон Давидович уже увлекал собеседника вверх по нескольким широким каменным ступеням, на парадное крыльцо с колоннами, – вы весьма нас обогатили знаниями, но ведь знания мертвы без применения. Вам предстоит способствовать относительно крупной сделке, за комиссионные, разумеется. Ну, и вы же себе не враг – публикации сведений о бывшем служащем Конторы Глубинного Бурения, вы его там, на хуторе, упоминали, не захотите. Надо, чтобы знали, что вы решаете важный деловой вопрос вне этих стен…

Владимир отвернулся, чтобы Репша не увидел на его лице против воли выползшей туда усмешки: вот ведь ехидец Соломон-то Давидович, за словом в карман не лезет, вспомнил ёрническое определение, которым титуловали КГБ до перестройки, не желая произносить это название вслух.

– Конечно… – Репша постепенно приходил в себя. Они с Соломоном Давидовичем уже шли по широченному паркетному коридору, середина которого была простелена зелёной ковровой дорожкой. Репша открыл массивную дверь дорогого полированного дерева, за ней было ещё три двери поскромнее, он открыл левую. Кабинет представлял собой буквально пенальчик, было даже не очень понятно, как хозяин ухитряется там поместиться при его комплекции. Репша оставил на столе папку и открыл соседнюю дверь:

– Юргис, меня пока не будет на месте, я по вопросу из отдела борьбы с экономической преступностью!

Вопрос борьбы с экономической преступностью занял немного больше часу в ближайшем кафе-баре, давно облюбованном сотрудниками министерства.

– Бонус, на который министерство могло бы рассчитывать при конфискации имущества предприятия, если брать за прецедент дело с металлом, – говорил Владимир, так было условлено по пути в зелёном «Москвиче», – не больше тех комиссионных, которые вы получите, восстановив справедливость, нарушенную пособниками лиц, осуждённых в Нюрнберге…

О деле с металлом он знал из своего рода отчёта, выданного Русланом Сабитовым за вчерашним чаем. Именно Руслан пробрался в обход, около двух километров лесом, к хутору Озолса и слышал почти весь разговор хозяина хутора с этим трусоватым толстяком.

– Следует обратить внимание на то, что господин Мкртумян не знал, положена ли с него пошлина. Он внесёт её после снятия ареста с его счетов. До отрицательного ответа на заявление о предоставлении гражданства он не мог этого знать, следовательно, преступления нет.

Теперь Владимир знал, как правильно произносится фамилия Самвела. Говорить на юридические темы было не совсем привычно, однако учёба в институте и работа на заводе выработали привычку к логическим рассуждениям, привычку доказывать свою мысль, убеждать, не пасуя перед чином и званием собеседника. И сейчас Владимир выполнял поставленную задачу – примерно так же, как он выполнял бы задачу добиться принятия к производству внесённых его конструкторским коллективом предложений. Задача не радиотехническая, а финансовая, юридическая, но таково время. А смысл тот же: сделать хорошо людям. Вот этому человеку. Брату.

– Можно ли мне узнать, как именно в данной коммерческой операции задействован центр Симона Визенталя? – осмелев, спросил сидящий перед Владимиром чиновник. Расположившись на высоком табурете, спиной к мраморной стойке, уставленной всевозможными бутылками, навалившись на круглый деревянный столик, он уже вовсю потягивал пиво из большого резного стеклянного стакана с толстенным, радужно переливающимся дном, заедая рыбным рулетом. При желтоватом свете бра, оформленных в виде свечей в шандалах, его щёки опять разрумянились. И весь облик являл деловитое довольство человека на своём, уютном и сытном, месте.

Владимир искоса посмотрел на Соломона Давидовича. О таких вопросах тоже имелась договорённость.

– Сейчас центр занимается вопросом о тех двух зданиях. Деятелем из комиссии по реституции. Раз уж вы с господином владельцем хутора в окрестностях Салацгривы договорились о мене бонусами, раз в договорённости фигурировала недвижимость, фигурировала недвижимость, без комиссии по реституции не обойтись.

Искусство вести разговор, не упоминая ни одной фамилии – Владимир слышал о таком искусстве в годы перестройки. Тогда писали о вездесущей слежке, об эзоповом языке для обсуждения запретных тем, а запретным якобы могло быть объявлено что угодно, причём негласно, тайком от людей. Этот старый механик был связан с правозащитниками, медсестра Кристина что-то говорила про Хельсинки, про кого-то, кого судили в Москве. Тогда этих людей называли диссидентами, вспомнил Владимир. Да. Вот откуда искусство переговоров вроде этих. Это навык защиты человека от государства.

 

– Комиссионные, естественно, тоже после снятия ареста, – закончил Владимир.

Они с Самвелом обменялись взглядами, и продолжал уже Самвел:

– Вот номера счетов.

Соломон Давидович извлёк откуда-то из-за пазухи блокнот и ручку. Самвел стал писать на листке, вырванном из блокнота. Номеров и названий банков было много.

– С этого счёта могут выдать наличные. Я даю вам доверенность, как мы её оформим?

– Оформит наш юрист, – неспешно проговорил Репша. К нему уже вернулся не только цвет лица, но и прежний вальяжно-самоуверенный гундосый выговор.

– Только в нашем присутствии, – быстро сказал Соломон Давидович, и ленинградский гранит опять проступил в его голосе.

– Господа частные детективы… Но уж это последнее условие? – на разомлевшей от пива физиономии выразилось нечто похожее на досаду и нетерпение.

– Насколько я понимаю, оформлять должен нотариус, – вставил Владимир.

– Последнее, последнее, – ворчливо поддакнул Соломон Давидович.

Допили пиво. Соломон Давидович расплатился.

Нотариальная контора была за углом.

– Заинтересованное лицо вы, – Соломон Давидович нацелил нос на Репшу. – Услуги нотариуса – за вами.

Репша безрадостно кивнул и не попрощался, когда странная компания, выйдя от нотариуса, разделилась.

– А вы знаете, товарищи, что мы надёжно сели на мель? – сказал Соломон Давидович, провожая взглядом плотную спину Арвида Репши, уже мелькавшую среди немногочисленных прохожих перед парадным каменным крыльцом министерства. – Угощать министерских едоков на их уровне… хм, да-с.

Он комически вывернул карманы брюк.

Владимир почувствовал, как его щекам стало жарко. Этот человек приютил их с Самвелом, и не только их – он давал приют, кров и стол ещё четырём людям, хотя бы ненадолго. Дал ему одежду. Тратит на них время, в том числе рабочее – что бы там ни говорилось насчёт опаздывать. Как его отблагодарить? Любых денег мало будет. А ещё пятьдесят латов тому санитару… его ещё надо будет найти, но тут поможет Кристина. Только когда, ведь хотя на «Поповке» Владимир со времени выселения и появлялся, зарплаты там как не было, так и не предвидится…

Видимо, растерянность на его лице была замечена.

– Ну, ну, молодой человек, нит гедайге, поётся в песне, поётся, не унывайте! Мне пора в гараж, а вы подходите в «Эксцельсиор», а то Арик уже спрашивал, помните, спрашивал вчера, что у нас следующим пунктом программы, что следующим – Силинь или не Силинь? Договаривайтесь! Счастливо! – и Соломон Давидович исчез в направлении зелёного «Москвича».

Арик, как всегда, встретил Владимира и Самвела почти конским победительным ржанием.

– Я не полиция, у меня и в фургоне покомфортней. Вот вам новости, если разберётесь. Я не разобрался, у меня высшего нету. Гы! Хотите, едем?

Совал в руки газету, пестрившую латинскими буквами, указывал ею на двери фургона, где виднелись какие-то механизмы.

Владимир и Самвел влезли. Как только захлопнулась дверь – тут же зажглась лампочка. У стенки, за механизмом (что-то вроде лебёдки, показалось Владимиру), лежало прямо на полу выломанное из троллейбуса сиденье. Оба сели, и Владимир попытался читать газету. Это была «Svenska Dagbladet». По-шведски Владимир не знал ни слова, от букв с точечками и кружочками наверху рябило в глазах, сиденье ползало по полу на поворотах, толкая их с Самвелом друг о друга, но тем не менее он листал газету, сопротивляясь дорожной тряске, пока ему не бросилось в глаза слово «RIGA». Рига? Видимо, да. Он попробовал вчитаться. Слов, похожих на знакомые, в статье на полполосы было много. Кроме «Риги», часто упоминались «полиция», «депортация», «Россия», что-то «гуманное», «интернациональное». Было название в кавычках, содержащее слово «Латвия». Разок даже «фашизм». Ещё попалось слово «Autovagen» – Владимир знал, что по-немецки «ваген» скорее кузов автомобиля, чем вагон поезда. Видимо, оно должно было значить фургон, те три фургона, которые он видел на обочине под Карсавой, в которые совал хлеб и воду. Их с Самвелом тряхнуло последний раз, и открылась дверь.

– Мне работать надо, а пока просто: кто-нибудь что-нибудь понял?

– Про то, как нас взяли, как вывезти пытались…

– Вот-вот. Давайте – или прячьтесь, или помогайте. Что там тип из министерства, этот – то ли колобок, то ли фрикаделька?

Говоря так, Арик достал из фургона тележку на маленьких колёсиках. Владимир набросил спецовку, валявшуюся в фургоне, и стал помогать. Они с Ариком водрузили на тележку напоминавший лебёдку механизм.

– Где мы?

– На капремонте жилого дома. Крыша, проводка… Тут вас не знают, не бойтесь.

– Ваш папа передавал всего наилучшего, – сказал Самвел, – и поручил узнать, что будет следующим пунктом программы.

– Гы! – Тут Арик понизил голос. – Само-знамо, Силинь предстоит. Ну, до вечера!

Счета Самвела разблокировали через три дня.

Самвел первым об этом и узнал. Он ходил в Парекс-банк, как на работу. Охранник и операционист уже узнавали его – человек в трико с вытянутыми коленками всё-таки не был типичным клиентом банка.

– Погорелец, что ли? – спрашивал охранник, русский вихрастый парень. – Вот и будешь знать: всё сгорит, а что было в нашем банке – никогда не сгорит!

– Счёт арестован, – без всякого выражения отвечал латыш-операционист, прямой, как облизанный, напоминавший Самвелу некий орган порядка, например, гаишный жезл. Или ещё какой-нибудь орган. Сходство усугубляли чёрный костюм, белая рубашка, очень белокожее лицо и блондинистая шевелюра.

На четвёртый день жезлообразное белокожее лицо в окошечке чуть дрогнуло – это означало намёк на улыбку.

– Арест со счёта снят. Заполняйте расходный ордер, пожалуйста.

Самвел открывал счета по своему ещё советскому паспорту – по крайней мере здесь, в Парекс-банке, было традиционно всё равно, синий ли паспорт гражданина Латвии, серый ли паспорт негражданина, иностранный или старая краснокожая паспортина. Советский паспорт Самвела был тщательно сверен с реквизитами счёта, после чего одушевлённый орган банковского порядка стал предупредителен:

– Справка о состоянии счёта нужна, господин… Мак-Артурян?

– Канэшно! Пажалуйста!

Акцент прорвался, потому что Самвел был счастлив. От одного вида человека в окошке, будившего в нём веселье, почти неприличное озорство. От того, как на заграничный манер произнесли его фамилию. Даже оттого, что согласно справке о состоянии счёт непосредственно сегодня очень изрядно похудел. Это означало, что молоденький пухленький чиновник, любитель пива, воспользовался доверенностью и взял плату за свои услуги. Расплатиться с долгом, хотя бы только с частью его, скинуть хотя бы сколько-то забот с плеч – ну не счастье ли это?

Вечером был пир на весь мир. С изысканными копчёностями, винами, фруктами. И неизменным чаем по методу Соломона Давидовича. В ресторане отмечать событие не стали – и не потому, что у большинства участников не было приличных, по меркам ресторанной публики, костюмов. Нет, и Самвел приоделся – в тёмно-бордовом двубортном костюме-тройке, в модных узконосых туфлях, хорошо выбритый, он стал элегантен; и Владимир с удовольствием принял в подарок от брата новую серую в рубчик пиджачную пару, новые ботинки с немодными оквадраченными носами – главное, что Владимир ценил в обуви, была «пешеходность». Просто все трое, не сговариваясь, пришли к одному и тому же решению – лишнего не светиться. Особенно после статьи в «Svenska Dagbladet», да ещё Арикова утверждения, что это далеко не всё, а только то, что он сумел достать. Дескать, француз тоже написал, погодите, то ли ещё будет.

– Нам, Самвел, надо не самим прибарахляться, а хозяину нести, – говорил Владимир, – и не только потому, что мы его начисто объели, а и потому, что ну куда нам это добро? Ну да, вот куртки и кепки ты нам купил обоим – это да, это спасибо, осень уже… А так – ведь ни у тебя, ни у меня дома нет. У хозяина есть куда всё девать, а нам куда всё это?

Рейтинг@Mail.ru