bannerbannerbanner
полная версияКупчая

Юлия Григорьевна Рубинштейн
Купчая

Самвел тянул вино из стаканчика расписного стекла, а между глотками задумчиво жевал толстый ломоть буженины на толстом ломте рижского хлеба. Молчал, потому что видел: Арик, тоже с набитым ртом, показывает всей мальчишеской физиономией, что знает ответ на эту реплику.

Наконец Арик расправился с копчёным угрем и сказал:

– Тут бы нужен тост, но такой тост уже был в старом советском фильме. Наши желания теперь совпадают с нашими возможностями? Или даже возможности превосходят желания?

– Что ты, – грустно улыбнулся Самвел, – возможностей всегда не хватает.

– Например, на дом? Квартиру? Или даже на возобновление деятельности фирмы? Гы!

Лицо Самвела потемнело.

– Ну-ну, молодой человек, я приблизительно знаю причину, приблизительно знаю, но купить нечто равноценное утраченному хотя бы просто арифметически… М-гм? Или никак?

– Па, он прав, – вмешался Арик. – Не дадут. Даже если арифметически всё тип-топ. Наш директор тоже подлетел. Как только русский бизнесмен что-то покупает, тут же – ррраз! – объект подлежит реституции. Сразу какие-нибудь аргентинские троюродные правнучатые племяннички находятся.

– Аргентинские! О! – сказал Соломон Давидович, вскидывая голову. И опять опустил долу свой ястребиный нос, будто нацеливаясь им в недра земли, на некий одному ему видимый клад. Седоватые щетины под носом внимательно шевелились. Все уже знали, что это значит. Старый мудрец размышлял.

Тишина стояла такая, что было слышно, как шепчет за окном тихий сентябрьский дождичек. И даже как позванивает волосок в лампе над столом.

Наконец Соломон Давидович глубоко вздохнул, и муаровые пряди чайных ароматов, сизыми змейками прижимаясь к столу, порскнули по углам. Блик от лампы прыгнул с суперфинишированной лысины на Арика:

– Того француза… или шведа… ты хорошо понимал? Тебя он поймёт?

– А мы на такой смеси языков… И не вдвоём, там ещё запчеловцы были.

– Надо, чтобы Силинь увидел вас непринуждённо беседующими, непринуждённо. И чтобы понял, что речь идёт о том доме… Самвел, номер уточни? И о метро.

– Ну, тот дом не проблема, там вовсю ремонт, и он там бывает, запчеловцы говорили.

– В то же время, Самвел, в то же время. Арифметически, говоришь ты, всё в порядке? На жильё и на возобновление дела этот министерский кихл тебе оставил?

– Что вы говорите, Соломон Давидович! За меня не беспокойтесь, главное – арест сняли, и я буду хорошо жить! У меня есть партнёры. Я могу взять взаймы. Просто жить – мне много не надо, просто жить я заработаю…

– Стоп-стоп-стоп!

Опять взметнулись крест-накрест жилистые сухощавые руки в колечках седоватых волос, будто Самвел был автомобилем из гаража фирмы «Карго».

– Партнёры, ты говоришь? И судя по тому, что проблемы возникли на таможне – зарубежные? А российские? Есть российские партнёры?

– Конечно, есть!

– Кто это? Я имею в виду не фамилии, а – что за люди, из каких отраслей? Банкиры, скажем, среди них есть?

– У меня есть счёт в российском Сберегательном банке, уже много лет есть, в кредит я там никогда не брал, дадут обязательно.

– А можешь кому-нибудь там намекнуть – есть возможность приобрести недвижимость? Или долю акций в какой-нибудь фирме?

– В «Сибнефти» есть такой человек, я автозаправку от них хотел открывать, там можно предложить. Тот дом надо предложить, да?

– Можно и тот дом, а что ещё можно – увидим на днях, что ещё можно. Пока без конкретики. Просто найди таких людей. Российских граждан. Вот это обязательно.

12. Дочь не продаётся

«Мерседес» вёл Мартиньш, а Инга и Эгле сидели сзади. Улица была доведена до отвратительного состояния московской властью – в асфальте трещины, местами виднеется торцовое покрытие настоящей мостовой, той, что была в первую независимость. Когда дом отремонтируют, говорила Инга, улицу надо будет отремонтировать тоже, и не асфальтировать, а восстановить прежнее покрытие. Латгальский гранит крепче асфальта. И если бог даст, а бог обязательно даст, ведь мы трудились и терпели, а потом возвысили голос, как рассказывал пастор в проповеди о валаамовой ослице, и были на стороне бога, а не безбожников-голодранцев – если бог даст, то со временем на этой улице будут жить одни почтенные граждане, настоящие латыши, и звучать здесь будет только родная, латышская речь…

Может быть, ещё немецкая, подумала Эгле. Тоже родная. Порвать с тем чернобородым было, конечно, правильно. Это только сначала щекотно и смешно, когда целуют всей охапкой курчавой щетины. Но всё-таки щетина – это у свиней. И говорить, растягивая и глотая звуки – да, сначала забавно, а вообще-то Мартиньш говорит куда правильнее, твёрже, проще. Тот не говорил, а почти пел, как на сцене, как будто эстрадный куплетист, только плохой, а Мартиньш…

Она опять поймала себя на том, что не может даже про себя произнести слово «хороший» по отношению к Мартиньшу. Сейчас ей был виден только его аккуратно подстриженный затылок цвета спелой ржи, широченные, мускулистые плечи, да иногда мелькали локти, когда он крутил руль на поворотах. Сильные локти, уверенно двигающиеся. Заодно с машиной. Уверенно, как машина. И её он подомнёт, как машина. Мама отдала её, Эгле, свою дочь, за дом. Этому вот человеку-машине. Чтобы дом вернулся в семью. За стёклами «Мерседеса» мелькали клёны, сливаясь в сплошной забор. Забор отделял её, Эгле, не только от окружающей обшарпанности, облупленных стен и потрескавшейся мостовой, не только от эстрадного бородача, но и от прошлого, и от всех людей, от всех живых – когда подминает машина, уже не выжить… «Мерседес» затормозил.

– Полюбуйтесь, матушка, – басовито и почтительно буркнул Мартиньш.

Дом был тот самый. Три этажа. Не то розовая, не то оранжевая, оттенка сёмги, облезающая, сыплющаяся краска. Простая, без лепных виньеток, арка в середине фасада. Маленькие балкончики с затейливыми, ручной ковки, перильцами и решётками. Окна уже без рам, затянуты чем-то временным, похожим на холстину. Штукатурка почти вся сбита по третьему этажу, рабочие ползают вдоль второго, сбивают. Пыль столбом. Любоваться, кажется, пока нечем. Хотя хозяйскому глазу и этот беспорядок приятен, как залог будущей красоты. Так же, как без пота и мозолей нет ни хлеба, ни рыбы.

А эти трое кто? Тоже, наверное, из бригады ремонтников. Самый длинный машет руками, как настоящая ветряная мельница. Мать показывала Эгле остов от такой, далеко отсюда, на разорённом, заросшем травой хуторе. А когда были крылья – наверно, вот так это и выглядело. Наверно, это прораб или бригадир, кажется, так они называются на стройках. Поменьше ростом, в чёрно-красной куртке, наверное, его помощник, а третий? Для стройки одет слишком роскошно. Бежевая замшевая куртка в такой пыли? Эгле приоткрыла окно. Ворвались запахи старой штукатурки, каких-то ещё москательных товаров и громкая речь длиннорукого. На удивительной смеси русского, английского и ещё каких-то языков тот рассказывал историю этого дома, упоминая купца второй гильдии Нагеля, капитана Петериса Гайгала, войну и реституцию.

– Матушка, да к вашему дому уже экскурсии водят, – опять пробасил Мартиньш.

– Дайте послушать! – такого резкого тона Эгле не слышала от матери никогда в жизни. Мартиньш ещё недостаточно хорошо знал будущую тёщу и, видимо, недооценил серьёзность момента, так как повернулся всем своим основательным телом на сиденье, надел на прямые и жёсткие губы подобие почтительной улыбки и, глядя еле-еле сероватыми, почти бесцветными, ничего не выражавшими глазами прямо на Ингу, добавил:

– Да ещё и иностранцев…

Инга бросила на него такой взгляд, что испепелила бы, будь в устойчивой фигуре Мартиньша хоть что-то от соснового бревна, о котором напоминал цвет его шевелюры. Но, видно, устойчивость эта происходила не от бревна, а от гранитного валуна, материала совершенно негорючего. И Мартиньш остался сидеть вполоборота, слегка растерянно моргая белёсыми коровьими ресницами, а обе дамы, мать и дочь, не обращая более на него внимания, пожирали глазами троицу перед ремонтирующимся домом.

Длиннорукий уже говорил о полиции, о какой-то акции выселения и депортации, не удавшейся только благодаря мировой общественности. Якобы единодушно поднявшейся на защиту бесправных и неимущих. Тот, что был поменьше ростом, достал из-за пазухи газету и развернул её. Стал тыкать пальцем в лист. Тут уже Мартиньш с силой распахнул дверцу, выпростал наружу своё громоздкое туловище – вся машина пружинисто закачалась – и зашагал наискось через проезжую часть улицы.

– Это частное владение! – раскатился на всю улицу его бас. – Das ist ein privat Haus!

– Если не ошибаюсь, господин Силинь? – развернувшись к нему всей фигурой, спросил по-русски тот, что был в чёрно-красной куртке, кудрявый, темноволосый.

Кажется, он и жил в этом доме до того, как… Только была борода? Он кричал «я тебя убью», и его забрали в полицию. А потом сообщили, что выслали в Россию. И снова он тут! Силинь огляделся вокруг.

– Полиция! Полиция!

– Бастует полиция, господин хороший, – сказал по-латышски, очень старательно выговаривая слова, прохожий в старом-престаром демисезонном пальто ещё советского пошива и столь же старой линялой шляпе.

Мартиньш встал как вкопанный, точно наткнувшись на препятствие. Мозги его медленно ворочались, соображая, словно были так же громоздки, как тело. И лицо так же медленно розовело. Кто не знал этого человека, тот не заподозрил бы ничего худого. Эгле – знала. И поэтому вся напряглась, ожидая неминуемого дальнейшего.

Подошли ещё двое молодых людей, парень и девушка, внимательно прислушиваясь к объяснениям длиннорукого. Теперь тот говорил, превосходя самого себя в многоязычном красноречии, о старых традициях предпринимательства, о купце второй гильдии Нагеле и достойных его наследниках – семействе Силиней-Гайгалов, составивших состояние во время второй мировой на строительстве метро.

– Какое метро! Откуда вы взяли в Риге метро, это только оккупанты везде носятся со своим московским метро! Прекратите нести чушь, это вмешательство в частную жизнь и клевета! – загремел на всю улицу бас Мартиньша.

 

Вокруг уже стояло не меньше десятка человек.

– Сумасшедший, – предположил кто-то вслух по-латышски.

– Это же иностранцы с гидом. Что хочет, то и говорит, – ответили ему по-русски.

– Дайте послушать, интересно же! – снова по-латышски.

– А что, в Риге строили метро? И правда, Москва, что ль?

Любопытных всё прибывало. Мартиньш проломился сквозь кольцо публики, расталкивая плечами, локтями, коленями, будто это были неживые предметы. Прошёл к машине, раздражённо попирая ногами мостовую, вымещая на камнях свою досаду. Бухнулся на сиденье.

– Кто им дал право трепать нашу фамилию, – неторопливо, но зло выговорил он. – Я этого так не оставлю, едем жаловаться, здесь и полиция не бывает.

– Нашу? – переспросила Эгле. Что-то словно проросло сквозь неё, она уже не в силах была противиться этому ощущению, рядом с которым не имело значения даже то, что рядом сидит мама. Она распахнула дверцу:

– Господа, если вы наши гости из Европы, то не должны слушать человека, который третирует женщину! – её немецкая речь прозвенела сталью о сталь, как будто снова уронили ключ на мостовую, голос точно взлетел над головами любопытных, и головы обернулись к ней. – Не может быть! – вырвалось у неё в следующий миг по-латышски.

Владимир, увидев расширившиеся от изумления светло-серые глаза рыжеватой, стройной, словно подсушенной молодой дамы с таким же подсушенным, ломким и высоким голосом, вспомнил, где он их видел.

– Мы с вами виделись ровно один раз, – сказал он по-русски, потом повторил это же по-английски. – Я Владимир, а не … Саша.

Это имя он произнёс, чуть помедлив. Вряд ли она знала настоящее. Он вспомнил: Самвел называл её Элочкой, а на самом деле её зовут Эгле. И добавил опять по-русски:

– Не бойтесь нас, Эгле. Вас мы не обидим.

– Кто это мы? – переспросила она по-русски после недолгой паузы.

– Я, Арнольд Соломонович, месье Лансэ, – сказал Владимир, – вообще все мы… «Запчел».

– Ах, «Запчел»…

– Уважаемая Эгле, – вмешался длиннорукий, – конечно, мы не оскорбляем женщин. Всё это очень неприятно, но… поздно, – и он развернул перед Эгле лист «Svenska Dagbladet».

Эгле не понимала по-шведски. Но она, в отличие от Владимира, прекрасно знала немецкий, и ей сразу бросились в глаза такие подробности, на которые Владимир не мог обратить внимание. Что такое центр Симона Визенталя, она не знала, но слово «расследование» по-шведски очень походило на немецкое, походило до несомненности. Международное расследование деятельности Мартина Силина. То есть Мартиньша Силиня. И Андриса Силина. Андриса, отца Мартиньша, из комиссии по реституции. Расследование фактов реституции недобросовестно приобретённой собственности.

– Результат расследований положено молчать до приговор суда! – сказала она по-русски, резко, отчеканивая каждое слово.

– Если даме неприятно слышать… – сказал длиннорукий тоже по-русски, а дальше вновь полилась непринуждённая смесь английских, латышских, опять-таки русских и ещё каких-то слов. Теперь длиннорукий приобнимал своих собеседников и подталкивал их вдоль переулка. Небольшая толпа любопытных стала рассасываться. Эгле пошла к машине. В голове у неё гудело, точно там вращались колёса механизма международных скандалов. Кажется, это называется так. Вот, оказывается, как они запускаются. «Svenska Dagbladet». Нейтральная европейская страна. Как, каким образом, во имя господа справедливого, купчик-азиат, представлявшийся русским именем Саша, мог заполучить влияние на шведскую газету? А этот иностранец, как его назвали… Месье Лансэ? Француз? Ещё и во французских газетах, значит, будут трепать её имя. Нет. Не её. Её фамилия – Гайгал. Не Силинь. Она не госпожа Силиня. И не будет госпожой Силиней.

Она не слышала, что говорила мать. И того, что говорил Мартиньш, тоже не слышала. Её взяли под руку и помогли выйти из машины. Она поблагодарила, поднялась по лестнице, вошла в квартиру, переобулась в домашнее, прошла в свою комнату. Закрыла дверь.

Можно было думать. Но не думалось. Широкоплечая, основательная фигура Мартиньша словно бы закрывала от неё даже собственные мысли. Или это значило, что наступил тот самый беспощадный день? День последнего расчёта и последнего суда, как говорил пастор. Когда не будет никаких лишних и грешных мыслей, когда будет важно только одно – любовь к богу, такая, какою он, господь наш, любил человечество, когда отдал себя на муки, позор и смерть за него.

Так ли она любит Мартиньша? Нет. Она его не любит вовсе. И всеми фибрами души желает оказаться от него как можно дальше. От него пахнет, как от закрытой железной крышки. За которой только душная, механическая смерть. Так ли любит она отца и мать? Надо честно сказать себе – нет. Она не смогла бы пойти за них на мучения. Она вообще не считает, что человек обязан мучиться. Надо жить честно, трудиться, исполнять закон божеский и человеческий, то есть государственный. И верить, что заслужишь лучшую долю. Тогда дастся человеку по вере его. Она жила честно, уважала родителей, училась, работала на таком месте, где могла быть наиболее полезна, и все были довольны её работой. Значит, это её призвание. Она верила в это, и бог даст ей по вере её. Зачем же мучиться, тем более – погибать, разве это обещал господь?

А о том, чтобы терпеть позор, пастор вообще ничего не говорил. И отец не говорил. Наоборот. «Нищий я, что ли, просить, позориться» – вот как он говорил. И никогда не делал ничего такого, что считал стыдным. Мать тоже всегда говорила про стыд. Про девичий стыд, например. У кого нет стыда, у того нет и совести. А совесть и есть искра божья в человеке, это говорил уже пастор. И теперь, когда вокруг имени Силиня идёт скандал, позорное и постыдное дело, она позволит, чтобы её телом и её судьбой заплатили человеку, имя которого треплют в европейских газетах? Человеку нелюбимому. Чужому. И за что именно заплатили? За дом. За имущество. Что дороже отцу, матери, да даже тому самому богу – её жизнь, совесть, искра божья – или имущество, пусть дорогое, пусть тысячи, миллионы… чего? Она вдруг поймала себя на мысли о том, что никогда не видела настоящих денег, денег в старом смысле, золотых или хоть серебряных. Деньги сейчас – это резаные раскрашенные бумажки, пластиковый квадратик кредитной карточки, счёт в банке, какие-то особые права и привилегии. Их, эти права и привилегии, кто-то купил, расплатившись ею.

Ею, Эгле.

Этот кто-то – он впишет её в дарственную на дом или выправит купчую?

Она встала и подошла к окну. Шёл мелкий нудный дождь. Окно казалось немытым, непрозрачным, непреодолимо толстым – такими серыми были небеса за ним. На этих небесах не может быть бога – он обитает где-то в других небесах. Ласковых, как рай на витражах в соборе – с белыми курчавыми агнцами божьими, белыми голубками, золотистыми фигурами обнимающихся в братской любви людей и зверей. Помоги себе сам, тогда и бог поможет – так говорил пастор. Эгле собрала в сумочку то, что, по её расчётам, могло бы ей пригодиться в ближайшее время, выскользнула неслышным ужом в прихожую (Эгле, вспомнилось ей, имя королевы ужей из сказки), надела плащ, шляпу и осенние ботинки. Мягко чмокнул замок.

В гостинице «Дзинтари Юра» администратор – однокашница по училищу. Туда и надо пойти. Дождь мягко барабанит по полям шляпы, сыплется на плечи. Зонтика нет. Непривычно идти по городу пешком. Город всё тот же, Даугава всё та же, так же стройно стоят дома вдоль набережной – в пять, в шесть этажей. Этажи здесь выше, чем стали строить потом, и каждый дом стоит, будто стремясь вверх острой своей крышей, а то ещё шпилем или флюгером, и теснясь в ряду – здесь мало простора вширь, место для роста есть только ввысь. Одни дома дают место другим, как и должен добрый сосед. Вот висит на канатах мост, а нити дождя кажутся продолжением этих канатов, они опускаются к мосту с неба, небо держит мост. Небо надёжней земли. Дождь с него падает на поверхность реки, пробегая по ней точно тенями досады: то чуть сильнее принахмурится лицо Даугавы, изогнутые каменные парапеты – как насупленные брови, то чуть разгладится. Родная река не держит на неё сердца, родной дождь не бьёт зло, а ласково смывает обиду и сомнения. Он смоет все следы, и Эгле не найдут по крайней мере несколько дней – должно же что-то проясниться дней хотя бы за пять? Действительно ли от семьи Силиней отвернутся все приличные люди, перестанут приглашать туда, где собирается общество, подавать руку при встрече, прислушиваться к мнению? Так, кажется, бывает, если о ком-нибудь плохо написали в нескольких влиятельных газетах? Вот и гостиница. Швейцар пытается заступить Эгле дорогу, но надо просто дать понять, что Эгле хозяйка, а он слуга – и она сбрасывает плащ ему на руки. Идёт к стойке портье. Просит позвать администратора Эрмину Скуиню.

– О, Эгле, здравствуй!

– Здравствуй, Эрми.

Ведя Эгле в буфет, Эрмина пытается выспросить новости. Сетует на вечную суету – правда, в её устах это звучит почти хвастовством. Как же. Дело крутится, отель идёт в гору, к нам едут и едут, бизнес оживился. Всё благодаря журналистам – раскопали, написали, что в Риге когда-то строилось метро, это сенсационная находка, то-то здесь и шведы, и норвежцы, и французы, а уж русских и остальных… Говорят, даже из Израиля приехали, но в «Дзинтари Юра» ни один не остановился. Наверное, метро теперь расконсервируют, достроят, у нас будет метро, как во всякой порядочной европейской столице!

Эгле слушает рассеянно. Выходит, в «Svenska Dagbladet» всё правда. Она смотрит на раскрасневшуюся от довольства жизнью и собой подругу. Ухоженные русые, чуть высветленные и продуманно уложенные крупными завитками волосы, твёрдо и красиво нарисованный, удлинённый, европейский овал лица, серые глаза под умело накрашенными ресницами, жадные и свежие губы – жадные до свежих сплетен, такие, как Эрмина, вдруг думает Эгле, просто питаются ими. Питаются, проглатывают безвозвратно? Ну, нет. Попробовать получить хоть кусочек истины о…

– Поселишь меня дней на пяток? Пока затихнет шум вокруг Андриса Силиня.

Нет, фамилия Силинь, видно, ничего не будоражит в сознании Эрмины. Или она не показывает подлинных чувств даже подруге?

– Тогда услуга за услугу, хорошо? Если ты не особо занята? Надо сплавить сошку помельче, ожидаются ещё гости из Европы. Въехал вчера постоялец из Беларуси, а по паспорту женат на некой Кристине Видземниекс. Пробили по базе данных – живёт в Риге. Если бы ты организовала их встречу, вдруг она заберёт его к себе, номерок освободится?

Теперь Эгле выходит под дождь, раскрывая Эрминин японский зонтик «Три слона». Идёт к стоянке такси. Такси углубляется в чащу многоэтажников. Поворачивает во двор. Ветер, приветствуя её, громко хлопает в мокрые зелёные ладоши – листья тополей. Остальные – липы, ясени – уже пожелтели и усыпают ей путь к подъезду, расположенному между двумя полукружиями стен – дом словно состоит из исполинских лепестков, он похож на трилистник. Нет. Триумфа, цветов и золота не получается. Дождь злорадно барабанит по зонтику: не так, не так, не так…

– Мама на дежурстве, а меня зовут Ивар… Заходите, пожалуйста, я кофе сварю…

Ивар берёт у гостьи мокрый зонтик – щёлк! – фейерверк брызг, словно подсвеченных огненным сиянием его шевелюры. Зонтик оказывается в углу комнаты, мокрый плащ отправляется на составленные стулья к электрокамину, и вот уже сама Эгле, не успев опомниться, сидит на круглом дерматиновом табурете возле воркующего чайника с тонко нарисованной коричневой розочкой на боку. Розочка будто шевелит лепестками в горячем токе воздуха, навевает чайное настроение. Стол покрыт скатертью, какую Эгле видела разве что разок в жизни – похожей на моющиеся обои и на дерматин одновременно, разрисованной переплетёнными квадратами, с протёршимися углами. Кажется, в общежитии училища, где ей доводилось бывать у подруг, было на кухне что-то подобное, русские студентки называли это «клеёнка».

Эгле сидит и впивает полным дыханием, всеми порами, каждым упруго расправляющимся волоконцем где-то внутри души поток тепла и уюта. Так хорошо ей не было… Как давно? С каких времён? Эгле не помнит. А потом и вспоминать перестаёт хотеться. Ивар хлопочет, доставая очередной «хальварин», чайницу с чаем, хлеб, батон, какао, молоко. Эгле встаёт и начинает ему помогать, то и дело спрашивая – где нож, где доска… Ивар вдруг жизнерадостно фыркает:

– У меня никто никогда про хозяйство не спрашивал.

Как давно, с каких пор не слышала Эгле смеха? Из её груди вырывается что-то, долженствующее означать ответный смешок, хотя похожее больше не то на стон, не то на рыдание. Она вспоминает: в прихожей не было ничего мужского, ни плаща, ни ботинок, ни домашних туфель. Значит…

– Ивар, – говорит она, – твой папа нашёлся.

 

Ивар долго-долго смотрит на неё. Она не знает его сомнений, ведь в эту весть он верит сразу, а сомневается лишь в одном: сказать ли то самое слово, что не хотело идти с губ за золото? Непокупаемое слово? Наконец он произносит:

– Госпожа… Останьтесь у нас до утра, мама сменится, и тогда…

Завтракают они уже втроём. Дама, которая представилась как Эгле, оказывается, успела, ещё пока Ивар спал до маминого прихода, сходить за продуктами в круглосуточный магазин поблизости. Завтрак роскошен – Ивар никогда не пробовал копчёной колбасы, твёрдого сыра, сливок. И никогда не ездил на такси. Черноусый, плотный и широкий в теле, одетый в дорогой костюм дядька, правда, не сразу кинулся обнимать маму – а именно так, с объятиями, представлял себе Ивар их встречу. Нет, он долго стоял под дождём, плечи его костюма намокли и сделались темнее всего остального, намокла и потемнела на груди светло-жёлтая рубашка, и так же неподвижно стояла перед ним мама. А госпожа Эгле всё пыталась прикрыть их обоих своим зонтиком, и Ивар слегка подтолкнул маму вперёд, чтобы она поместилась под зонтик госпожи Эгле. И вот тогда-то черноусый сдавленно вскрикнул: «Крыстя!» – и блеснули сахарно-белые зубы, и взыграли чёрные глаза молниями летней грозы, и один неловкий, короткий шаг навстречу маме сделал он – и вот уже обнимались все трое. Дядька вскрикивал то «Крыстя», то «Ивасик», а мама повторяла: «Игорёша, родной, пошли, люди смотрят, дождь, Ивасика придушишь, Игорёша, родной…» Наконец объятие распалось, и дядька сказал:

– Ну, пшли до дому, уж я наведу порядок, плюс и минус в розетке по местам поставлю!

И мама засмеялась. Засмеялась и госпожа Эгле. А когда наконец пошли домой, черноусый дядька сказал:

– Крыстя, я ведь по делу приехал. Поповку совместное русско-беларуське прадпрыемство покупает. Будет приборостроительный концерн, как при эсэсэсэре, пятьдесят один процент российский, по двадцать четыре с половиной Беларусь и Латвия, но то будут частники, не дзяржавнэ дело. Меня менеджером числят, так теперь это называется – просто я по-вашему хоть трошки мерекаю. Здрассте могу сказать. А так – папочку за шефом ношу, платят за это добре. Ну, как тут ваши – образумились? Можно мяне тут жить? Или лучше табе увезти? Могу хоть сейчас, теперь есть куды, и хто б посмел забраниць!

Эгле шла рядом с Иваром, защищая зонтиком в основном его. До этого дня она никогда никого не защищала. Было странно – ведь только вчера она попросила помощи подруги. Сама попросила о защите. И вот она защищает другого. Благодаря ей трое людей были счастливы… нет, зачем же «были», они счастливы и будут счастливы, пока не вмешается… А кто может вмешаться? Господин Ивасенокс, так его зовут, гость из Беларусс, говорит, что никто не запретит им с этой женщиной жить вместе. А кто-то запрещал? Наверное, у него нет гражданства Латвии. Да! Негражданин. Щекам Эгле становится жарко. Сколько таких прошло перед ней, сдавая экзамен по государственному языку… Она запрещала. Выходит, что она. Господин Ивасенокс плохо знает латышский, а фирма, на которой он работает, послала его в Латвию, именно учитывая его знакомство с латышским. Он не мог бы быть патриотом Латвии, он содействует переходу собственности Латвии в руки России! Значит, было правильно не дать ему гражданства. Правильно? А как же Ивар? А та уютная кухня? Что важнее, какая-то непонятная «Поповка» или эти двое, мать и сын, их дом, их уют, который и есть Родина?

– А что такое «Поповка»? – спрашивает Эгле неожиданно для самой себя.

И Игорь Ивасёнок отвечает на не очень правильном латышском:

– «А-Попова Ригас Радио Рупница». Теперь это часть концерна с замкнутым циклом производства, от микросхем до готового радиоприёмника или телевизора. Это, пани, работа для десяти тысяч человек, налоги в бюджет и прочая цивилизация!

А ведь Мартиньш говорил о забастовке полицейских, думает смятенно Эгле. Десять тысяч уютных кухонь, как вчера и сегодня… небастующие полицейские… их жёны на своих, тоже на уютных кухнях… Нет! Господин Ивасенокс не враг Латвии. Как много надо знать, чтобы судить, кто гражданин, а кто нет. Мало знать язык и историю края. Этот человек знает, как дать заработок десяти тысячам граждан…

– Наверное, там нужны будут переводчики с латышского и на латышский, – полувопросительно произносит Эгле.

– У самую точку попали, пани! – с энтузиазмом подхватывает Ивасёнок.

13. С Рождеством

Мартиньш Силинь ещё никогда не видел отца выведенным из равновесия. Но, рассказав о трёх «московских или их прислуге» возле того самого дома, он сподобился редкого зрелища. Собственно, такого не доводилось ему видеть ещё ни разу – только слышать от матери. Отец опустился в своё любимое тяжёлое деревянное резное кресло за таким же тяжёлым резным столом, посидел немного, сжал и разжал кулаки. Рывком вытащил один из ящиков стола. Достал толстую, не меньше трёх пальцев толщиной книжку, медленно разорвал её поперёк, с переплётом и корешком, бросил на стол половинки, шумно выдохнул и сказал сквозь зубы:

– Потом поговорим.

Что-то было в его тоне и всём виде такое – в сжатых зубах, в побагровевшем лице, в глазах навыкате – что Мартиньш смутился и вышел за дверь кабинета немного поспешнее, чем обычно.

Уже закрывая за собой дверь, Мартиньш подумал, что ни разу отец не забывал уточнить – когда именно потом. Завтра, через неделю, через месяц? Ждать было не привыкать, кто прав, тот не торопится, а уж торопить старших просто невежливо, но всё-таки скоро свадьба. Ремонт дома должен был закончиться в течение месяца, и тогда… У матери всё расписано. А тут какие-то оборванцы, смутьяны, выдающие себя вдобавок за иностранцев, европейцев – как они смели, знали, что ли, что полиция бастует?

Мартиньш не знал – отец никогда не делился служебными новостями – что в Министерстве внутренних дел его уже поставили перед фактом: здания, принадлежащие Министерству, отданы по реституции не будут. Подписан ли акт реституции или нет – в данном случае он не будет исполнен, так что лучше не подписывать. Так сказал начальник отдела по борьбе с экономической преступностью. Этими зданиями, говорил он, интересуются из Израиля, они нашим сотрудникам уже угрожают похищением, привыкли там иметь дело с террористами, усвоили их манеру работы, грязные приёмчики, теперь не отличишь – террористы или государственные террористы. Но вслух, на камеру или на корреспондентский диктофон, этого ведь не скажешь, американцы вспылят – они за Израиль горой. Когда Андрис Силинь повелительно рявкнул в трубку: это внутреннее дело Латвии! – то услышал в ответ: это центр по расследованию военных преступлений против евреев во времена второй мировой, им наши законы не писаны. Они, продолжал шеф, когда понадобилось, и из Уганды кого-то похитили, и из Аргентины. И пришлось отступиться. Хотя внутри у Андриса всё кипело: родную Латвию, европейскую страну, сравнили с какой-то Угандой. Мало того. Пришлось закрыть глаза на продажу части какого-то дома, кажется, советской постройки, некоему Мкртумяну, негражданину.

Но это было ещё полбеды. Негражданин, но хотя бы рижанин, со счётом в Парекс-банке, с каким-то торговым бизнесом, зарегистрированным в Риге ещё в девяностом году, до окончательного освобождения от московской власти. А вот звонок из кадастровой палаты был куда неприятнее. Сообщали, что вынуждены срочно, в связи с отъездом владельца на постоянное место жительства за границу, зарегистрировать продажу земельного участка, находившегося в собственности гражданина Латвии Озолса Яниса, Великолукскому мясокомбинату, имеющему регистрацию в России. Участок представлял собой почти сотню гектаров сельскохозяйственной земли и несколько домов с землёй под ними – видимо, поле и прилегающие хутора. И опять не испугались хозяйского рыка «как посмели?» – ответили: других сделок сейчас нет, регистрируем что есть, один процент от сделки даст возможность выплатить зарплату служащим. Это, между прочим, граждане Латвии, надо проявлять заботу о гражданах… Андрис попытался было скомандовать: богадельне передать заботу о таких гражданах – но трубку уже положили.

Рейтинг@Mail.ru