bannerbannerbanner
Сочинения

Эмиль Золя
Сочинения

– Что же, господа, – сказал Жори, – Фажероль устраивает свои дела и прекрасно делает… Ведь вы не будете платить его долгов!

– Долгов? А разве у меня есть долги, несмотря на то, что я околевал с голоду? – возразил Магудо суровым тоном. – Разве человек, не имеющий своих капиталов, строит дворцы, содержит мэтресс в роде этой Ирмы, которая положительно разоряет его?

Глухой, надтреснутый, звучавший точно оракул голос Ганьера произнес: – Ирма! Да ведь она содержит его!

Посыпались злые шутки, имя Ирмы перелетало от одного конца стола к другому. Наконец Матильда, хранившая все время чопорное молчание, с негодованием прервала этот потов, в совершенстве изображая целомудренную матрону, оскорбленную грубыми выходками.

– О, господа… в нашем присутствии… эта особа… О, Бога ради, не упоминайте о ней!..

Сандоз и Генриетта с печальным разочарованием должны были констатировать, что все их старания пропали даром. Салат из трюфелей, мороженое, десерт, – все это терялось в озлоблении горячего спора; мозельское и шамбертэн были выпиты, как пьют чистую воду. Напрасно Генриетта расточала свои улыбки, напрасно Сандоз старался успокоить товарищей, добродушно ссылаясь на присущие всему человечеству пороки и слабости, спорящие не унимались, накидываясь друг на друга с возраставшим ожесточением. Неопределенное чувство скуки, сонливая сытость, омрачавшие иногда обеды Сандоза, уступили место свирепому озлоблению, потребности уничтожить друг друга. Свечи в люстре ярко горели, освещая пестрые цветы фаянсовых предметов на стенах столовой, стол с его пришедшей в беспорядок сервировкой и лица, разгоряченные двухчасовым ожесточенным спором.

Наконец, когда Генриетта поднялась, желая таким образом положить конец спорам, Клод пробормотал:

– Ах, да, отель де-Вилль! Если бы его отдали мне… и если бы я мог!.. Л мечтал когда-то покрыть живописью все стены Парижа!

Общество перешло в гостиную, где была зажжена маленькая люстра и стенные канделябры. Здесь было свежее, чем в столовой, и страсти несколько успокоились, когда подали кофе. Никого, кроме Фажероля, не ждали. Сандоз вел очень замкнутую жизнь, не сближался с собратьями по литературе и не старался задабривать критиков приглашениями. Жена его не любила общества, он часто смеялся над ней, говоря, что ей нужно десять лет, чтобы полюбить кого-нибудь, но зато, полюбив, она неспособна была разлюбить. Не заключается ли счастье в том, чтобы создать себе тесный кружок друзей? Сандозы никогда не устраивали у себя ни музыкальных вечеров, ни литературных чтений.

В этот четверг вечер казался бесконечным, благодаря глухому раздражению, которое овладело гостями. Дамы беседовали у погасавшего камина, слуга, убрав со стола, растворил дверь столовой и мужчины перешли туда курить.

Сандоз и Клод, как некурящие, вскоре вернулись в гостиную и уселись на диванчик, стоявший у двери. Сандоз, радуясь тому, что Клод оживился, стал вспоминать о Плассане по поводу одного известия, которое он получил оттуда накануне: Пульо, этот проказник, забавлявший в коллеже весь дортуар и затем сделавшийся солидным стряпчим, впутался в крайне неприятную историю, уличенный в позорных сношениях с какими-то двенадцатилетними девчонками. Ах, это скотина Пульо! Но Клод не отвечал, прислушиваясь к разговору в столовой; кто-то произнес его имя, и ему хотелось узнать, о чем говорят товарищи.

Жори, Магудо и Ганьер, все еще не удовлетворенные, опять принялись точить зубы. Сначала они говорили шепотом, но мало-помалу голоса их стали возвышаться и, наконец, разразились криком:

– Ну, черт с ним, с вашим Фажеролем, – кричал Жори, – уступаю вам его, он немного стоит… Да, славно надул он вас, господа, добившись успеха за вашей спиной и затем отрекшись от вас!.. Но и вы хороши!

Магудо ответил злобно:

– Черт возьми, достаточно было того, что мы принадлежали к кружку Клода, чтобы возбудить всеобщую ненависть!

– Да, Клод погубил нас, – подхватил Ганьер.

И они продолжали изливать свою злобу, оставив Фажероля, которого только что обвиняли в угодничестве прессе, в измене друзьям, в ухаживании за шестидесятилетними баронессами, и с ожесточением накинулись на Клода. Фажероль – это просто кокотка, каких не мало между художниками, кокотка, старающаяся подцепить публику, изменяющая своим друзьям ради богатых клиентов-буржуа. Но Клод, этот quasi-великий художник, неспособный написать ни одной человеческой фигуры, вот кто скомпрометировал, загубил их всех! Да, нужно было давно разорвать с ним! Если бы возможно было вернуть прошлое, они были бы умнее, не искали бы невозможного! Да, Клод парализовал их талант, эксплуатировал их, и так грубо, неумело, что сам остался с пустыми руками.

– Да разве он не превратил меня одно время в совершенного идиота? Когда я думаю об этом времени, я спрашиваю себя, каким образом я мог сделаться его последователем? Что между нами общего?.. Можно сойти с ума от одной мысли, что спохватился слишком поздно!

– Он лишил меня оригинальности, – продолжал Ганьер. – Вот уже пятнадцать лет, как о каждой моей картине говорят: «Это ученик Клода»!.. Ах, надоело мне все ото, уж лучше бросить совсем живопись. Да, если бы я раньше видел также ясно, я не связался бы с ним…

Наступил момент окончательного разрыва, последние слабые нити лопнули, и после многолетней дружбы друзья увидели себя совершенно чужими друг другу. Жизнь рассеяла их в разные стороны, и только теперь обнаруживалось, насколько между ними было мало общего. От тесной дружбы оставалась лишь горечь несбывшихся иллюзий, горечь обманутой надежды одержать победу над Парижем соединенными силами, и эта горечь поддерживала их ожесточение.

– Вот Фажероль не позволил обобрать себя, – сказал Жори насмешливым тоном.

Улыбка Жори вызвала новую вспышку гнева со стороны Магудо.

– Тебе нечего смеяться, ты и сам изменил… Да, ты всегда уверял нас, что будешь писать о нас, как только у тебя будет своя газета…

– Ах, видишь ли…

– Да, да, – подхватил Ганьер, – теперь ты не монет оправдываться тем, что редакция выбрасывает все, что ты пишешь о нас… И тем не менее ты ни словечком не упомянул о нас… ты даже имен наших не назвал в последнем отчете о выставке!

Смущенный Жори тоже вспылил.

– И все это по вине этого проклятого Клода!.. Л не желаю потерять своих подписчиков в угоду вам, господа. Вы требуете невозможного. Ты, Магудо, можешь создавать сколько угодно прелестных вещиц, ты, Ганьер, можешь даже ничего не делать, а все-таки у вас – ярлык на спине и вам нужно, по крайней мере, десять дет усилий, чтобы стереть его… Да и то нельзя с уверенностью сказать, удастся ли вам стереть его Публика давно смеется над Клодом. Вы одни верили в гений этого сумасброда, которого в один прекрасный день упрячут в дом умалишенных.

Тут все трое заговорили разом, разражаясь возмутительнейшими упреками и скрежеща зубами, так что можно было подумать, что они растерзают друг друга.

Сандоз, сидевший у двери на диване, прервал поток своих воспоминаний и стал прислушиваться к шуму в столовой.

– Слышишь, – шепнул ему Клод с страдальческой улыбкой, – как они там отделывают меня… Нет, нет, сидя, я не хочу, чтобы ты зажал им рты. Я не сумел добиться успеха, значит я виноват! – Саидов прислушивался, бледнея от волнения, к атому бешеному реву, вызванному борьбой за существование и уносившему его химеру о вечной дружбе.

Генриетта, встревоженная шумом, встала и, появившись в столовой, сделала выговор мужчинам, позабывшим о дамах среди своих споров. Все трое вернулись в гостиную, раскрасневшиеся, вспотевшие, дрожавшие от гнева. И когда хозяйка, взглянув на часы, заметила, что Фажероль уже, вероятно, не придет, они расхохотались, обмениваясь многозначительным взглядом. Гм… тот не так глуп. Очень нужно ему встречаться с старыми приятелями, которые оказались неудобными и могут компрометировать его!

Фажероль действительно не пришел и, в конце концов, вечер прошел убийственно скучно. Общество вернулось в столовую, где на русской скатерти с вышитым изображением охоты на оленя был сервирован чай. На столе красовались бриоши, конфеты, пирожное, графинчики с ликерами, виски, кюммелем и хиосским ромом. Слуга подал пунш, хозяйка заваривала чай из весело кипевшего на столе самовара. Но ни радушие хозяев, ни уютность чайного стола, ни тонкий аромат чая – ничто не могло смягчить ожесточенных сердец. Со всех концов раздавались возгласы негодования. Разве не позорит искусство эта несправедливая раздача медалей, крестов и всевозможных наград? И неужели же все они останутся навеки школьниками? Да, все низости и подлости объяснялись этой трусостью и покорностью школьников перед своими надзирателями в надежде на хорошие баллы!

Когда все перешли в гостиную и Сандоз, охваченный тоской, стал желать, чтобы гости разошлись поскорей, он заметил Матильду и Ганьера, сидевших рядом и с экстазом говоривших о музыке, между тем как другие, утомленные спорами, сидели молча. Ганьер витал в области философии и поэзии, а Матильда, старая, растолстевшая карга, распространявшая свой отвратительный аптечный запах, блаженно закатывала глаза и млела от восторга. Они в последнее воскресенье встретились на концерте в цирке и теперь в отрывочных, восторженных фразах делились впечатлениями.

– Ах, сударь, этот Мейербер… эта увертюра Струэнзе, этот похоронный мотив… А затем этот танец, полный движения и колорита… и опять этот похоронный мотив, дуэт виолончелей… Ах, сударь, эти виолончели!..

– О, сударыня, Берлиоз, праздничная ария в Ромео… А соло кларнетистов, любимых женщин, с аккомпанементом на арфах!.. Роскошный праздник напоминает пышную «Свадьбу в Кане» Веронеза… И как нежна эта песнь любви, о, как нежна!.. Она возносит вас все выше и выше…

– Сударь, слыхали ли вы унылый, повторяющийся звон в симфонии Бетховена, который заставляет ваше сердце усиленно биться?.. Да, я вижу, что вы разделяете мой восторг… О, музыка – это причастие… Боже, как томительно-отрадно разделять с кем-нибудь наслаждение Бетховеном!..

 

– А Шуман, сударыня… а Вагнер, сударыня… Грезы Шумана… одни струнные инструменты… теплый дождик, падающий на листья акаций… луч солнца осушает их, остается одна слезинка… Вагнер, ах, Вагнер! Любите ли вы увертюру «Летучего Голландца»!.. О, скажите, что вы любите ее… Меня она подавляет. После этого ничего не остается… хочется умереть!

Голоса их замерли. Оба сидели рядом, млея от восторга и закатив глаза вверху.

Сандоз спрашивал себя с удивлением, где могла Матильда усвоить себе этот жаргон. Не из статей ли Жори она вычитала эти выражения? Впрочем, он не раз уже замечал, что женщины умеют прекрасно говорить о музыке, ничего не смысля в ней. Д он, чувствовавший только глубокую тоску в душе, вслушиваясь в брань товарищей, возмутился вдруг этой томной позой. Нет, нет, довольно с него! Пусть грызутся, рвут друг друга на части эти люди! Но смотреть, как эта старая развратница млеет и воркует, восторгаясь Бетховеном и Шуманом – нет, это свыше его сил!

К счастью, Ганьер поднялся с дивана. Он отлично знал время, несмотря на свой экстаз, и должен был поторопиться, чтобы не опоздать к поезду. Обменявшись молча рукопожатиями, он удалился.

– Вот неудачник! – пробормотал Магудо. – Музыка убила живопись, теперь он погиб.

Он тоже спешил домой, и, когда дверь затворилась за ним, Жори воскликнул:

– Видели ли вы его последнюю работу – пресс-папье? Он кончит тем, что будет заниматься выделкой запонок… Да, он совсем погубил свой талант!

В это время поднялась и Матильда. Сухо раскланявшись с Христиной, распростившись с фамильярностью светской дамы с Генриеттой, она поспешно увела мужа. В передней он усердно помогал ей одеваться, запуганный ее строгим взглядом, говорившим, что ей нужно еще свести с ним кое-какие счеты.

Как только они уши, Сандоз воскликнул с отчаянием в голосе:

– Это конец всему… Журналист, бесцеремонно эксплуатирующий человеческую глупость, бранит других неудачниками… Ах, Матильда – возмездие!

Оставались только Клод и Христина. С того момента, как гости начали прощаться, Клод сидел в кресле, не говоря ни слова, в состоянии какого-то магнетического оцепенения, неподвижно устремив глаза на какую-то отдаленную точку. На лице его выражалось напряженное внимание, он несомненно видел что-то невидимое для других и прислушивался к какому- то голосу в пространстве, который звал его.

Наконец, Христина встала, извиняясь, что так долго засиделась. Генриетта взяла ее за обе руки и стала умолять ее заходить к ней почаще, относиться в ней, как к сестре. Христина, восхитительная в своем простеньком черном платье, грустно улыбалась ей.

– Послушайте, – шепнул ей Сандоэ на ухо, бросив взгляд на Клода, – вы не должны отчаиваться… Он иного говорил сегодня, я давно не видел его таким оживленным. Все обстоит благополучно.

Но она возразила измененным от ужаса голосом:

– Нет, нет, посмотрите на его глаза… Пока у него будут эти ужасные глаза, я не успокоюсь… Вы сделали все, что могли, благодарю вас. Чего вы не сделали, не сделает никто. Боже, как ужасно я страдаю при мысли, что я совершенно бессильна теперь!..

Затем она громко прибавила:

– Клод, идешь ли ты?

Но Клод не слышал ничего, и ей пришлось два раза окликнуть его. Наконец, он вздрогнул, поднялся с кресел и, точно отвечая какому-то отдаленному призыву, пробормотал:

– Да, иду, иду.

Оставшись одни в душном салоне, нагретом лампами и точно омраченном ожесточенными спорами, Сандоз и жена его стояли некоторое время молча, подавленные неудавшимся вечером. Наконец, Генриетта печально улыбнулась.

– Я ведь предупреждала тебя, – пробормотала она, – я давно предвидела это…

Но он прервал ее жестом, полным отчаяния. Неужели же таков конец всех его иллюзий, его грез о вечной дружбе, о счастье, которое он видел в общении с немногими товарищами детства и которым рассчитывал наслаждаться до глубокой старости? Боже, что сталось из старой «кучки»? Целое море слез не успокоит этого разгрома сердечных привязанностей! Сколько друзей потерял он на великом пути жизни! Бак изменились те, которые остались! Он один не изменился… Сердце сжималось у него при мысли об этих четвергах, с которыми были так тесно связаны воспоминания о сердечных привязанностях, которые он теперь хоронил! Стало быть, ему и жене его нужно либо жить в совершенном одиночестве, как в пустыне, либо отворить настежь свои двери и принимать всех без разбора, незнакомую, равнодушную толпу!.. Да, несомненно лишь то, что всему настает конец и что жизнь не возвращает того, что она унесла! Точно покоряясь печальной необходимости, Сандоз произнес с тяжелым вздохом:

– Да, ты была нрава… Мы не станем больше приглашать их вместе на наши обеды… Они съедят друг друга.

Дойдя до площади Троицы, Клод выпустил руку Христины и дрожащим голосом пробормотал, что не может проводить ее домой, что ему нужно еще зайти в одно место. Христина чувствовала, что он дрожит всем телом и ею овладел страх: Зайти… куда же?.. И после полуночи!.. Он уже сделал несколько шагов, когда она нагнала его, умоляя его не бросать ее одну в такой поздний час, говоря, что боится идти одна по Монмартрскому предместью. Это соображение подействовало на Клода. Он снова подал ей руку н они пошли молча по улице Бланш, свернули в улицу Лепик и, наконец, очутились в улице Турлак. Дойдя до дверей своего дома, Клод позвонил и поспешно удалился, пробормотав:

– Ну, вот ты и дома… Теперь мне нужно уйти…

Он шел быстрыми шагами, жестикулируя, как сумасшедший. Дверь стояла отворенною, но Христина не подумала даже о том, что нужно притворить ее и бросилась за Клодом. В улице Лепик она нагнала его, но ограничилась тем, что следовала за ним в шагах тридцати, стараясь не терять его из виду. Он спустился по улице Бланш, затем по улицам Шоссе д’Анген и Quatre Septembre и дошел до улицы Ришелье. Тут Христиной овладел смертельный страх. Он направлялся к Сене… Этого именно она больше всего боялась! Все страшные видения, преследовавшие ее в течение последних бессонных ночей, снова встали перед нею. Что делать ей, Боже? Броситься к нему, обвить его шею руками? У нее подкашивались ноги, и она чувствовала, что слабеет с каждым шагом, приближавшим их к реке. Да, она не ошиблась, Клод направлялся прямо к Сене. Он прошел через площадь Французского театра, через площадь Каруселей и вышел к мосту Св. Отцов. Дойдя до середины моста, он подошел к перилам и остановился. Христине казалось, что он сейчас бросится в воду и она хотели крикнуть, но горло ее было судорожно сжато и крик замер.

А Клод стоял неподвижно у перил. Быть может, его привел сюда вид этой части Сite, сердца Парижа, которое манило его к себе, призывало голосом, слышным ему одному? Христина не смела еще верить этому и стояла вдали, следя с тревогой за каждым его движением, ожидая, что он сейчас бросится в воду и не смея приблизиться в нему из боязни ускорить катастрофу. Боже, стоять так близко от него с истекающим кровью сердцем, и не смеет даже пошевельнуться!

Клод продолжал стоять неподвижно, вглядываясь в темную ночь. Небо было покрыто тяжелыми черными тучами, дул холодный западный ветер. Париж спал, бодрствовали одни газовые рожки, сверкавшие вдали точно неподвижные звезды. По обеим сторонам реки развертывались набережные, окаймленные двойным рядом светящихся бус, слабый свет которых освещал на левой стороне фасады домов Луврской набережной, на правой – оба флигеля Института и целый ряд зданий, утопавших во мраке и только кое-где освещенных искорками. А между этими двумя светящимися рядами мосты бросали свет своих фонарей, образуя вдали группы огней, точно висевших над водой. Сена сияла во всем блеске своей красоты; каждый газовый рожок отражал в ней свой свет, образуя светлое пятно, удлинявшееся в воде, как хвосты кометы. Более близкие пятна сливались, образовались широкие, симметричные огненные полосы; боле» отдаленные казались неподвижными огненными точками. Но большие огненные хвосты двигались, полные жизни, играя своими черными и золотыми чешуями, свидетельствовавшими о бесконечном движении реки. Вся Сена была освещена, и казалось, что волны ее светятся от таинственной феерии, разыгрывавшейся на дне реки. А над светящейся рекой, над усеянными звездами набережными виднелось красноватое фосфорическое облако человеческих испарений, поднимающееся каждую ночь, точно гребень вулкана, над спящим Парижем.

Дул сильный ветер, и Христине, глаза которой были отуманены слезами, казалось, что мост уходить под ее ногами, что все вокруг нее уносится вихрем. Разве Плод не пошевелился? Разве он не перелезает через перила? Нет, все неподвижно кругом нее. Клод точно застыл на своем месте, не спуская глаз с стрелки острова, над которым возвышается его Сite …

Он пришел в ней по ее зову, а между тем совсем не видит ее в этой темноте. Он различает только некоторые мосты, тонкие арки которых чернеют на огненной поверхности воды. За ними все тонет во мраке, остров совершенно исчез…

Клод не мог бы даже определить, где находится его Cite, если бы не мелькали вдоль Pont Neuf огни запоздалых фиакров, напоминая искорки, вспыхивающие в потухшем костре. Красный фонарь у плотины Монетного Двора бросает кровавую полоску света. Какой-то огромный бесформенный предмет, вероятно, отвязавшаяся лодка, медленно плывет по течению, то обозначаясь на освещенных частях, то скрываясь во мраке. Куда же скрылся величественный остров? Не в глубине ли этих объятых пламенем волн? Клод продолжал вглядываться в темноту, прислушиваясь к шуму воды и все ниже наклоняясь над широкой бездной, откуда веяло прохладой и где прыгали таинственные огоньки. Печальный плеск воды манит его, и он с отчаянием в душе прислушивается к голосу, который зовет его.

Христина чувствовала по биению своего сердца, что в эту минуту в душе Клода заговорила мысль о смерти. Она бессознательно протянула навстречу ветру свои дрожащие руки. Но Клод стоял неподвижно, стараясь побороть в себе жажду смерти, внезапно овладевшую им. 0 он простоял еще с час, не двигаясь с места, не сознавая времени, устремив глаза на невидимый остров и точно надеясь, что под пристальным его взглядом темнота рассеется и он увидит свою мечту…

Когда Клод сошел, наконец, медленными, нетвердыми шагами с моста, Христина пустилась бежать, чтобы вернуться домой раньше мужа.

XII

В эту ночь Клод и Христина легли в три часа утра. Резкий ноябрьский ветер леденил их спальню и обширную мастерскую, проникая сквозь щели в стенах. Прибежав, задыхаясь, домой, Христина быстро скользнула под одеяло, чтобы скрыть от Клода, что она следила за ним. Клод, разбитый усталостью, медленно раздевался, не произнося ни слова. Они уже несколько месяцев спали рядом, точно чужие, несколько месяцев уже постель их не согревалась ласками и объятиями. Клод настаивал на том, что воздержность необходима для него в данное время, так как он мечтал отдать все силы свои большой картине, а Христина безмолвно подчинилась этому решению, несмотря на все терзания неудовлетворенной страсти. Но никогда еще она не чувствовала так глубоко этого отчуждения; ей казалось, что их разделяет холод смерти и что никогда ничто не согреет их, не бросит в объятия друг другу.

С четверть часа она старалась бороться с одолевавшим ее сном. Она чувствовала смертельную усталость и лежала в каком-то оцепенении. Но она боялась заснуть раньше Клода и гнала от себя сон. Она вообще только тогда спала спокойно, когда Клод засыпал раньше ее. Но Клод не погасил даже свечи. Он лежал с открытыми глазами, не отрывая их от пламени, которое ослепляло его. О чем думал он в это время? Осталась ли его душа там, среди нрава ночи, среди влажных набережных, перед торжествующим Парижем, усеянным огнями, точно звездное небо? Какая борьба происходила в его душе, какое решение зрело в ней, искажая его лицо? Наконец, поддаваясь усталости, Христина заснула тяжелым сном.

Час спустя она внезапно проснулась, охваченная какой-то тревогой и тоскливым ощущением пустоты. Она тотчас же ощупала рукой место, где лежал Клод, но место это давно остыло, и Клода не было в постели. Заспанная, с тяжелой головой, она хотела вскочить с постели, как вдруг увидела тонкую полоску света, врывавшуюся из приотворенной двери мастерской. Христина несколько успокоилась, полагая, что Клод, страдая бессонницей, отправился в мастерскую взять какую-нибудь книгу. Видя, однако, что он не возвращается, она решилась встать и заглянуть в мастерскую. Но то, что она увидела, до того ошеломило ее, что она остановилась, точно пригвожденная босыми ногами к холодному полу.

Несмотря на страшный холод, Клод, наскоро надев панталоны и туфли, стоял в рубашке на верхней площадке лестницы, перед большой картиной. Палитра лежала у его ног, одной рукой он держал свечу, другой размахивал кистью по холсту. Глаза его были широко открыты, как у лунатика, движения медленные, автоматические. Он ежеминутно нагибался к палитре, чтобы набрать краски, и, поднимаясь, бросал на стене большую фантастическую тень, тень движущегося автомата. Не слышно было ни малейшего звука, в обширной, темной мастерской царила мертвая тишина.

 

Христина, дрожавшая от холода и страха, начинала догадываться. Да, Клод, несомненно, опять подпал власти своей idee fixe! Это она продержала его более часу на мосту св. Отцов, она лишила его сна, она привела его сюда. Он хотел, вероятно, только взглянуть на свою картину, но, заметив какую-нибудь неверность в тоне, он не мог, в силу своей болезненной нетерпеливости, дождаться утра и, вероятно, схватил кисть с целью сделать маленькую поправку. Но поправка следовала за поправкой, и несчастный не в состоянии был оторваться от картины, работая при слабом свете свечи, колебавшейся от его движений. Бессильная жажда творчества всецело овладела им и, не сознавая ни времени, ни окружающих его условий, он хотел только одного – вдохнуть жизнь в свое творение.

Вид его был ужасен, и глаза Христины наполнились слезами. В первую минуту ей казалось, что лучше всего не трогать его, предоставить его безумной мечте, как предоставляют маньякам тешиться предметом их безумия. Теперь не подлежало уже сомнению, что он никогда не кончит своей картины. Чем более он бился над ней, тем более нарушалась связь между частями, тем грубее становились тоны. Даже прелестный фон картины утратил свою красоту, а прекрасная группа разгрузчиков была совершенно испорчена. Клод постоянно бился над отдельными частями, желая окончить все и затем приняться заглавную фигуру – обнаженную женщину в лодке, внушавшую ему желания и страх. И, работая над отдельными деталями, он с трепетом думал о той минуте, когда он в состоянии будет отдаться ей, вдохнуть в нее жизнь. В течение нескольких месяцев он не прикасался к ней, и это успокаивало Христину, относившуюся с бешеной ревностью к этой нагой женщине в лодке.

Ноги ее окоченели на холодном полу, и она собиралась уже направиться в спальню, когда случайно брошенный на Клода взгляд объяснил ей все. С бессмысленной улыбкой на губах, с необыкновенной нежностью в движениях, не чувствуя, как горячий воск течет но его пальцам, Клод водил кистью по округленным формам своей фигуры. Не слышно было ни малейшего шума, ни малейшего признака жизни, только страстное движение руки Клода обрисовывалось на стене, да на полотне выделялись неопределенные очертания женского тела, сливавшиеся с фигурой Клода.

Распахнув дверь, Христина бросилась в мастерскую, возмущенная до глубины души, горя негодованием жены, обманутой мужем во время сна. Да, он всецело отдался ее сопернице, писал точно в гипнотическом сне ее живот и бедра. Но, охваченный мучительным желанием воспроизвести живое тело, он создавал нечто поразительно-нелепое: бедра напоминали вызолоченные колонны у алтаря, живот превратился в звезду, сиявшую желтыми и красными лучами. Эта странная нагота, точно украшенная для совершения какого-нибудь религиозного обряда драгоценными каменьями, окончательно вывела из себя Христину. Она слишком долго подавляла свои страдания и не хотела более терпеть этой измены.

Она начала с того, что стада умолять Клода сойти с лестницы, стараясь тронуть его своим отчаянием. Это был голос матери, пытающейся образумить свое душевнобольное дитя.

– Клод, что ты делаешь?.. Клод, ну можно ли вести себя таким образом? Умоляю тебя, ложись в постель, ты простудишься там!

Он не отвечал на ее обращение и, нагнувшись, набрал краски на кисть и наметил линии пахов яркими розовыми чертами.

– Клод, послушай… умоляю тебя, иди со мной… Ты знаешь, как я люблю тебя, как я встревожена… Клод, сойди вниз!.. Ведь ты не хочешь, чтобы я окоченела тут от холода, дожидаясь тебя!

Он даже не взглянул на нее и только пробормотал глухим голосом, раскрашивая кармином пупов:

– Отстань, пожалуйста! Мне нужно работать.

С минуту Христина молчала; затем она гордо выпрямилась, в глазах ее блеснул мрачный огонь, кроткое, прелестное личико ее осветилось гневом. Точно выведенная из терпения раба, она дала, наконец, волю долго сдерживаемым чувствам:

– Нет, я не отстану от тебя!.. Я, наконец, должна высказать тебе все то, что мучат, убивает меня со дня нашей встречи… Эта живопись… да, эта проклятая живопись отравила всю мою жизнь. Я предчувствовала это с первого дня нашего знакомства, я боялась ее, как страшного чудовища, возмущалась ею, ненавидела ее… Но я слишком любила тебя я должна была примириться с ней и даже полюбить свою соперницу… Но, Боже, как я страдала, как измучила она меня! Я не помню за эти десять дней ни одного дня, который я провела бы без слез… Нет, оставь меня, я должна облегчить свои муки, должна высказать тебе все, раз у меня хватило мужества заговорить… Десять лет полного одиночества и ежедневной пытки! Чувствовать в течение десяти лет, что я для тебя ничто, простая служанка, и что та, воровка, стоит между нами, отнимает тебя у меня, издевается надо мною!.. Да разве она не завладела тобою, твоим мозгом, твоим сердцем, всем существом твоим? Она приковала тебя чарами порока и пожирает тебя. Она твоя жена, а не я… ты для нее приберегаешь свои ласки… Ах, проклятая!

Клод прислушивался к этому крику исстрадавшейся души, не понимая, почему она говорит с ним об этом. Он не вполне очнулся от своего мучительного сна и недоумевающий вид его, вид человека, застигнутого врасплох, усиливал ее возбуждение. Поднявшись на лестницу, она выхватила у него из рук свечу и поднесла ее к самой картине.

– Да взгляни же на нее и скажи, что это такое? Ведь это безобразно, нелепо, бессмысленно, ведь должен же ты, наконец, понять это!.. Ты видишь свое бессилие, зачем упорствовать? Меня возмущает такое полное отсутствие здравого смысла…

Ты не можешь быть великим живописцем, но у нас остается жизнь. Ах, жизнь, жизнь…

Она поставила свечу на площадку лестницы, и так как Клод спустился вниз неверными шагами, она бросилась вслед за ним. Он опустился на последнюю ступеньку, она наклонилась над ним, сжимая его безжизненные руки.

– У нас остается жизнь… Прогони тяжелый кошмар и будем жить, жить вместе… Не глупо ли, что мы вдвоем не умеем создать себе счастья? Земля скоро примет нас в свои объятия, постараемся же пока пользоваться жизнью, согреть друг друга нашей любовью. Вспомни Беннекур. Мне хотелось бы завтра же уехать туда с тобой. О, если бы мы бросили этот проклятый Париж, если бы мы удалились в какой-нибудь тихий уголок, ты увидел бы, как я сумела бы усладить твою жизнь, заставить тебя забыть обо всем в моих объятиях… По утрам отдых в широкой постели, затем прогулка но полям, освещенным солнцем, вкусный завтрак, сладкая тень послеполуденных часов и вечер вдвоем при свете лампы. И не будет мучений из-за пустых химер, не будет ничего, кроме радости жизни!.. Разве для тебя недостаточно того, что я люблю, обожаю тебя, что я согласна быть твоей служанкой, жить только для тебя… Слышишь ли, я люблю, люблю тебя, нет ничего выше любви!.. Скажи, разве этого не довольно?

– Он высвободил свои руки и, отрицательно качая головой, произнес глухим голосом:

– Нет, этого не довольно… Я не хочу уйти с тобой, я не хочу быть счастливым, я хочу работать.

– И извести меня, не правда ли? И извести себя самого этой ужасной жизнью, стоившей нам столько крови и слез!.. Для тебя не существует на свете ничего, кроме искусства…. Если оно убьет нас, ты будешь благодарить его…

– Да, я всецело принадлежу ему, пусть делает со мною, что хочет… Я умру, если у меня отнимут живопись… Так уже лучше умереть от ее руки. Впрочем, воля моя тут не при чем. Для меня просто не существует ничего на свете, кроме искусства, пусть весь мир рухнет, мне все равно!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75 
Рейтинг@Mail.ru