bannerbannerbanner
Сочинения

Эмиль Золя
Сочинения

– Подождите, господа, – сказал Дюбюш, – я еще минут пять займусь с моей бедной крошкой. Потом мы пойдем домой.

И Дюбюш с чисто материнской нежностью и со всевозможными предосторожностями вынул из коляски маленькую Алису и поднял ее на трапецию, стараясь ободрить ее ласками и шуточками. Девочка висела на трапеции не более двух минут, но отец все время стоял с распростертыми руками, следя за каждым ее движением, замирая от страха при мысли, что слабые ручонки выносят веревку. Девочка не говорила ни слова; в ее больших бесцветных глазах выражался ужас, внушаемый ей этим упражнением, но тем не менее она покорно висела на веревке, не оттягивая ее, точно маленькая птичка, которая порхает но веткам, не сгибая их.

Бросив взгляд на Гастона, Дюбюш ужаснулся, заметив, что одеяло спустилось, и ноги мальчика были не покрыты.

– Ах, Боже мой, вот он простудится в траве! А мне нельзя и пошевельнуться!.. Гастон, голубчик, ты каждый раз сбрасываешь одеяло в то время, когда я вожусь с Алисой… Сандоз, укрой его Бога ради!.. Благодарю… подними его повыше, не бойся.

Эти два недоношенные, хилые существа, которых малейший ветер мог убить, как мух, были результатом той блестящей партии, о которой Дюбюш так долго мечтал!*Все надежды его разбились; оставалась только перспектива вечного зрелища вымирания его рода в этих двух несчастных существах, предрасположенных к золотухе и чахотке. Толстый, холодный эгоист превратился в удивительно нежного отца, сердце которого было переполнено пламенным чувством любви к своим детям. Все желания его сосредоточились теперь на охранении их жизни, за которую он упорно боролся с утра до вечера. Они одни скрашивали его разбитую жизнь, отравленную вечными оскорблениями тестя и капризами больной жены. И он с ожесточением бился за поддержание существования несчастных существ, творя чудеса своей любовью.

– Ну, теперь довольно, крошка… Вот увидишь, как ты вырастешь, как похорошеешь!

Он усадил Алису в колясочку и взял на руки Гастона, завернутого в одеяло. Товарищи хотели помочь ему, но он отстранил их и повез коляску свободной рукой.

– Благодарю, я привык к этому… Ах, бедные крошки, они не тяжелы… Да прислугу нельзя положиться.

Войдя в дом, Сандоз и Клод увидели того слугу, которого они встретили, и заметили, что Дюбюш боится его. Прислуга, развращенная презрением тестя к зятю, относилась в мужу барыни, как к нищему, присутствие которого нужно терпеть. Каждая рубашка, которую ему подавали, каждый кусок хлеба, который он осмеливался спросить, напоминали ему о его унизительном положении в доме. – Ну, прощай… мы уходим, – сказал Сандоз, который страдал от всего этого.

– Нет, нет, подождите еще минутку… Дети сейчас позавтракают и я провожу вас, захватив их с собой. Они должны гулять после завтрака.

Весь день был строго распределен по часам. По утрам – души, ванны, гимнастика; а затем – завтрак, о котором нужно было серьезно подумать, так как для детей приготовлялась особенная ниша; даже вода для питья давалась только подогретая во избежание простуды. В этот день к завтраку подали бульон с распущенным в нем яичным желтком и котлетку величиною с орех, которую отец разрезал на мельчайшие кусочки. После завтрака предписана была прогулка, после прогулки детей укладывали спать.

Сандоз и Клод шли по широким аллеям рядом с Дюбюшем, который вез коляску Алисы; Гастон шел возле отца. Товарищи заговорили о красотах виллы Ла-Ришодьер, но Дюбюш оглядывал парк робким, тревожным взглядом, точно находясь на чужой земле. Он не занимался ничем, не знал ничего об управлении виллой и, казалось, забыл даже архитектуру, сбитый с толку, подавленный условиями жизни.

– А как поживают твои родители? – спросил Сандоз.

В потухших глазах Дюбюша блеснул огонек.

– О, мои родители очень счастливы! Я купил им домик, и они живут теперь рентой, которую я выговорил по контракту… Матушка истратила не мало денег на мое образование, я должен был сдержать обещание и возвратить ей все… Да уж родители-то ни в чем не могут упрекнуть меня!

Дойдя до калитки, товарищи простояли еще несколько минуть, продолжая беседовать. Наконец Дюбюш пожал руки старым товарищам и, удержав с минуту руку Клода в своей руке, сказал спокойным голосом:

– Ну, прощай… Постарайся как-нибудь выкарабкаться… Я, видишь ли, сам испортил свою жизнь.

И он пошел назад тяжелой старческой походкой, везя колясочку и поддерживая спотыкавшегося на каждом шагу Гастона.

Пробил час. Сандоз и Клод поспешили спуститься к Беннекуру, расстроенные свиданием и голодные. По там их ждало новое разочарование: ангел смерти пронесся над деревней, Фошеры, жена и муж, и старик Пуарет умерли. В трактире, перешедшем к глупой Мелии, царили грязь и беспорядок. Друзьям подали отвратительный завтрак: в яичнице попадались волосы, от котлет пахло салон. Под окнами залы, отворенными настежь, красовалась навозная куча и вся зала была до того переполнена мухами, что столы казались черными. Зной августовского дня и зловоние, царившее в зале, заставили друзей отказаться от кофе и удрать на свежий воздух.

– А ты еще так восхищался яичницей старухи Фошер! – сказал Сандоз. – Дон окончательно разорен… Не пройтись ли нам еще немного?

Клод хотел было отказаться. С самого утра он думал только об одном, как бы скорей добраться до цели, и старался ускорить шаги, рассчитывая, что каждый шаг приближает его к Парижу, где осталось все его существо. Он не смотрел по сторонам, не видел ни полей, пи деревьев, охваченный своей idеe fixe до такой степени, что по временам начинал галлюцинировать, и ему казалось, что среди обширных нолей поднимается и манит его излюбленный уголок старого города. Тем не менее, предложение Сандоза вызвало в нем целый ряд воспоминаний и, поддаваясь их обаянию, он отвечал:

– Хорошо, пройдемся.

Они направились вдоль берега, но, чем дальше они уходили, тем тяжелее становилось на душе Клода. Он положительно не узнавал местности. Боньер и Беннекур были соединены мостом. О, Боже милосердый, мост вместо старого парома, скрипевшего на своей цепи и так живописно выделявшегося на реке своей темной массой! Кроме того в Port-Villez была устроена плотина для поднятия уровня реки и большинство островков оказались затопленными, а узенькие проливы расширились. Все хорошенькие уголки и живописные переулки исчезли, благодаря усердию инженеров, которых друзья охотно задушили бы в ту минуту.

– Посмотри, вот группа ив, выглядывающая над водой… Это Баррё, островов, где мы так часто отдыхали, вытянувшись в траве, помнишь?.. Ах, негодяи!

Сандоз, который не мог вообще равнодушно смотреть, как рубят деревья, побледнел от гнева, возмущенный таким бесцеремонным обращением с природой.

Подойдя к своему прежнему жилищу, Клод умолк. Дом был куплен каким-то буржуа и обнесен решеткой, к которой Клод припал лицом. Розовые кусты и абрикосовые деревья исчезли; чистенький сад со своими дорожками, цветочными клумбами и овощными грядками отражался в большом зеркальном шаре, поставленном на подставке посредине сада. Дом, отделанный заново и размалеванный под камень, напоминал расфранченного деревенского выскочку. Клод был возмущен до глубины души. Все исчезло, не оставалось ни малейшего следа его горячей, юношеской любви, его жизни с Христиной! Он обогнул дом, желая взглянуть на дубовую рощу, на зеленое гнездышко, укрывшее их первое объятие. Но и роща исчезла бесследно – деревья были вырублены, проданы, сожжены. И у Клода вырвалось бешеное проклятие, проклятие всей этой местности, совершенно преобразившейся и не сохранившей ни малейшего следа недавнего прошлого. Неужели же достаточно нескольких лет, чтобы стереть всякие следы того места, где человек жил, наслаждался и страдал? К чему напрасные волнения, если ветер тотчас же заметает следы ваших шагов?

– Уйдем отсюда, – вскрикнул он, – уйдем поскорей! Глупо так терзать себя!

При переходе через новый мост Сандоз, желая развлечь Клода, указал ему на широко разлившуюся Сену, медленно катившую свои волны на одном уровне с берегами. Но внимание Клода было отвлечено и только когда он подумал о том, что эта же вода омывала набережные старого города, он перегнулся через перила, и ему показалось, что он видит в воде отражения башен Notre Dame и шпиц св. Капеллы, уносимых течением к морю.

Друзья опоздали на трехчасовой поезд, и им пришлось ждать еще два часа в этих печальных местах, производивших на них удручающее впечатление. К счастью, они предупредили дома, что вернутся только с одним из ночных поездов, если что-либо задержит их, и решили по приезде в Париж пообедать в ресторане на Гаврской площади, рассчитывая развлечься беседой за десертом, как бывало в прежние дни. Пробило восемь часов, когда они уселись за стол.

Очутившись на парижской мостовой, Клод почувствовал себя точно дома и сразу успокоился. Он прислушивался с холодным, сосредоточенным выражением лица к болтовне Сандоза, который старался развеселить его, обращаясь с ним, как с любовницей, которую желают рассеять, заказывая самые изысканные блюда, требуя самые дорогие вина. Но веселость не являлась на пир, несмотря на все старания Сандоза, и, в конце концов, он сам омрачился. Неблагодарная деревня, которую они так любили, и которая изменила им настолько, что не сохранила даже камня на память о них, разрушала все мечты его о бессмертии. Если сама природа так скоро забывает все, то можно ли рассчитывать на человеческую память?

– Видишь ли, дружище, при этой мысли у меня нередко выступает холодный пот… Что, если грядущие поколения не будут для нас теми непогрешимыми судьями, о которых мы мечтаем? Мы так же быстро переносим оскорбления и насмешки в надежде на справедливость грядущих веков, как переносит верующий все невзгоды жизни в надежде на будущую жизнь, где каждому воздастся по его заслугам. Что, если этого рая не существует, и будущие поколения будут точно также тешиться приятной дребеденью, предпочитая ее сильным вещам?.. О, жестокий самообман! Что может быть ужаснее существования каторжника, прикованного к тяжелому труду пустой химерой?.. Все это весьма возможно. Есть окруженные ореолом славы имена, за которые я не дал бы двух лиардов. Классическое образование изуродовало все, заставляя нас признавать гениями изящных, корректных писателей и оставляя в неизвестности многие сильные, свободные умы, произведения которых, не укладывающиеся в условные рамки, известны лишь немногим. Стадо быть, бессмертие – удел буржуазной посредственности, которую вколачивают в наши юные головы, когда мы еще не в состоянии защищаться… Но нет, нет! Не следует думать об этих вопросах! Мною овладевает смертельный страх… У меня просто не хватит мужества спокойно продолжать начатую работу, под градом насмешек и ругательств, если я буду лишен утешительной иллюзии, что когда-нибудь меня оценят и полюбят!

 

Клод презрительно махнул рукою.

– Эх, не все ли равно?.. Мы глупее тех безумцев, которые убивают себя из-за женщины! Когда земля наша разлетится в пространстве точно высохший орех, наши творения не прибавят ни одного атома пыли!

– Это верно, – сказал Сандоз бледнея. – Стоит ли думать об обогащении Нирваны?.. И, тем не менее, мы продолжаем упорствовать…

Они вышли из ресторана и, бродя по улицам, очутились опять в каком-то кафе. Теперь воспоминания детства встали перед ними, и на душе стало еще тяжелей. Было около часу пополуночи, когда они решились отправиться домой.

Сандоз хотел было проводить Клода до улицы Турлак. Была теплая, тихая, звездная августовская ночь. Возвращаясь по бульвару des Batignolles, они прошли мимо кафе Бодекена. Кафе это перешло уже в третьи руки, и зала была неузнаваема; расположение было совсем иное, у правой стены стояли два биллиарда, да и состав публики изменился, и из прежних посетителей не осталось ни одного. Охваченные любопытством и желанием воскресить воспоминания прошлого, которое они хоронили в этот день, друзья перешли через улицу и остановились перед растворенной настежь дверью. Им хотелось взглянуть на тот столик в левом углу залы, за которым они всегда сидели.

– Ах, смотри! – вскрикнул Сандоз.

– Ганьер! – пробормотал Клод.

Действительно, Ганьер сидел один за столиком в левом углу залы. По-видимому, он приехал из Мелэна на воскресный концерт – единственное развлечение, которое он разрешал себе, и после концерта, не зная, куда деться, зашел по старой привычке в кафе Бодекен. Ни один из его товарищей не заглядывал в это кафе, он один не изменил старой привычке, оставаясь одиноким свидетелем иных времен. Он не прикоснулся еще к своей кружке и смотрел на нее, погруженный в свои думы, в то время как слуги ставили стулья на столы, приготовляя все к утренней уборке.

Приятели поспешили удалиться, охваченные чисто ребяческим страхом перед этой неподвижной фигурой, походившей на привидение. В улице Турлак они расстались.

– Ах, этот бедный Дюбюш расстроил нам весь день, – сказал Сандоз, пожимая руку Клода.

В ноябре, когда все товарищи вернулись в Париж, Сандоз заговорил опять о возобновлении своих четвергов, которыми он очень дорожил. Продажа его романов шла прекрасно, он мог считать себя богатым человеком. Обстановка его квартиры в Лондонской улице могла казаться роскошной в сравнении с его квартирой в Батиньоле, но сам он нисколько не изменился. Теперь же он главным образом спешил возобновить свои четверги ради Клода, рассчитывая, что эти товарищеские собрания напомнят ему счастливые дни молодости. Он сам составил список гостей: Клод и Христина, Жори и Матильда, которую они должны были принимать с тех пор, как Жори женился на ней, Дюбюш, являвшийся всегда один, Фажероль, Магудо и Ганьер. Сандозы решили не приглашать посторонних лиц, чтобы не испортить настроения товарищей и не стеснять их.

Генриетта, более мнительная, остановилась при чтении списка на Фажероле.

– О, ты хочешь пригласить его вместе с теми! Бед они недолюбливают его!.. И Клод тоже… Л заметила холодность в их отношениях…

Но Сандоз прервал ее, он не хотел допустить этого.

– Как, холодность?.. Удивительно, что женщины вообще не понимают шуток! Смех не убивает дружбы!

Но этот раз Генриетта сама составила меню обеда. У нее был теперь свой маленький штат подчиненных: кухарка и лакей, и если ей не приходилось стряпать самой, то все-таки она заботливо следила за кухней из снисхождения в единственной слабости Сандоза, который любил хорошо поесть. Она отправилась с кухаркой в рынок и сама выбирала провизию. Супруги были большими любителями гастрономических редкостей, доставляемых в Париж со всех концов света. Меню обеда было составлено из бульона, из филе с белыми грибами, равиоли, русских рябчиков, салата из трюфелей и мороженного, не считая закуски: икры и килек. К десерту решено было подать венгерский сыр изумрудного цвета, фрукты и пирожное. Из вин выбрали старое бордо в графинах, шамбертэн к жаркому и пенистое мозельское к десерту, вместо шампанского, которое показалось им слишком банальным.

С семи часов вечера Сандоз и Генриетта поджидали гостей, он в простом пиджаке, она в очень изящном гладком черном атласном платье. Товарищи являлись к ним запросто, не стесняясь костюмом. Зала, еще не совсем отделанная, была заставлена старинной мебелью, старыми коврами, безделушками, принадлежавшими разным векам и разным народам. Начало этой коллекции было положено еще в Батиньоле первым старым руанским горшком, подаренным Генриеттой мужу. Они бегали теперь по лавкам с редкостями, удовлетворяя мечтам юности, навеянными первыми книгами. Таким образом, строго современный писатель создавал себе средневековую обстановку, о которой он мечтал, будучи еще пятнадцатилетним мальчуганом. Стараясь оправдаться в этой слабости, он говорил, смеясь, что красивая модная мебель очень дорога, между тем как старьем, и даже самым обыкновенным, можно придать квартире известный шик. Сандоз не был коллекционером в истинном смысле этого слова, он заботился только об общем эффекте обстановки. И действительно гостиная, освещенная двумя лампами старинного дельфта, сразу производила чарующее впечатление своими нежными тонами. Потускневшая далматская ткань на креслах, пожелтевшие инкрустации итальянских шкафиков и голландских этажерок, неясные тоны восточных портьер, бесконечная игра света на изделиях из слоновой кости, фаянса и эмали – все это прелестно выделялось на темно-красном фоне обоев.

Первыми явились Клод и Христина. Христина надела свое единственное черное шелковое платье, совершенно изношенное, которое она берегла для подобных случаев. Генриетта обрадовалась ее приходу и, взяв ее за обе руки, усадила на диван. Она очень любила эту бледную молодую женщину и, заметив, что у нее в этот день какое-то странное, тревожное выражение лица, забросала ее вопросами: что с нею, не больна ли она? Но Христина уверяла, что она совершенно здорова, что чувствует себя прекрасно. Тень не менее глаза ее ежеминутно обращались с тревогой к Клоду и, по-видимому, следили за каждым его движением. Он же казался лихорадочно возбужденным, говорил не умолкая и сильно жестикулировал. Но по временам возбуждение сменялось оцепенением, и он сидел неподвижно, устремив глаза куда-то вдаль, всматриваясь в какой-то призрак, который манил его к себе.

– Ах, старина, – сказал он Сандозу, – я прочел твой роман сегодня ночью. Капитальная вещь! Ну, уж теперь ты навсегда зажал им рты!

Они стояли перед пылавшим камином и беседовали. Сандоз только что выпустил новый роман, и хотя критика не унималась, но вокруг писателя образовался уже тот особенный шум успеха, который служить торжеством писателя и распространяет его славу, несмотря на ожесточенные нападки противников. Впрочем, он не обманывал себя иллюзиями; он знал, что если даже выиграет одно сражение, то с появлением нового романа, борьба возобновится. Во всяком случае труд, которому он отдал всю свою жизнь, подвигался вперед. Романы задуманной серии выходили один за другим, систематически ведя в намеченной цели, и ни препятствия, ни оскорбления, ни усталость не могли отклонить или остановить писателя.

– Правда, – возразил он Клоду, – они теперь несколько унялись… Один из них признал даже, что я честный человек. Да, вот как все изменяется… Но погоди, они еще наверстают свое! Мозг у большинства этих господ настолько отличается от моего, что они не могут примириться с моей манерой, с резкостью моих выражений, с физиологическим методом, который я применяю в своим героям, видоизменяющимся под влиянием среды… Я говорю только о коллегах, серьезно относящихся в своему делу, не касаясь идиотов и подлецов… Видишь ли, самое лучшее смело продолжать работу, не рассчитывая на справедливость и добросовестность публики. Нужно умереть, чтобы оказаться правым.

Глаза Клода были устремлены на один из углов гостиной, точно прикованные каким-то видением. Затем, точно смутившись чего-то, он отвернулся и пробормотал:

– Ба, это может быть верно относительно тебя; что касается до меня, то и после смерти я останусь виноватым… Но как бы там ни было, а. книга твоя глубоко взволновала меня. Я хотел было приняться сегодня за картину, но не мог работать. Ах, если бы я способен был чувствовать к тебе зависть, ты сделал бы меня очень несчастным!..

В эту минуту растворилась дверь, и в гостиную вошла Матильда в сопровождении Жори. Она была в роскошном туалете; в оранжевом бархатном тюнике и светло-желтой атласной юбке, с бриллиантовыми серьгами и большим букетом роз, приколотым к корсажу. Но более всего поразила Клода перемена, совершившаяся в ее внешности: худощавая, смуглая женщина каким-то чудом превратилась в полную, свежую блондинку, беззубый рот был украшен ослепительно белыми зубами. В каждом движении ее чувствовалось желание казаться солидной особой, что до некоторой степени удавалось ей, благодаря сорокапятилетнему возрасту, так что Жори казался ее племянником. Напоминал прежнюю Матильду только острый аптечный запах, который она старалась замаскировать сильными духами, точно желая ими извлечь из кожи пропитывавшие ее эссенции. Но запах ревеня, бузины и перечной мяты не поддавался никакому лечению, и с появлением Матильды гостиная наполнилась аптечным запахом, смешанным с ароматом мускуса.

Генриетта после обычных приветствий усадила гостью напротив Христины.

– Ведь вы знакомы, не правда ли? Вы, кажется, встречались уже тут?

Матильда бросила холодный взгляд на скромный туалет молодой женщины. Ей было хорошо известно, что эта женщина долго жила с мужчиной, не будучи его женой, а это было преступлением в глазах Матильды, которая стала неумолимо строга с тех пор, как, благодаря терпимости, господствовавшей в литературных н артистических кружках, была допущена в некоторые салоны. Генриетта, которая терпеть не могла Матильды, обменялась с ней только немногими фразами и продолжала беседовать с Христиной.

Жори, поздоровавшись с Клодом и Сандозом, стоявшими у камина, принялся извиняться по поводу статьи, появившейся в это утро в издаваемом им «Обозрении» и бранившей новый роман Сандоза.

– Видишь ли, друг мой, не всегда бываешь хозяином в своем собственном доме… Мне следовало бы следить за всем лично, но времени не хватает. Представь себе, я даже не читал этой статьи, положившись на отзыв других. Ты, конечно, поймешь, как я был возмущен, пробежав ее… Уверяю тебя, я просто в отчаянии!..

– Ну, полно, это в порядке вещей, – спокойно возразил Сандоз. – Теперь, когда враги начинают хвалить меня, друзья должны вооружиться против меня.

Дверь неслышно приотворилась, и в комнату тихо проскользнул Ганьер. Он только что приехал из Мелэна, и приехал один, так как жену свою не знакомил ни с кем из товарищей. Обыкновенно он приезжал на эти обеды Сандоза прямо с вокзала, не стряхнув с сапог пыли родного города, которую увозил обратно в тот же вечер на одном из вечерних поездов. Он нисколько не переменился и даже помолодел; старея, он превращался в блондина.

– А вот и Ганьер! – воскликнул Сандоз.

В то время как Ганьер здоровался с дамами, в гостиную вошел Магудо. Он сильно поседел, но исхудалое суровое лицо освещалось по-прежнему ясными детскими глазами. Он носил по-прежнему слишком короткие брюки и безобразный сюртук, образовавший складки на спине, несмотря на то, что материальное положение его было довольно сносное. Торговец бронзовыми изделиями, для которого он в последнее время работал, продал несколько прелестных статуэток скульптора, которые украшали камины и консоли богатых буржуа.

Сандоз и Клод обернулись, заинтересованные зрелищем встречи Магудо с Матильдой и Жори. Но все обошлось благополучно. Скульптор отвесил ей почтительный поклон, но Жори с невозмутимым спокойствием представил ему свою жену:

– Вот, старина, жена моя! Ну, пожмите друг другу руки!

Тогда Матильда и Магудо, приняв озадаченный вид светских людей, которым навязывают нежелательное знакомство, церемонно пожали друг другу руки. Но как только этот обряд был выполнен, Магудо удалился с Ганьером в угол гостиной и оба принялись вспоминать все прежние безобразия Матильды. Да, теперь у нее появились и зубы, а тогда она, к счастью, не могла кусаться.

 

Ждали Дюбюша, который обещал приехать к обеду.

– Да, – сказала Генриетта, – нас будет всего девять. Фажероль прислал нам сегодня утром записку, в которой извиняется, что не может явиться в обеду, так как он должен присутствовать на каком-то официальном обеде… Но он обещает прийти к одиннадцати часам.

В это время слуга подал депешу. Дюбюш телеграфировал: «Невозможно отлучиться. Тревожит кашель Алисы».

– Стало быть, пас будет всего восемь, – сказала Генриетта огорченным тоном хозяйки, расчеты которой расстроились.

Слуга отворил дверь в столовую и доложил, что обед подан. Генриетта обратилась к гостям:

– Мы все в сборе… Дайте мне вашу руку, Клод.

Сандоз подал руку Матильде, Жори – Христине, Магудо и Ганьер следовали за ними, продолжая острить над превращением прекрасной аптекарши.

Столовая, в которую перешли гости, была очень большая комната, вся залитая светом. Стены ее были покрыты старинным фаянсом, оживлявшим комнату своей пестротой. Два поставца – один с хрусталем, другой с серебром – сверкали точно витрины ювелиров. Посередине стоял стол, освещенный большой люстрой, бросавшей яркий свет на белоснежную скатерть, на изящно убранный стол, раскрашенные тарелки, граненые стаканы; графины с красными и белыми жидкостями и тарелочки с закусками, симметрично расставленными вокруг стоящей в центре корзины с ярко-красными розами.

Генриетта села между Клодом и Магудо, Сандоз – между Матильдой и Христиной. Жори и Ганьер уселисьнапротивоположных концах стола. В то время как слуга разносил суп, мадам Жори, желая оказать любезность хозяину, выпалила ужасную фразу:

– Ну, что же, вы остались довольны сегодняшней статьей?

Эдуард сам читал корректуру.

Жори страшно смутился.

– Нет, нет, – пробормотал он, – ты ошибаешься, статья возмутительна… Ее набрали в моем отсутствии…

Неловкое молчание, наступившее после этого заявления, выяснило Матильде сделанный ею промах. Но, желая поддержать свое достоинство, она бросила на мужа презрительный взгляд и громко сказала:

– Ты опять врешь? Я повторяю только то, что слышала от тебя… Понимаешь ли, я не желаю быть посмешищем!

Инцидент этот испортил начало обеда. Генриетта тщетно старалась обратить внимание гостей на кильки – одна Христина превозносила их. Сандоз, позабавленный смущением Жори, напомнил ему один завтрак в Марсели. Ах, да, только в Марсели можно хорошо поесть! Клод, погруженный в свои думы, очнулся вдруг.

– А что, решено? Избрали уже художников для производства новых декоративных работ в отель де-Вилле?

– Нет еще, – возразил Магудо, – собираются только… Я ничего не получу, у меня там нет связей… Фажероль тоже очень встревожен. Он не пришел сегодня, вероятно, потому что дело не ладится… Ах, да, его песенка спета… миллионные дела готовы рухнуть!

И Магудо засмеялся недобрым смехом, в котором слышалось ликование удовлетворенной мести; Ганьер, на другом конце стола, вторил этому смеху. Затем посыпались злые насмешки по поводу разгрома, угрожавшего кружку модных художников. Предсказания оправдывались; поднявшиеся на картины цены страшно падали, среди биржевиков распространилась настоящая паника, заразившая и любителей, и продажа картин совсем приостановилась. И нужно было видеть знаменитого Ноде среди этого разгрома! Вначале он крепился, придумал даже особенный способ рекламы, стал распространять слух о необыкновенной картине, скрытой в какой-то галерее, недоступной глазу публики. Он не говорил даже цены этой картины, уверенный в том, что не найдется достаточно богатого человека, который мог бы купить ее. И в один прекрасный день какой-то свиноторговец из Нью-Иорка купил у него эту – картину за двести или триста тысяч франков, радуясь тому, что увозить с собою лучшую из новых картин Парижа. Но подобные кунстштюки не повторялись, и Ноде, расходы которого росли вместе с доходами, чувствовал, как трещит почва под его дворцом, который ему приходилось отстаивать от осады приставов.

– Магудо, что же вы не едите грибов? – прервала этот лоток Генриетта.

Слуга подал жаркое, гости ели, графины опустошались, но – злоба душила всех до такой степени, что самые изысканные лакомства не обращали ни чьего внимания, к огорчению хозяина и хозяйки.

– Чего? Грибов?.. – повторил скульптор. – Нет, благодарю.

– Забавнее всего то, – продолжал Магудо, – что Ноде преследует теперь Фажероля. Уверяю вас, он собирается арестовать его… Ха, ха, ха, вот-то подчистят их, всех этих изящных маляров, имеющих собственные отели! Дом пойдет весною за бесценок… Итак, Ноде, заставивший Фажероля выстроить себе отель и омеблировавший его, хотел было теперь взять обратно мебель и драгоценные безделушки. Но Фажероль, по-видимому, заложил все… Ноде обвиняет Фажероля в том, что он испортил все дело своим тщеславием и легкомыслием, отправив картину на выставку. А Фажероль твердит, что не допустит, чтобы его обкрадывали… И они съедят друг друга, вот увидите!

С противоположного конца стола раздался голос Ганьера, мягкий, неумолимый голос проснувшегося мечтателя.

– Да, Фажероль погиб!.. Впрочем, он никогда не имел успеха.

Все стали протестовать. А ежегодная продажа его картин, доходившая до ста тысяч франков! А полученные им медали и кресты! Но Ганьер стоял на своем, улыбаясь своей таинственной улыбкой. Что значили факты в сравнении с его глубоким внутренним убеждением!

– Ах, полноте! Ведь он не знает даже теории цветов!

Жори собирался защищать талант Фажероля, приписывая себе его успех, но Генриетта обратилась к гостям с просьбой успокоиться и отнестись с должным вниманием к равиоли. Наступила пауза; слышался только звон стаканов и стук вилок. Симметрия на столе была нарушена, свечи, казалось, горели ярче от разгоревшегося спора. Сандоз недоумевал м с тревогой в душе спрашивал себя, что заставляло их с таким ожесточением нападать на товарища? Не выступили ли они все вместе на широкий путь жизни, не стремятся ли все в одной цели? В первый раз его иллюзия омрачилась, и вера в вечность дружбы поколебалась. Но он постарался отогнать свои сомнения и обратился в Клоду:

– Приготовься, Клод… подают рябчиков… Да где же ты, Клод?

С той минуты, как в разговоре наступила пауза, Клод снова погрузился в свои грезы, устремив глаза в пространство и рассеянно накладывая себе равиоли. А Христина, очаровательная в своей тревоге, не спускала с него своих печальных глаз. При обращении Сандоза Клод вздрогнул и взял ножку рябчика с блюда, наполнившего комнату смолистым ароматом.

– Что, чувствуете, господа? – воскликнул Сандоз с оживлением. – Можно подумать, что мы собираемся проглотить все леса России.

Но Клод возвратился к вопросу, занимавшему его:

– Так вы полагаете, что Фажероль получит залу муниципального совета?

Достаточно было этого вопроса, чтобы вызвать новый взрыв негодования со стороны Магудо и Ганьера. Хороша будет эта зала, если ее поручать Фажеролю и он покроет ее стены своей водянистой мазней! А он сумеет добиться этого путем всяких подлостей. Да, великий художник, осаждаемый любителями, отказывавшийся от самых выгодных заказов, осаждает администрацию теперь, когда картины его не находят сбыта! Что может быть подлее художника, унижающегося перед чиновником, готового на всякие уступки, на всякие подлости? Какой позор, подчинять искусство фантазии какого-нибудь идиота-министра! О, Фажероль на этом официальном обеде собирается, вероятно, вылизать сапоги какому-нибудь болвану, начальнику отделения!..

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75 
Рейтинг@Mail.ru