bannerbannerbanner
Сочинения

Эмиль Золя
Сочинения

В это время дверь распахнулась и Генриетта объявила, что обед подан. Она сняла большой передник и весело пожимала протягивавшиеся к ней руки.

– За стол, за стол, господа! Уже половина восьмого, бульябеса не ждет! – Жори заметил, что Фажероль дал слово прийти, но никто не соглашался ждать его. Все находили, что он становится просто смешным, разыгрывая роль великого художника, заваленного работой.

Столовая, в которую перешло общество, была так мала, что пришлось проломать в стене нечто вроде алькова для помещения рояля. Впрочем, в торжественные дни за круглым столом, освещенным висячей лампой, помещалось до десяти человек. Но тогда служанке невозможно было пробраться к буфету и Клод, обыкновенно сидевший спиной к буфету, доставал и передавал все необходимое Генриетте, которая распоряжалась всем и сама прислуживала у стола.

Генриетта посадила Клода возле себя, по правую сторону, а Магудо, но левую. Жори и Ганьер уселись возле Сандоза.

– Франсуаза! – позвала хозяйка. – Подайте гренки! – Затем, когда служанка подала блюдо с гренками, она стала накладывать их на тарелки, обливая их собственноручно приготовленной bouillabaisse.

В это время дверь отворилась, и в комнату вошел Фажероль.

– Наконец-то! – воскликнула Генриетта. – Садитесь сюда, рядом с Клодом!

Фажероль извинился, ссылаясь на какое-то неотложное дело. Необыкновенно изящный, в костюме английского покроя, он производил впечатление светского человека, напускающего на себя небрежность художника. Усевшись, он схватил руку Клода и горячо пожал ее.

– Ах, друг мой, как мне хотелось повидаться с тобой! Да, я двадцать раз собирался к тебе, но, видишь ли, жизнь…

Клод, сконфуженный этими уверениями, пытался отвечать в том же тоне. Но Генриетта выручила его, прервав Фажероля:

– Фажероль, вам два куска?

– Разумеется, два, сударыня… Я ужасно люблю бульябесу. И вы мастерски приготовляете ее!

Все стали расхваливать бульябесу. Магудо и Жори утверждали, что даже в Марсели ее не могли бы приготовить лучше. Молодая женщина, восхищенная, раскрасневшаяся, с большой ложкой в руке, едва успевала наполнять тарелки, протягивавшиеся к ней, и, наконец, встала из-за стола и побежала в кухню за остатками бульябесы, так как служанка совсем растерялась.

– Кушай же сама! – крикнул ей Сандоз. – Мы подождем!

Но Генриетта продолжала суетиться.

– Оставь меня… Передай лучше хлеб. Он стоит на буфете, за твоей спиной… Жори предпочитает, кажется, обмакивать не поджаренный хлеб.

Сандоз встал и принялся помогать Генриетте. Все стали дразнить Жори.

А Клод, поддаваясь добродушному веселью, охватившему друзей, глядел на них, точно пробуждаясь от долгого сна и спрашивая себя, действительно ли прошло четыре гора е тех нор, как он обедал с ними в последний раз, или все это было сном и он расстался лишь накануне с ними… А между тем он сознавал, что все они изменились: Магудо ожесточила нужда, и щеки его еще более впаяй; Ганьер окончательно унесся в заоблачные края. Но в особенности изменился, казалось ему, Фажероль, и от него веяло странным холодом, несмотря па всю его любезность. Да, лица их осунулись, постарели в беспрерывной борьбе за существование. Но Клод чувствовал, что вопрос не в этом, что они совершенно чужды друг другу и очень далеки друг от друга, хотя и сидят рядом. Правда, и обстановка была теперь другая – присутствие женщины придавало особенный характер собранию и успокаивало страсти. Но почему же ему, несмотря на это, кажется, что не долее, как в прошлый четверг он сидел с вами за этим же столом?.. И, вдумываясь в этот вопрос, Клод нашел, наконец, ответ на него. Все это просто объяснялось тем, что Сандоз один не изменялся, верный своим сердечным привязанностям, как и привычке к постоянному труду, с таким же радушием принимая своих старых друзей в новой семейной обстановке, с каким всегда принимал их в своей холостой квартире. Он по-прежнему верил в вечность дружбы, по-прежнему бредил о том, что его четверги будут соединять друзей до глубокой старости. Да, они никогда не разойдутся! Они двинулись в путь в одно время и одновременно взберутся на вершину!

По-видимому, Сандоз угадал ход мыслей Клода, сидевшего против него, и сказал ему с веселым смехом:

– Ну, вот ты опять с нами, дружок! Ах, черт возьми, как часто мы чувствовали твое отсутствие!.. Но, как видишь, все у нас по-старому… Мы все нисколько не изменились, не правда ли, господа?

Все мало-помалу оживились. Конечно, о, конечно, не изменились!

– Только, – продолжал Сандоз, весело улыбаясь, – только стол у меня теперь несколько лучше, чем в улице Enfer. Да, порядочной дранью кормил я вас тогда!

На столе появилось рагу из зайца, а за ним жаркое из дичи и салат. За десертом гости просидели очень долго, хотя беседа не отличалась прежней живостью и горячностью. Каждый говорил только о себе, и, заметив, что другие не слушают его, умолкал. Тем не менее, когда подали сыр и бутылку дешевенького, кисловатого бургундского, выписанного молодой четой тотчас по получении гонорара за первый роман, все оживились.

– Так ты заключил условие с Ноде? – спросил Магудо. – Правда ли, что он гарантирует тебе пятьдесят тысяч франков на первый год?

Фажероль возразил небрежным тоном:

– Да, пятьдесят тысяч франков. Но я не решил… Глупо связывать себя… Во всяком случае меня нелегко закабалить.

– Черт возьми! – пробормотал скульптор. – За двадцать франков в сутки я готов подписать какой угодно договор.

Внимание всех присутствующих было сосредоточено на Фажероле, разыгрывавшего из себя баловня судьбы, который тяготится все возраставшим успехом. У него было все то же хорошенькое, плутовское личико продажной женщины, но прическа и особенная форма бороды придавали ему некоторую солидность. Он все еще от времени до времени навещал Сандоза, но, тем не менее, более и более удалялся от кучки, понимая, что ему необходимо окончательно порвать с этими революционерами. Он толкался на бульварах, в кафе, в редакциях и во всех публичных местах, где можно было завести полезные знакомства; говорили даже, что он сумел заинтересовать собою двух-трех женщин высшего круга и рассчитывал на их содействие.

– Читал ли ты статью Бернье о твоих работах? – спросил Жори, который теперь приписывал себе успех Фажероля, как раньше хвастал тем, что выдвинул Клода. – Он положительно повторяет почти дословно мои отзывы.

– Да, статей-то о нем пишут не мало! – вздохнул Магудо.

Фажероль махнул небрежно рукой, и жесть этот, как и улыбка его ясно выражали его презрение к этим жалким не удачникам, которые с таким глупым упрямством отстаивали свои идеи, тогда как завоевать толпу было собственно так легко. Ограбив их, он теперь хотел порвать с ними, воспользоваться ненавистью к ним публики, которая восхищалась его работами, и окончательно убить их произведения.

– А ты читал статью Вернье? – повторил Жори, обращаясь к Ганьеру. – Не правда ли, он повторяет мои слова?

Ганьер, казалось, совершенно ушел в созерцание отражения красного вина на белой скатерти. При этом вопросе он встрепенулся.

– Что? Статью Вернье?

– Да, и вообще все статьи, в которых говорится о Фаже- роле.

Ганьер удивленно взглянул на Фажероля.

– Вот как! Так о тебе пишут статьи?.. Я не знал, право!.. Я ни одной из них не читал… И что это им вздумалось писать о тебе?

Все громко расхохотались. Один Фажероль улыбнулся натянутой улыбкой, полагая, что Ганьер издевается над ним. Но Ганьер был далек от этого. Он чистосердечно удивлялся тому, что художник, не имевший понятия о теории цветов, может иметь какой-нибудь успех. Нет, он никогда не поверит тому, чтобы этот шарлатан мог выдвинуться! Буда же девалась совесть?

Конец обеда прошел довольно оживленно. Хозяйка продолжала усердно угощать гостей, но они отказывались.

– Дружок мой, – обратилась она к Сандозу, – протяни руку… на буфете стоят бисквиты… предложи гостям.

Но гости встали из-за стола, протестуя, и так как чай собирались пить в этой же комнате, то они продолжали разговаривать, стоя, в то время как служанка убирала со стола. Молодые супруги помогали ей: Генриетта убирала в ящик солонки, Сандоз складывал скатерть.

– Вы можете курить, господа, – сказала Генриетта. – Вы знаете, что это не стесняет меня!

Фажероль увлек Клода к окну и предложил ему сигару. Клод отказался.

– Ах, да, ведь ты не куришь… Скажи, могу ли я зайти посмотреть, что ты привез из деревни? Вероятно, много интересного… Ты ведь знаешь, как я отношусь к твоему таланту, ты выше всех нас…

Фажероль держал себя очень скромно, охваченный своим прежним почтением к таланту Клода, влияние которого наложило на него неизгладимую печать. Его тревожило молчание Клода относительно его картины, и после некоторого колебания он пробормотал дрожавшим от волнения голосом:

– Ты видел мою актрису в Салоне? Скажи откровенно, нравится она тебе?

С минуту Клод колебался. Затем он добродушно сказал:

– Да, в нем много интересного.

Но Фажероль уже раскаивался в том, что предложил такой глупый вопрос, и окончательно растерялся, стараясь объяснить свои заимствования и сделанные публике уступки. Выбравшись кое-как из неловкого положения, раздосадованный своей неловкостью, он превратился в прежнего шута и до слез рассмешил всех, не исключая даже Клода. Наконец, он подошел к Генриетте и стал прощаться.

– Как, вы уходите так рано?

– Да, к сожалению, сударыня. Отец мой ожидает сегодня одного начальника отделения, который старается выхлопотать ему орден, а так как он считает, что я составляю одну из его заслуг, то я должен был дать ему слово, что приду.

После ухода Фажероля, Генриетта, обменявшись несколькими словами с Сандозом, удалилась, и вскоре в первом этаже послышались ее шаги. Со времени замужества она взяла на себя уход за матерью Сандоза и навешала ее несколько раз в течение вечера, как делал это в былое время ее муж.

 

Впрочем, никто из гостей не заметил ее отсутствия. Магудо и Ганьер говорили о Фажероле и хотя не нападали открыто на него, но в голосе их и жестах чувствовалось презрение людей, не желающих казнить товарища. И желая выразить в какой-нибудь форме свой протест, они набросились на Клода, выражая ему свое поклонение, толкуя о надеждах, возлагаемых на него. Да, пора было ему вернуться! Он один из всех мог сделаться вождем новой школы! Со времени открытия «Салона забракованных» новая школа значительно окрепла, новое веяние давало знать о себе. К несчастию, усилия разбивались на мелочи, художники новой школы не шли дальше набросков, сделанных несколькими взмахами кисти. Необходимо было появление настоящего таланта, который выразил бы в каком-нибудь шедевре новую формулу. И какое место занял бы этот человек! Он покорил бы толпу, открыл бы собою новую эру в искусстве!

Клод слушал их, опустив глаза и все более бледнея от волнения. Да, это была давнишняя, тайная мечта его, в которой он боялся сознаться даже самому себе! Но к радости его примешивалось странное чувство какой-то необъяснимой тоски, какой-то смутной боязни этого лучезарного будущего, в котором ему приписывали роль вождя, заранее празднуя его торжество.

– Полно! – крикнул он вдруг. – Есть другие, которые стоят выше меня… Я сан еще не нашел своей дороги.

Жори, раздраженный этим разговором, курил молча. Наконец, он не вытерпел:

– Все это, господа, означает просто, что вы раздосадованы успехом Фажероля.

Все возмутились и стали протестовать. Фажероль! Хорош учитель! Вот потеха-то!

– Мы давно замечаем, что ты отрекаешься от нас, – сказал Магудо. – О нас ты, небось, и двух строчек не напишешь!

– Ах, черт возьми, как тут писать о вас, – возразил раздосадованный Жори, – когда в моих статьях всегда вычеркивают все, что касается вас. Вы сами виноваты в этом, господа! Вы восстановили всех против себя… Вот если бы я имел свою собственную газету!

В это время вернулась Генриетта и, встретив взгляд Сандоза, улыбнулась ему той нежной, теплой улыбкой, которая в былые годы освещала его лицо, когда он выходил из комнаты больной матери. Усадив всех вокруг стола, она стала разливать чай. Но настроение общества изменилось, какая-то апатия овладела всеми. Даже появление Бертрана, который ради куска сахара стал выкидывать разные кунстштюки, не развеселило молодых людей. После спора о Фажероле разговор как-то не клеился, все были словно подавлены чем-то. Густой дым наполнял комнату. Ганьер встал из-за стола и, усевшись у рояля, начал наигрывать какие-то отрывки из Вагнера, искажая их своими неловкими пальцами любителя, начинающего в тридцать лет учиться музыке.

Около одиннадцати часов явился, наконец, Дюбюш, и появление его окончательно заморозило публику. Он удрал с бала, желая исполнить то, что он считал своим долгом по отношению к товарищам, и его черный фрак, белый галстук и широкое бледное лицо, ясно свидетельствовали о том, что он явился сюда нехотя, рискуя своей репутацией и сознавая значение этой жертвы. Он избегал даже разговоров о жене, боясь, как бы не пришлось ему познакомить ее с Сандозами. Поздоровавшись с Клодом совершенно равнодушно, точно он только накануне виделся с ним, он отказался от предложенной ему Генриеттой чашки чаю и заговорил о хлопотах, причиняемых ему устройством новой квартиры, и о работах, которыми он был завален с тех пор, как стал заниматься постройками своего тестя, подрядившегося выстроить целую улицу рядом с парком Монсо.

И Клод почувствовал, что в душе его словно оборвалось что-то, что прежние дружеские вечера их никогда не вернутся, что жизнь убила горячие увлечения былых дней, когда ничто еще не разделяло их, и каждый из них мечтал не о личном успехе, а о торжестве одушевлявшей их идеи. Теперь начиналась борьба за существование, каждый старался взять с бою свою долю, старая, скрепленная клятвами дружба готова была рухнуть, разлететься вдребезги.

Только Сандоз, продолжая непоколебимо верить в вечность этой дружбы, все еще не замечал ничего; в его глазах товарищи оставались такими же, какими были в то время, когда они собирались у него в улице Enfer и когда они шли, обнявшись, по улицам Парижа, провозглашая торжество своих идей.

Когда, час спустя, товарищи, усыпленные эгоизмом Дюбюша, не перестававшем говорить о своих личных делах, оторвали от рояля загипнотизированного Ганьера, Сандоз и жена его вышли проводить друзей до самой калитки сада, несмотря на морозную ночь. Дружески пожимая всем руки, Сандоз говорил:

– До четверга, Клод!.. До четверга, господа!.. Слышите? Приходите все!

– До четверга! – повторяла Генриетта, приподнимая фонарь, чтобы лучше осветить лестницу.

Ганьер и Магудо крикнули шутя:

– До четверга, дорогой учитель!.. Спокойной ночи!..

Выйдя на улицу, Дюбюш тотчас же остановил извозчика и уехал. Остальные четверо дошли вместе до внешнего бульвара, почти не обмениваясь ни словом, точно стесненные тем, что им приходилось оставаться так долго вместе. Наконец Жори, заметив какую-то женщину, проходившую по тротуару, поспешно простился, ссылаясь на корректуру, которая ждала его в редакции. Ганьер совершенно машинально остановился у кафе Бодекена, где было еще светло. Магудо отказался зайти и побрел домой один, отдаваясь своим невеселым думам.

Совершенно не желая этого, Клод очутился у прежнего их столика, напротив Ганьера, который хранил молчание. Кафе нисколько не изменилось за это время, товарищи по-прежнему собирались там по воскресеньям и даже ревностнее посещали его с тех пор, как Сандоз поселился в этом квартале. По теперь кружок их тонул в толпе новых лиц, банальных адептов новой школы. Впрочем, в это время ночи посетители начинали расходиться. Трое молодых художников новой школы, которых Клод совсем не знал, подошли в нему, собираясь уходить, и молча пожали ему руку. В кафе оставался только один из мелких рантье квартала, уснувший над своим стаканом.

Ганьер, чувствуя себя точно дома, совершенно равнодушный к усталости единственного слуги, остававшегося в зале, смотрел на Клода каким-то странным, бессмысленным взглядом.

– Кстати, – спросил после довольно продолжительного молчания Клод, – что это ты объяснял сегодня Магудо во время обеда?.. Да, ты, кажется, доказывал, что красный цвет знамени желтеет на голубом фоне неба… Гм!.. Так ты занимаешься теперь теорией дополнительных цветов?

Но Ганьер не отвечал ничего. Он поднял свою кружку и, не прикоснувшись в ней, снова поставил на стол, бормоча с восторженной улыбкой:

– Гайдн!.. Сколько в нем грации!.. Он напоминает голос старой напудренной прабабушки… Моцарт – гений, предвестник, первый, давший оркестру самостоятельный голос… И они оба обессмертились, потому что они создали Бетховена… Ах, Бетховен! Какая мощь, какое величественное, полное скорби спокойствие и какая железная логика! Это Микель-Анджело у гробницы Медичей. И все современные великие композиторы взяли исходной точкой его хоровые симфонии…

Слуга, которому надоело ждать, принялся медленно тушить один газовый рожок за другим. Пустынная зала, загрязненная плевками и окурками и пропитанная табачным дымом, представляла необыкновенно унылую картину. С уснувшего бульвара доносились лишь изредка отдаленные стоны сбившегося с пути пьяницы.

Ганьер продолжал фантазировать:

– Вебер переносит нас в самую романическую обстановку, вы слышите балладу мертвецов, видите плакучие ивы и старые дубы, простирающие к вам свои длинные руки… За ним следует Шуберт, пробираясь вдоль освещенных серебристым светом луны озер… А вот Россини, талантливый, веселый, не заботящийся об экспрессии, смеющийся над мнением света! Он не принадлежит к моим кумирам, о, нет, конечно! Но он поражает богатством фантазии, необыкновенными эффектами, которых он достигает сочетанием голосов и повторением одной и той же темы… За ними следует Мейербер, который сумел воспользоваться этими тремя композиторами и ввести симфонию в оперу, придавая драматическую экспрессию бессознательной формуле Россини. От его торжественных звуков веет феодальной пышностью, военным мистицизмом, и невольно содрогаешься при воспоминании о фантастических легендах, о страстном вопле, потрясающем историю человечества. И сколько нового дает он нам: инструментовку, драматический речитатив, аккомпанируемый оркестров, типическую фразу, на которой строится все произведение… Великий мастер… да, великий мастер!

– Сударь, – подошел к нему слуга, – я запираю кафе.

И так как Ганьер не повернул даже головы, слуга разбудил господина, уснувшего над своим стаканом.

– Я запираю, сударь!

Проснувшийся посетитель вздрогнул, стал искать в теином углу свою палку и, когда гарсон поднял ее под стульями м передал ему, он тотчас же удалился.

– Берлиоз, – продолжал Ганьер, – проникся образами литературы. Это музыкальный толкователь Шекспира, Виргилия, Гете. И какой гениальный живописец! Это Делакруа в области музыки. Звуки его горят точно яркие краски, душа его объята религиозным экстазом, уносящим его в облака. Слабый в опере, удивительный в поэме, требуя подчас невозможного от оркестра, который является жертвой его тирании, он доводить каждый инструмент до того, что инструмент этот является живым лицом. Знаете ли вы, как он определяет кларнет? Кларнеты – это любимые женщины! Да, это выражение всегда приводило меня в какой-то трепет… А Шопен, этот Байрон в музыке, этот поэт невроза!.. А Мендельсон, бесподобный скульптор, Шекспир в бальных ботинках, которого «Песня без слов» составляют отраду женщин!.. А затем… о, затем нужно опуститься на колени…

В опустевшей, холодной зале горел лишь один газовый рожок, над самой головой Ганьера, и слуга, стоявший за его спиной, с нетерпением ждал ухода запоздалых посетителей. Голос Ганьера дрожал теперь точно в религиозном экстазе, он точно приближался к священной скинии, к святой святых.

– О, Шуман – это сама скорбь, скорбь, полная отрады! Да, это конец всего, последняя песнь духа, носящегося над развалинами мира. А Вагнер! Это Бог, воплощающий в себе музыку всех веков. Да, творения его – великий ковчег, соединение всех искусств, настоящая жизнь, нашедшая, наконец, свое выражение. Оркестр живет у него своей самостоятельной жизнью рядом с жизнью драмы. И какое полное уничтожение рутинных преград и мертвых формул! Увертюра Тангейзера – это аллилуйя новому веку: сначала раздается хор пилигримов – религиозный, величественно-спокойный, глубокий мотив… голоса сирен постепенно заглушают его… Затем раздается сладострастная песнь Венеры, полная томной неги и жажды наслаждений… Она становится все могущественнее, все властнее… Но религиозный мотив возвращается от времени до времени и, наконец, овладевает всеми мотивами, сливая их в высшую гармонию и унося их на крыльях триумфального гимна…

– Сударь, я запираю! – повторил лакей.

Клод, давно уже не следивший за бредом товарища, поглощенный своими собственными думами, допил свой стакан.

– Эй, дружище, запирают! – сказал он.

Ганьер вздрогнул. На лице его, сиявшем восторгом, отразилось глубокое страдание. Он поспешно выпил свое пиво, затем, выйдя на улицу, молча пожал руку Клоду и быстро исчез в темноте ночи.

Было около двух часов, когда Клод вернулся домой! Прошло около недели со времени его переселения в Париж, и каждый вечер в течение этой недели он возвращался домой словно в лихорадке. По никогда еще он не возвращался так поздно и в таком возбужденном состоянии, как в эту ночь. Христина, побежденная, наконец, усталостью, спала, склонив голову на край стола, на котором стояла потухшая лампа.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75 
Рейтинг@Mail.ru