bannerbannerbanner
Сочинения

Эмиль Золя
Сочинения

Жори расхохотался.

– Ну, да ведь где-нибудь нужно ночевать!.. Ах, вот мы и пришли. Входи скорей!

Но Клод продолжал отказываться. Жена ждет его к завтраку… он должен спешить домой… Но Жори позвонил и втолкнул его в переднюю, говоря, что все это пустяки, что можно послать лакея Ирмы с запиской в улицу Дуэ. В это время дверь распахнулась и на пороге появилась Ирма Бено. Увидев Клода, она воскликнула:

– Ах, это вы, дикарь?

Она встретила его, как старого товарища, и Клод, убедившись в том, что она совсем не замечает его потертого сюртука, ободрился и повеселел. Но чем более он вглядывался в стоявшую перед ним молодую женщину, тем более она поражала его. Вычурная прическа, уменьшая лоб, удлиняла лицо, белокурые волосы превратились в светло рыжие, а прежний мальчишка-сорванец – в тициановскую куртизанку. «Дуракам, – говорила она, – больше нравится такая физиономия». В обстановке ее отеля было не мало прорех, несмотря на всю ее роскошь, но более всего поразили Клода несколько хороших картин, и между ними одна, работы Курбе, другая – Делакруа. Стало быть, она далеко не глупа, эта девушка! Стало быть, у нее есть вкус, несмотря на ужасную фарфоровую кошку, красовавшуюся на одном из консолей гостиной.

Жори попросил хозяйку послать лакея с запиской к жене Клода.

– Как, вы женились? – воскликнула Ирма.

– Да, – отвечал Клод.

Она взглянула на Жори, который улыбнулся.

– Ах, да… понимаю… А все считали вас ненавистником женщин!.. Но, знаете ли, вы нанесли мне тяжелую обиду. Помните, вы испугались меня?.. Так я показалась вам очень безобразной?.. Вот вы и теперь отворачиваетесь от меня.

Она схватила его руки и, близко наклонившись к нему, с вызывающей улыбкой женщины, которая хочет нравиться, заглядывала ему в глаза. Клод невольно вздрогнул, чувствуя ее горячее дыхание на своем лице.

– Ну, мы еще потолкуем об этом, – сказала Ирма, выпуская его руки.

С запиской Клода был послан кучер, так как лакей доложил, что завтрак подан. Благодаря присутствию этого лакея, весьма изысканный завтрак прошел очень церемонно. Говорили о больших работах, предпринимавшихся в Париже, обсуждали цены на земли, так что можно было подумать, что тут собрались капиталисты, ищущие наиболее выгодного помещения своих денег. Но после десерта, когда подали кофе и лакей удалился, собеседники оживились, как в прежние дни в кафе Бодекена.

– Ах, дети мои, – сказала Ирма, – в конце концов, нет ничего лучшего на свете, как веселиться с друзьями и плевать на весь мир!

Она свертывала папиросы и, схватив бутылку с шартрезом, стала пить из нее. Раскрасневшаяся, с растрепавшимися волосами, она опять напоминала прежнего сорванца.

– Вчера вечером, – заговорил Жори, желая извиниться в том, что не доставил ей утром обещанной книги, – вчера вечером, часов около десяти, я отправился купить книгу и встретил Фажероля…

– Ты лжешь! – прервала его Ирма и, не желая выслушивать его оправданий, поспешила прибавить:

– Фажероль был здесь в это время… Вот видишь, как ты лжешь!

Затем, обратившись к Клоду, она сказала:

– Ах, это просто возмутительно! Вы и представить себе не можете, как он лжет!.. Лжет, как женщина, ради удовольствия лгать или ради самых пошлых мотивов. Вот и теперь он хочет прикрыть ложью нежелание истратить три франка на книгу. Каждый раз, когда он собирался прислать мне букет, оказывалось, что либо в Париже не было цветов, либо букет его неожиданно очутился под колесами экипажа! Да, вот уж, кого надо любить ради его прекрасных глаз!

Жори, нисколько не смущаясь, покачивался на стуле и преспокойно курил свою сигару. Он ограничился тем, что с насмешкой спросил:

– Так ты опять сошлась с Фажеролем?

– Вот еще! Я и не думала сходиться с ним! – воскликнула она с негодованием. – Впрочем, тебе-то какое дело до этого?.. Плевать мне на твоего Фажероля, понимаешь ли? Он прекрасно знает, что со мной неудобно ссориться, вот и все. О, мы хорошо знаем друг друга… нас вырастила одна мостовая… И помни, что мне стоит только кивнуть ему – и он будет у моих ног, твой Фажероль!

Ирма все более и более возбуждалась. Жори пробормотал только:

– Мой Фажероль… Мой Фажероль!

– Да, да, твой Фажероль! Разве ты думаешь, что я не замечаю, как он заискивает в тебе, рассчитывая, что ты расхвалишь его в своих статьях? А ты разыгрываешь роль милостивого покровителя, прекрасно понимая, что тебе самому выгодно расхваливать любимца публики.

Жори пробормотал что-то, раздосадованный тем, что этот разговор происходил в присутствии Клода. Он, впрочем, и не пытался оправдываться, предпочитая превратить обвинение в шутку. Ну, не восхитительна ли Ирма, когда сердится? Глаза ее очаровательны, когда сверкают гневом, ротик прелестен, когда выражает негодование! Жаль только, что при этом утрачивается сходство с тициановскими красавицами… Ирма расхохоталась. Все мало-помалу пьянели от ликеров и табачного дыма. Заговорили о сбыте картин, о том, как поднялись цены в последнее время. Ирма сидела с потухшей папироской во рту, не сводя глаз с Клода, и вдруг, точно в бреду, обратитесь в нему с вопросом:

– Где ты раздобыл свою жену?

ЭТО обращение нисколько не удивило Клода, мысли которого начинали путаться.

– Она приехала из провинции… Она жила у одной старой дамы и вела очень скромную жизнь.

– А хороша она собой?

Да.

С минуту Ирма, казалось, погрузилась в свои размышления, затем она улыбнулась.

– Вот счастье-то! Для тебя ведь не существовало женщин… вероятно, ее нарочно создали для тебя.

Затем, словно встряхнув себя, она встала из-за стола.

– Скоро три часа… Ах, детки мои, я должна выпроводить вас. Да, меня ждет архитектор, е которым я условилась осмотреть участок земли у парка Монсо… вы знаете, в новом квартале, который обстраивается. Л облюбовала там одно местечко…

Молодые люди перешли в гостиную. Ирма подошла к зеркалу. Увидев свое раскрасневшееся лицо, она рассердилась.

– Так ты хочешь выстроить там дом? – спросил Жори. – Значить ты достала денег?

Ирма поправляла на лбу свои волосы и, казалось, стирала рукой краску с пылавших щек. Овал ее лица удлинился, и хорошенькая головка опять напоминала римскую куртизанку. Полуобернувшись в Жори, она сказала ему:

– Ну, вот, твой Тициан восстановлен!

Шутя и смеясь, она выпроводила молодых людей в переднюю. Тут она взяла обе руки Клода и молча смотрела с минуту на него своими страстными, порочными глазами. Выйдя на улицу, он почувствовал какое-то смущение. Свежий воздух отрезвил его, им овладели угрызения совести при мысли, что он говорил о Христине с этой женщиной, и он тут же поклялся, что никогда не переступит ее порога.

– Не правда ли, милый ребенок? – спросил Жори, закуривая сигару, которую он захватил из ящика, стоявшего в гостиной Ирмы. – К тому же знакомство с ней ни к чему не обязывает… Завтракаешь, обедаешь, ночуешь… здравствуйте, прощайте… и каждый идет своей дорогой.

Клод не решался вернуться прямо домой, охваченный каким-то смущением, и когда и Жори, возбужденный завтраком и ликерами, предложил ему зайти к Бонграну, он с восторгом ухватился за это предложение.

Уже около двадцати лет Бонгран занимал на бульваре Клиши обширную мастерскую, обстановка которой нисколько не напоминала роскошные мастерские модных молодых художников, заваленные разными дорогими безделушками и отделанные дорогими драпировками. Единственным украшением голых серых стен были многочисленные этюды художников, висевшие без рам. Вся обстановка состояла из большого нормандского шкафа и двух кресел, обитых утрехтским полинялым бархатом. В углу стоял широкий диван, покрытый старой, облезшей шкурой медведя. Верный старым обычаям, Бонгран носил всегда специальный рабочий костюм, состоявший из широких штанов, блузы, перевязанной шнурком у пояса и маленькой фески, покрывавшей макушку головы.

Он сам отворил дверь с палитрой и кистями в руках. Увидев Клода, он горячо пожал ему руку.

– Ах, вот и вы! Очень рад видеть вас Я только что думал о вас, голубчик. Кто-то сообщил мне о вашем возвращении в Париж, и я не сомневался в том, что скоро увижусь с вами! – Затем, пожимая руку Жори, он прибавил:

– Я читал вашу статью, милейший проповедник, благодарю вас за лестный отзыв обо мне… Ну, войдите же, господа. Вы мне не помешаете. Я пользуюсь светом насколько возможно… в эти проклятые ноябрьские дни ничего не удается сделать.

Он вернулся к своему мольберту, на котором находилась небольшая картина: две женщины – мать и дочь шили в амбразуре окна, освещенного солнечным светом. Стоя за спиной художника, молодые люди любовались картиной.

– Какая прелесть! – воскликнул Клод.

Бонгран пожал, не оборачиваясь, плечами.

– Надо же что-нибудь делать, не правда ли, господа? Я рисовал эту картинку с натуры у друзей, и теперь только отделываю ее.

– Но это просто совершенство! – воскликнул Клод, все более и более возбуждаясь. – Какая правда и какая простота!.. Да, видите ли, именно эта простота более всего поражает меня.

Художник отступил на несколько шагов и, прищурив глаза, сказал:

– Вы находите? Это действительно нравится вам?.. А между тем, в тот момент, когда вы вошли, мне казалось, что она никуда не годится… Клянусь вам, я совершенно пал духом, считал себя полной бездарностью…

Руки его дрожали, большое тело его трепетало в болезненном напряжении творчества. Бросив палитру и подходя к молодым людям, он воскликнул:

– Вы удивляетесь этой? Но, поверьте мне, есть дни, когда я с тревогой спрашиваю себя, сумею ли я нарисовать нос… Да, каждая новая работа вызывает во мне то лихорадочное волнение, которое испытывают начинающие: сердце усиленно бьется, язык пересыхает от страха, в голове какой-то хаос… Ах, молодые люди, вы думаете, что вам знакомы все мучения творчества? Нет, вы еще не могли испытать их. Если вы напишете вещь неудачную, вы тотчас же принимаетесь за другую, стараетесь создать что-нибудь лучшее. Но мы, старики, занявшие известное положение, мы обязаны оставаться на одной и той же высоте, если уж не в состоянии подняться выше; мы не можем ослабевать, если не желаем быть низвергнутыми в пропасть… Иссуши свой мозг, истощи свою кровь, знаменитый человек, великий художник, поднимайся все выше и выше! Старайся, достигнув вершины, держаться на ней возможно дольше; если же ты почувствуешь, что опускаешься, то погибни в агонии твоего слабеющего таланта, уничтоженный бессилием создать нечто новое! Твои бессмертные произведения не спасут тебя!

 

Мощный голос Бонграна гремел точно последние раскаты грома, и на широком красном лице его отражалось глубокое страдание.

– Да, – продолжал он, – я не раз говорил вам, что счастье не там, не на вершине утеса, что оно улыбается лишь тем смельчакам, которые взбираются на него с полной верой в свои силы. Но вы не можете понять этого… нужно самому испытать все!.. Подумайте только, сколько надежд, сколько иллюзий на пути… да, бесконечно много иллюзий! Молодые ноги так бодры, что самые тернистые пути кажутся превосходными, а молодые души так преисполнены честолюбием, что даже самые незначительные успехи вызывают ощущение блаженства. И с каким трепетом ждешь великого пира славы! Но вот вы почти у цели… вы напрягаете все свои силы, не чувствуя ни усталости, ни лишений… Наконец, вершина достигнута, нужно только удержаться на ней. Тогда-то и начинаются настоящие мучения. Опьянение славой улетучилось, оказывается, что на дне ее много горечи и что она далеко не стоит той борьбы, тех жертв, с помощью которых удалось достигнуть ее. Впереди – ничего нового, ничего неизведанного. Ваше честолюбие удовлетворено сознанием, что вы дали бессмертные произведения. Но вместе с тем вы удивляетесь тому, что так мало получили взамен этого. С этого момента горизонт пустеет, ничто не связывает вас с жизнью… вам остается только умереть. А между тем вам не хочется расставаться с жизнью, вы жадно цепляетесь за нее, продолжаете работать, не желаете отказаться от творчества, как не желает старик отказаться от любви!.. Вы делаете тяжелые, постыдные усилия… Ах, следовало бы иметь мужество убить себя после последнего шедевра!

Бонгран, казалось, вырос; мощный голос его потрясал стены мастерской, на глазах выступили слезы. Опускаясь на стул, стоявший против мольберта, он с трепетом ученика, нуждающегося в ободрении, спросил:

– Так вы действительно находите, что картина недурна?.. Не смею верить этому… Несчастье мое именно в том, что во мне слишком много и вместе с тем слишком мало критического смысла. Когда я принимаюсь за работу, я прихожу в экстаз, но при малейшей неудаче я испытываю ужаснейшие мучения. Нужно либо ничего не смыслит, как это животное Шамбувар, либо видеть все с совершенной ясностью и перестать писать… Да, так вам эта вещица нравится?

Клод и Жори стояли неподвижно, удивленные и смущенные этим стоном, вырвавшимся среди творческих мук. Должно быть, великий мастер переживал тяжелые минуты, если он не мог сдержать своих стонов и советовался с ними, как с товарищами! Но хуже всего было то, что они не сумели скрыть своего колебания под жгучим взглядом его умоляющих глаз, в которых выражалась тайная боязнь падения. Они разделяли мнение публики, что после «Деревенской свадьбы» художник не создал ничего, что могло бы быть поставлено наряду с ней. Оставаясь верным своей манере в некоторых картинах, следовавших за «Деревенской свадьбой», он теперь более чем тщательно отделывал свои сюжеты. Но с каждым новым произведением он опускался все ниже и ниже и звезда его блекла. Конечно, всего этого нельзя было высказать ему и Клод, оправившись от своего смущения, пробормотал:

– Вы ничего лучше этого не создавали!

Бонгран пристально взглянул на него, затем, повернувшись к своей картине, он долго смотрел на нее и, наконец, протягивая вперед руки, пробормотал:

– Боже, Боже, как тяжело!.. Но я скорей соглашусь оставить тут свою шкуру, чем скатиться вниз!..

Он снова взял палитру и с первым взмахом киста успокоился. В мастерской воцарилось молчание. Наконец Жори, не отрывавший все время глаз от картины, спросил:

– Ваша картина продана?

Художник отвечал не торопясь, с достоинством человека, не интересующегося заработком:

– Нет… Я точно связан, когда чувствую покупателя за своей спиной.

И, не переставая работать, он продолжал, впадая в насмешливый тон:

– Да, теперь началась настоящая спекуляция картинами… Я положительно ничего подобного не помню, а ведь я достаточно пожил на свете!.. Вот вы, любезнейший критик, вы осыпали цветами молодик художников в той статье, в которой упомянули и обо мне… Вы, кажется, отыскали двух или трех гениев?

Жори расхохотался.

– Ах, черт возьми, на то и существует газета, чтобы пользоваться ею для известных целей… Да и публика любит, чтобы ей преподносили великих людей.

– Без сомнения, тупость публики безгранична и вы в праве эксплуатировать ее… Во я невольно вспоминаю о том, как мы, старики, дебютировали. Мы боролись и работали в течение многих лет, пока нам удавалось обратить на себя некоторое внимание публики, а теперь каждый мальчишка, умеющий намазать человеческое лицо, заставляет печать трубить о себе… трубить от одного конца Франции до другого! Наши знаменитости вырастают за одну ночь, словно грибы, и разражаются неожиданным выстрелом среди изумленного населения. А жалкие произведения их, появление которых встречается пушечной пальбой, в течение одной недели сводят с ума весь Париж, а затем постепенно предаются забвению.

– Вы объявляете войну современной прессе, – сказал Жори, растягиваясь на диване и закуривая новую сигару. – Конечно, в ней много дурных, как и много хороших сторон, но надо же удовлетворять требованиям своего века, черт возьми!

Бонгран покачал головою.

– Нет, нет, теперь за всякую пачкотню молодого художника провозглашают великим творцом… Да, меня забавляют ваши юные гении!

Вдруг, точно вспомнив о чем-то по ассоциации идей, старый художник успокоился и, повернувшись к Клоду, спросил:

– Кстати, видели вы картину Фажероля?

– Да, – отвечал Клод и, взглянув на Бонграна, невольно улыбнулся.

– Вот кто обкрадывает вас! – сказал Бонгран.

Жори почувствовал крайнее смущение, не зная, следует ли ему вступиться за Фажероля. Наконец, взвесив все обстоятельства и решив, что ему выгоднее поддержать его, он стал расхваливать его картину «Актрису в своей уборной», гравюры с которой, выставленные во всех витринах, пользовались большим успехом. И сюжет вполне соответствовал современным требованиям, и написана хорошо, в тонах новой школы. Конечно, желательно было бы больше смелости и оригинальности, но зато сколько у него грации, сколько изящества в выполнении!

Наклонившись над своим холстом, Бонгран, обыкновенно поощрявший молодых художников, одобряя их работы отечески-покровительственным тоном, с трудом сдерживал свое негодование. Наконец, он не вытерпел.

– Эх, Бог с ним, с вашим Фажеролем! – вскричал он. – Идиотами, что ли, вы нас считаете? Вот, смотрите, перед вами великий художник! Да, я говорю о Клоде. Так вот все искусство сводится теперь к тому, чтобы украсть у него его оригинальные идеи и преподнести их публике под приторным академическим соусом. Схватывают новую манеру, яркий колорит, но сохраняют банальность рисунка, условные рамки, в угоду добрым буржуа. И это называется легкостью руки, которая с таким же успехом будет вытачивать фигурки из кокосового ореха, – легкостью руки, которая правится всем и обусловливает успех, но за которую следовало бы собственно ссылать на каторгу, понимаете ли?

Он размахивал палитрой и кистями, нервно сжимая их в руках.

– Вы слишком строго относитесь к Фажеролю, – сказал смущенный Клод. – Его работы отличаются изяществом и вкусом.

– Мне передавали, – заметил Жори, – что он заключил весьма выгодные условия с Ноде!..

Это имя взволновало Бонграна. Пожимая плечами, он повторял:

– Да, Ноде… Ноде!..

Бонгран хорошо знал этого Ноде и не раз забавлял молодых людей рассказами о нем. Ноде уже несколько лет торговал картинами, но он нисколько не напоминал такого знатока и страстного любителя живописи в засаленном сюртуке – старика Мальгра, выслеживавшего талантливых художников среди молодежи и скупавшего по десяти франков за штуку картины, которые он перепродавал по пятнадцати франков, довольствуясь возможно быстрым оборотом маленького капитала. Нет, знаменитый Ноде был настоящий джентльмен, напомаженный, надушенный, блестящий, в модном сюртуке, с бриллиантовой булавкой в галстуке. Он жил на широкую ногу, держал наемную карету, имел кресло в опере, особый стол у Биньона и бывал везде, где считалось приличным бывать. Но в сущности это был биржевик-спекулянт, нисколько не интересовавшийся искусством и обладавший необыкновенной способностью разгадывать не истинное дарование, а quasi – талант, ловкого смельчака, способного завоевать себе первое место на рынке. Таким образом, Ноде произвел полный переворот в деле сбыта картин, устраняя прежнего истинного любителя и ведя дело исключительно с богачами, приобретавшими картину, как биржевую ценность из тщеславия или в надежде, что она поднимется в цене.

С искусством настоящего актера Бонгран стал копировать Ноде. Он является к Фажеролю. – Вы – настоящий гений, друг мой! Ваша последняя картина продана? За сколько? – За пятьсот франков? – Да вы с ума сошли, что ли? Ведь она стоит тысяча двести франков! А за эту сколько вы требуете? – Не знаю, право… Ну, тысяча двести франков. – Господь с вами, голубчики, тысяча двести франков? Она стоит, по крайней мере, две тысячи франков? Я беру ее у вас за две тысячи франков с тем, что вы с сегодняшнего дня обязуетесь работать исключительно для меня. Ну, до свиданья, берегите свои силы, ваша будущность обеспечена. Положитесь только на меня. – И Ноде удаляется, приказав снести купленную картину в свой экипаж. Затем он объезжает всех любителей, показывает им свою картину, распуская везде слух, что напал на великого художника. Наконец, один из любителей выражает желание приобрести картину и спрашивает о цене. – Пять тысяч франков. – Бак? Пять тысяч франков за работу неизвестного молодого человека? Да вы издеваетесь, что ли, надо мной? – Послушайте, я предлагаю вам следующее: вы берете у меня картину за пять тысяч франков, а я подпишу условие, по которому обязуюсь через год взять ее обратно за шесть тысяч франков, если вы не пожелаете оставить ее у. себя. Любитель заинтригован. Ведь он собственно ничем не рискует… деньги его в надежных руках… дело, по-видимому, выгодное… он решается приобрести картину. Ноде не теряет времени и таким образом пристраивает девять десять картин в год. В этой новой игре тщеславие присоединяется в надежде на барыш… цены растут и, когда через год Ноде возвращается к своему покупателю, тот приобретает новую картину за восемь тысяч франков. Таким образом, искусство становится полем для сомнительной игры, золотой россыпью на высотах Монмартра, вокруг которой дерутся ударами банковых билетов.

Клод слушал, глубоко возмущенный; Жори находил, что Бонгран пересаливает. В эту минуту в дверях раздался стук. Бонгран пошел отворить дверь.

– А, Ноде!.. А мы только что говорили о вас.

Ноде, весьма корректный, без малейших следов грязи на безукоризненном костюме, несмотря на отвратительную погоду, вошел в мастерскую, раскланиваясь с почтительностью светского человека, проникающего в храм.

– Очень польщен вашим вниманием… Я уверен в том, что вы не говорили обо мне ничего дурного.

– Ошибаетесь, глубоко ошибаетесь, Ноде, – возразил спокойно Бонгран. – Мы говорили о том, что ваш способ эксплуатации живописи даст вам целое поколение ловких художников-спекулянтов.

Ноде, нисколько не смущаясь, улыбнулся.

– Жестокое, но меткое выражение! Не стесняйтесь. От вас я готов принять все.

Картина на мольберте тотчас же привлекла его внимание. Взглянув на нее, он пришел в восторг.

– Ах, Боже, я и не знал об этой вещи! Ведь это просто чудо!.. Сколько света, сколько жизни! Это напоминает Рембрандта, да, Рембрандта!.. Послушайте, я пришел просто засвидетельствовать вам свое почтение, но оказывается, что меня привела сюда моя счастливая звезда. Уступите мне этот перл… Я вам дам за него все, что вы хотите!

Бонгран резко прервал торговца:

– Вы опоздали. Картина продана.

– Продана? Ах, Боже, какая досада! Но разве вы не можете отказаться? Скажите же, по крайней мере, кому вы продали ее. Я сделаю все… я дам все… Продана! Вы уверены в этом? А если я предложу вам вдвое больше?

– Картина продана, Ноде. Довольно об этом.

Но торговец продолжал оплакивать свою неудачу. Он обошел мастерскую с видом торгаша, который ищет добычу, останавливался перед некоторыми этюдами и, наконец, сообразив, что попал в неподходящий момент и что он ничего не получить, удалился, продолжая выражать свое восхищение даже на площадке лестнице.

 

Когда дверь затворилась за Ноде, Жори, с удивлением следивший за этим рассказом, решился спросить:

– Вы, кажется, сказали нам… Ведь картина эта не продана неправда ли?

Бонгран, стоявший перед своей картиной, с минуту молчал. Затем он крикнул своим громовым голосом, в котором звучало тяжелое душевное страдание:

– Он надоел мне! Не получит ничего от меня! Пусть покупает у Фажероля!

Четверть часа спустя Клод и Жори простились с художником, который продолжал работать при наступивших сумерках. Клод все еще не решался вернуться домой, несмотря на поздний час. Он чувствовал непреодолимую потребность двигаться, бродить по Парижу, давшему ему столько впечатлений в течение одного дня. И он до поздней ночи ходил по улицам, покрытым обледенелой грязью и тускло освещенным газовыми рожками, которые вспыхивали один за другим словно звезды в тумане.

Клод ждал четверга с лихорадочным нетерпением. В этот день у Сандоза по-прежнему собирались к обеду его товарищи. Несмотря на женитьбу, несмотря на работу, которая всецело поглощала его в последнее время, Сандоз оставался неизменно верен своим четвергам, заведенным со времени выхода его из коллежа. – Теперь к нам только присоединился новый товарищ, – говорил он своим друзьям, подразумевая свою жену.

– Послушай, дружище, – сказал он откровенно Клоду, – меня крайне смущает один вопрос.

– Какой?

– Ведь ты собственно не женат?.. О, я-то с радостью принял бы твою жену. Но эти тупоголовые буржуа, которые следят за мной, обрадуются случаю распускать всякую грязь…

– Ну, конечно, ты прав, старина! Да и Христина сама не собирается к тебе… О, мы прекрасно понимаем это… Не беспокойся, я приду один.

В четверг Клод около шести часов отправился к Сандозу, который жил в Батиньоле, в улице Нолле. Ему стоило немало труда разыскать маленький павильон, в котором жил его друг. Войдя во двор большого дома, он обратился к привратнику, который объяснил ему, что нужно пройти через три двора, затем по узкому, длинному коридору между двумя высокими зданиями, Дойдя до конца этого коридора и спустившись с нескольких ступенек, Клод, очутился перед калиткой маленького сада, в глубине которого он увидел павильон. Но было так темно, что Клод чуть было не сломавший себе ноги на лестнице, не решался войти в сад, тем более, что оттуда доносился бешеный лай собаки. Наконец, он услышал голос Сандоза, который приближался к нему, успокаивая собаку.

– Ах, это ты!.. Как видишь, мы тут точно на даче. Вот сейчас зажгут фонарь… Не то наши гости сломают себе шею… Ну, входи же поскорей! Проклятый Бертран, уймешься ли ты? Разве ты не видишь, глупый пес, что это друг наш!

Собака, подняв хвост, с радостным лаем последовала за ними до павильона. Молодая служанка встретила их с фонарем, который она прикрепила к решетке сада для освещения ужасной лестницы. Садик состоял из небольшой лужайки, среди которой возвышалось громадное сливовое дерево, а перед низеньким домом о трех окнах находилась беседка, обросшая плюшем, в которой красовалась новенькая скамейка, словно ожидавшая появления веселого солнца.

– Войди скорей! – повторил Сандоз.

Направо от сеней помещался рабочий кабинет Сандоза; столовая и кухня находились налево. Старуха-мать, не ветшавшая с постели, занимала большую комнату в верхнем этаже, отделенную от спальни молодых маленькой уборной. Весь домик напоминал картонный ящик с бумажными перегородками, но это гнездышко труда и самых радужных надежд казалось весьма обширным в сравнении с мансардами, в которых протекла юность Сандоза, и в нем виднелись даже признаки некоторого благосостояния.

– Вот, видишь ли, – воскликнул Сандоз, входя с гостем в кабинет, – места у нас теперь иного, не то, что в улице Enfer! У меня теперь совершенно отдельный кабинет… я купил себе дубовый письменный стол, а жена подарила мне эту пальму в старинной вазе руанского фарфора… видишь, какой шик!

В эту минуту вошла жена Сандоза. Высокого роста, со спокойным, веселым выражением лица и роскошными черными волосами, она показалась Клоду прелестной в своем простеньком черном шерстяном платье и большом белом переднике. Хотя молодые наняли служанку, но хозяйка сама заведовала всем, очень гордилась своей стряпней и содержала весь дом в образцовом порядке и чистоте.

Клод сразу почувствовал симпатию к жене своего друга.

– Зови его просто Клодом, милочка… А ты, брат, называй ее Генриеттой… И предупреждаю вас, за каждое «сударь» или «сударыня», я буду взыскивать штраф в пять су.

Все трое расхохотались. Генриетта убежала, заявив, что efi нужно заняться приготовлением «bouillabaisse», которой она хотела угостить плассанских друзей; муж дал ей рецепт этого блюда и она достигла совершенства в его приготовлении.

– Она прелестна, твоя жена, – сказал Клод, – и, кажется, балует тебя.

Сандоз, усевшись за письменный стол, на котором лежали исписанные листы начатого романа, заговорил о своем недавно вышедшем романе, первом романе предполагаемой серии. Да, немилосердно отделали его несчастную книжонку! Настоящая свалка! Вся критика с ревом и проклятиями накинулась на него, точно на разбойника. Но эта травля подстрекала его к борьбе, и он смеялся задорным смехом человека, который хорошо знает, куда идет. Изумляла его только бесконечная тупость этих господ, статьи которых обливали его грязью, обнаруживая, что они нисколько не понимают его. Все сваливалось ими в одну кучу, и физиологическое изучение изображаемых лиц, и изучение влияния среды на развитие характера, и мысли о вечной творческой силе природы, о законах жизни вселенной, в которой нет ни высших, ни низших сдоев, ни красоты, ни безобразия! И как доставалось ему за его смелые обороты языка и за его убеждение, что можно обо всем говорить свободно, что многие очень грубые слова так же необходимы, как раскаленное железо, что язык совершенствуется этим путем! Но в особенности доставалось ему за его изображение полового акта, который он стремился вывести из мрака и позора на свет Божий, восстановить во всем его величии. Сандоз находил вполне естественным гнев этих господ, но его возмущало то, что они не понимали его смелых попыток проложить новые пути, а видели лишь одну грязь…

– Знаешь ли, мне иногда кажется, что на свете гораздо более глупых людей, чем злых… Их возмущает, форма, фраза, образ, слог… Да, вся буржуазия задыхается от негодования.

Он замолчал, охваченный грустью.

– Ба! – сказал Клод после кратковременного молчания. – Ты все-таки счастлив… ты работаешь, творишь…

Сандоз поднялся с выражением душевного страдания на лице.

– Да, конечно, работаю! Но если бы ты знал, среди каких мучений я пишу! Эти болваны обвиняют меня в высокомерии… меня, которого даже во сне мучит сознание недостатков моих произведений! Меня, который не решается даже перечитать написанное накануне, из боязни, что у меня не хватит сил продолжать работу, если она не удовлетворить меня! Да, разумеется, я работаю… работаю, потому что не мог бы жить без работы. Но я не испытываю ни радости, ни удовлетворения и чувствую, что в конце концов сломаю себе шею.

Шум голосов в передней прервал его: в комнату вошел Жори, по обыкновению довольный жизнью и собой, рассказывая со смехом, что он только что немного переделал старую хронику и послал ее в редакцию, благодаря чему у него вечер оказался свободным. Вслед за ним вошли, оживленно беседуя, Ганьер и Магудо. Ганьер всецело погрузился в последнее время в изучение новой теории красок и старался выяснить ее Магудо.

– Видишь ли, – объяснял он, – красный цвет флага желтеет и теряется на голубом небе, дополнительный цвет которого, оранжевый, сливается с красным…

Клод, заинтересованный вопросом, принялся расспрашивать его, когда служанка подала телеграмму.

– Ладно, – сказал Сандоз, пробежав ее. – Это Дюбюш извиняется, что не может явиться раньше одиннадцати часов.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75 
Рейтинг@Mail.ru