Буря (между англичанами он назывался другим именем) посмотрел на ребенка и сказал мне с лукавым видом:
– Браво! Мальчишка недурен! И как хорошо одет! Вероятно, это сын какого-нибудь графа, не меньше. Ты, видно, друг, захочешь потребовать за него выкуп?
– Я не знаю, что я захочу, мессир,– отвечал я,– но он мой пленник, и я не расстанусь с ним.
– Твой пленник? – сказал капитан с надменным видом.– А где ты видел, чтобы из детей делали военнопленных? Клянусь смертью! Я не потерплю этого, и ты должен отдать мне ребенка, я сам буду располагать его участью, как мне вздумается. Такого рода добыча не по плечу грубому солдату, как ты.
Я возразил, что первый нашел ребенка и, следовательно, он принадлежит мне по праву. Вспыльчивый капитан повторил, что дети никогда не могут быть пленниками по закону войны, что этот ребенок, как видно по всему, сирота, что он хочет заменить ему отца и сделать из него со временем храброго воина и что, если я еще вздумаю настаивать на своем, он заставит меня раскаяться!
В то же время капитан вырвал у меня из рук ребенка и унес его, несмотря на крики и слезы мальчика.
Ты меня знаешь, друг мой Бискаец, знаешь, что, если на меня нападут неожиданно, не дав опомниться, я уступаю легко. Мне всегда нужно некоторое время для размышления о том, что надо предпринять. Так было и тогда. Только капитан ушел со своей добычей, как я вспомнил, что мне непременно нужно было отвоевать ее и что из подлой трусости я уступил другому то, что мне принадлежало законно по праву войны. Мне казалось, что Буря, узнав по некоторым приметам высокое происхождение ребенка, отнял его у меня с той целью, чтобы получить от родственников огромный выкуп, и что таким образом я лишаюсь моего трофея. Я решил поспешить вслед за англичанином и принудить его возвратить отнятое.
Но только хотел я выйти, как на лестнице послышались чьи-то тяжелые шаги и вошел старый монах в панцире и шлеме поверх клобука. Это был шаларский аббат, которого я узнал по его золотому кресту. Он храбро сражался, защищая монастырь, и кровь, лившаяся по его платью, показывала, что он был тяжело ранен.
Войдя на лестницу, он с беспокойством заглянул в комнату. Увидев меня, монах закричал от ужаса и потом колеблющимися шагами подошел ко мне.
– Несчастный! – сказал он.– Что ты сделал с ребенком, который был здесь? Если убил его, проклятие на твою главу, на тебя и на племя твое! Чудовище Ирод! Ты убил младенца?
Во всякое другое время не совсем было бы благоразумно говорить мне такие вещи, но в эту минуту мне стало жаль бедного монаха с его седой бородой и окровавленной рясой. Я в нескольких словах рассказал ему, что ребенок жив и что он в руках английского капитана, который хотел усыновить его.
– Да будет благословенно небо! – вскричал аббат, поднимая к небу глаза.– Довольно и без того совершилось беззаконий в этой святой обители! Но подумай, англичанин…– продолжал он, обращаясь ко мне.– Ты знаешь этого капитана и можешь его найти?
Я отвечал утвердительно.
– В таком случае,– продолжал несчастный старик, силы которого уже иссякали,– отыщи его и скажи от меня, что дитя, которым он завладел, есть единственный прямой наследник одной здешней знатной фамилии. Предки ее были благодетелями этого аббатства, и отец, еще прежде смерти своей, вверил нам своего сына. Теперь малютка этот сирота, у него нет других опекунов, кроме дальних родственников, которые, конечно, воспользуются его малолетством и лишат его богатого наследства. Пусть же этот капитан будет ему покровителем. Когда дитя возмужает, он будет так богат, что с избытком вознаградит тех, кто охранял его юность. Но,– продолжал монах, с усилием вытаскивая из-под рясы сверток бумаг,– для того, чтобы не оставалось никакого сомнения об этом потомке благородной фамилии в случае предъявления права на наследство, передай эти бумаги великодушному капитану. В них – все нужные для этого документы.
Я взял сверток и спрятал его за пояс. Аббат слабел все больше и больше и едва уже мог держаться на ногах. .
– Солдат,– сказал он мне прерывающимся голосом,– если в тебе остались еще какие-нибудь христианские чувства, заклинаю тебя сказать этому офицеру, чтобы он обходился кротко со знаменитым ребенком, больше же всего чтобы он остерегался многочисленных врагов, какие будут…
Монах не успел закончить, он побледнел, произнес несколько латинских слов и мертвый упал к моим ногам.
Сначала я совершенно растерялся и не знал, что делать, но вскоре овладел собой. Из уважения к сану я прикрыл лицо аббата краем его рясы и принялся шарить по ящикам и комодам, которые были наполнены драгоценными вещами…
Проповедник остановился и задумался, как будто закончил рассказ.
– Но,– спросил Маленький Бискаец,– почему же, наконец, ты обвиняешь себя? Судя по началу, я думал, что ты по крайней мере разрубишь этого ребенка пополам, чтобы поколдовать над ним, а ты поступил с ним, как святой. Где же то преступление, которое тяготит твою совесть?
– Я берег бумаги, врученные мне монахом,– продолжал Годфруа мрачным тоном,– но не искал капитана Бурю. Спустя некоторое время я узнал, что он оставил армию Шандо и отправился куда-то в отдаленную провинцию.
– Хорошо! Но что же ты хотел сделать с этими документами? Ведь ты не ученый человек – на что тебе такая дрянь?
– Ты меня не понял, камрад. Я думал, да и теперь еще думаю, что этот капитан Буря отнял у меня ребенка для того, чтобы получить за него богатый выкуп. Следовательно, если бы я передал ему документы, доказывающие высокое происхождение дитяти и его право на богатое наследство, то он употребил бы их в свою пользу как нельзя лучше. А этого мне и не хотелось. Итак, ненависть моя к Буре пала всей тяжестью на невинного ребенка; и наследник богатой фамилии, если он жив еще теперь, наверное, подвергся жалкой участи. По ночам, во время моего караула в лагере или на крепостной стене, я думал об этом, и мне кажется, если бы только продлилась жизнь моя, я бы отправился на поклонение к святому Жаку Кампостельскому, чтобы испросить у Господа Бога помилования в этом преступлении!
Маленький Бискаец, казалось, не видел во всем этом рассказе ничего трагического.
– Клянусь святым Гаспаром,– сказал он с легкомысленным видом,– я не вижу, право, отчего здесь столько печалиться! Что за великое несчастье, если одним знатным господином будет меньше! Но все-таки спасибо тебе за исповедь, камрад. Если ты нуждаешься в отпущении грехов, я даю его тебе охотно. Но чем я еще могу служить тебе?
Старый солдат оглянулся вокруг, стараясь увериться, что никто не может подслушать его тайны.
– Когда завтра ты увидишь меня поверженным,– начал он тихим голосом,– и вполне уверишься, что я получил последнюю рану, хорошенько поищи в замшевом кафтане, который я ношу под латами, там найдешь кошелек с золотом и сверток бумаги…
– Что касается золота, я найду ему достойное употребление,– с живостью прервал Маленький Бискаец,– но, черт возьми! Что мне делать с бумагами? Ведь я не умею читать.
– И я не умею, камрад, и поэтому-то не знаю хорошенько, что такое в них содержится. А показать кому-нибудь мне, признаюсь, не хотелось. Не всякий сберег бы тайну. Если бы капитан Доброе Копье был более ласков и менее скрытен с нами, которые, впрочем, все равны ему, я, может быть, пошел бы к нему с бумагами, чтобы по крайней мере узнать имя ребенка, похищенного в Шаларе. Итак, камрад, только тебе одному передаю эту тайну, и если бы я не был вполне уверен, что конец мой близок, может быть, хранил бы ее еще долгое время. Но позволь мне закончить то, что я начал. Когда ты убедишься, что я умер, возьми бумаги, отправься в Шаларский монастырь, который недалеко отсюда, собери там все нужные сведения и начни разыскивать его. Если найдешь, отдай ему эти документы, и за них, вероятно, ты получишь хорошее вознаграждение. Если же после одного года розысков не получишь о нем никакого известия, брось бумаги в огонь и помолись за мою душу.
Глубокий вздох вырвался из груди фламандца.
– Все будет сделано, камрад,– отвечал Маленький Бискаец,– я исполню клятву, клянусь святым Гаспаром!.. Но скажи мне… кошелек?.. Этот кошелек, вероятно, туго набит? Мой совершенно пуст, посмотри-ка, и если мне нужно будет искать повсюду этого неизвестного…
– Кошелек полон, и тебе недолго ждать, пока он станет твоим!
– Не говори этого, друг Проповедник,– возразил Бискаец с притворной печалью,– и не верь глупым предчувствиям. Еще до смерти, я в том уверен, ты успеешь опорожнить не одну добрую бутылку и заставишь глотать пыль не одного вражеского солдата.
Фламандец посмотрел на него с удивлением.
– Разве ты забыл, что я fay? Предчувствия никогда не обманывают: завтра я умру! – отвечал он холодным тоном.
Маленький Бискаец, может быть, пустился бы на новые утешения, но вдруг послышался сигнал тревоги. Часовые, стоявшие у палисадов, подали сигнал, и звучный голос Доброго Копья раздался между воинами. Проповедник, казалось, совершенно забыл свои мрачные предчувствия: он быстро вскочил и приказал товарищу следовать за ним. Бискаец, пораженный этой неожиданной переменой, поспешил повиноваться, и оба они прибежали в лагерь, где повсюду видно было сильное движение.
Когда Годфруа и Маленький Бискаец пришли в середину стана, барьер был открыт, и капитан Доброе Копье, в сопровождении нескольких воинов, явился узнать о причине тревоги. При свете факелов все увидели двух воинов, которые вели какого-то незнакомца, пойманного возле лагеря.
– Что такое? – спросил капитан с нетерпением.– Зачем подняли тревогу? Можно было подумать, что нас атаковала целая армия.
– Капитан Доброе Копье,– отвечал один из воинов, сопровождавших пленника,– я не думаю, что у этого человека были товарищи в лесу. Но так как он пробирался к нашему стану тайком, я крикнул соседнему часовому, чтобы он помог мне поймать его. Это и произвело тревогу. Допросите бродягу: он, без сомнения, шпион сира Монбрёна.
– Шпион! – повторил Доброе Копье с презрением.– Клянусь святым Жоржем! Если он шпион, дело его кончится скоро, мы привесим его к первому дубу. Подойди-ка сюда, молодец. Кто ты? Откуда? Зачем?.. Говори же скорее, разве ты нем?
– Сир капитан,– отвечал вполголоса незнакомец, по-видимому, сильно взволнованный.– Я из Монбрёна и имею передать вам весьма важные вести от…
– Из Монбрёна! – прервал с запальчивостью Анри.– Конечно, ты принес мне предложение мира от этого наглеца барона? Я ничего не хочу слышать до тех пор, пока не возвратит он девице де Латур… Но… смерть и кровь! – продолжал капитан в бешенстве, отступив шаг назад.– Не тот ли это менестрель, который воспевает подвиги своего господина-грабителя и который, говорят, осмелился объявить свою плачевную любовь самой Валерии? Да, это он, клянусь честью! Ни у кого из вассалов Монбрёна нет такого изнеженного лица. Слушай же, сир певец, давно уже я хотел видеть тебя и сказать, что я запрещаю тебе вздыхать по этой девице, которая приняла уже от меня благосклонно признание. Но – что это? Бездельник осмелился явиться предо мной с лентой, на которой я узнаю цвета моей дамы!
В то же время он хотел сорвать зеленую ленту, которая была повязана на руке незнакомца. Жераль быстро отступил и сказал капитану грустным тоном:
– Не завидуйте этому украшению, мессир,– я купил его у Валерии де Латур ценой моей жизни, тогда как вам она дарит свое сердце, не требуя в награду ничего, кроме любви, а это так легко!
Слова, исполненные кротости и глубокой скорби, произвели впечатление на капитана, и он тотчас успокоился.
– В самом деле,– начал он тоном, менее надменным,– я и забыл, что подобные милости менестрелю от дамы ничего не значат, кроме разве того, что она любит быть воспеваемой в стихах. Но как бы то ни было, мой милый, барона де Монбрёна нельзя поздравить с удачным выбором посланника.
– Вы точно уверены, капитан Доброе Копье,– спросил с усилием Жераль,– что я пришел к вам от барона Монбрёна? Посмотрите,– продолжал он, показывая свое мокрое платье и полукафтанье, разодранное на плече стрелой.– Если бы я был прислан от барона, разве мне нужно было бы тогда переплывать рвы и укрываться от стрел часовых, стоявших на стенах?
– В таком случае,– вскричал Доброе Копье с нетерпением,– от кого же принесли вы мне послание?
– От самой Валерии де Латур,– отвечал Жераль столь слабым голосом, что его едва можно было слышать.
При этих словах капитан совершенно изменился.
– Удалитесь все отсюда! – закричал он своим воинам, стоявшим вокруг с мечами и факелами в руках.– Дайте мне переговорить с глазу на глаз с этим господином. Пусть каждый возвратится к своей работе. Оруженосец,– продолжал он, обращаясь к воину, который стоял возле него,– посмотри-ка, нельзя ли отыскать где-нибудь бутылку доброго вина, чтобы подкрепить силы этого молодца. А вы, мессир,– прибавил Анри с любезностью, взяв менестреля за руку,– войдите в мою палатку. Я хочу принять как можно лучше посланца Валерии де Латур.
Воины разошлись и снова принялись за работу. Один только Проповедник с Маленьким Бискайцем остались на месте, где происходил этот разговор. Годфруа, по-видимому, больше прежнего был погружен в свои мрачные размышления.
– Пойдем, камрад! – сказал Маленький Бискаец.– Завтрашний день будет труден, так не худо нынче отдохнуть немного… О чем же ты еще думаешь?
– Это странно,– произнес фламандец, как бы говоря сам с собой,– мне казалось… я думал сейчас, глядя на этих двух людей…
– Что ты думал?
– Ничего, ничего,– отрывисто отвечал Годфруа,– пожалей меня, друг Бискаец, я сошел с ума.
И он спрятался в свой шалаш.
Несколько минут спустя Жераль и Доброе Копье сидели уже в палатке, возвышавшейся посреди стана, и казалось, между ними утвердилась уже полная откровенность. Мебель в этой палатке была самая простая, чтоб не сказать грубая. Несколько выструганных досок, поддерживаемых козлами, служили вместо стола, и две скамейки, сделанные наскоро каким-нибудь не совсем искусным плотником, заменяли стулья. В одном углу видна была куча сухих листьев, покрытая двумя или тремя волчьими и лисьими шкурами,– это была постель капитана. По таким признакам тотчас можно было догадаться, что тот, кто занимал палатку, не слишком заботился об удобствах и что привычка с давних пор приучила его ко всякого рода лишениям.
Оруженосец поставил на стол бутылку вина, два роговых бокала и пирог с сарацинским пшеном. Тут было все, что содержал в себе буфет Доброго Копья. Исполнив приказание капитана, оруженосец зажег смоляную свечу, поставил ее в деревянный подсвечник и удалился.
Первое чувство, какое испытали молодые люди, находясь наедине, было любопытство. Неопределенный свет факелов не позволял им до сих пор хорошенько рассмотреть друг друга, и они теперь глядели один на другого, как будто каждый из них хотел сделать сравнение между собой и соперником. Оба они были молоды и хороши собой, но красота их была различна. Нежные черты трубадура, его тонкая талия, русые локоны – все придавало ему вид кротости и слабости. Капитан, напротив, с мужественным и правильным лицом, с черными и живыми глазами, с резкими и порывистыми движениями, обнаруживал в себе человека крепкого, решительного и предприимчивого.
– Сир менестрель,– сказал капитан с дружелюбным видом,– надеюсь, что вы не станете ненавидеть меня за то, что благородная Валерия де Латур, преувеличивая важность услуги, которую я имел счастье оказать ей, предпочитает меня вам. Простой воин, я никогда не думал о такой чести и никогда не осмелился бы считать себя счастливым вашим соперником.
– Благодарю за учтивость, капитан,– отвечал Жераль, печально покачав головой.– Я очень хорошо знаю, какие качества ищет благородная Валерия в своем обожателе, и охотно признаю ваше превосходство. Но,– продолжал менестрель, сменив тон,– не угодно ли будет вам выслушать важные известия, которые принес я от дамы вашего сердца?
– Охотно, только прежде всего мы должны выпить за счастливое прибытие! – вскричал Доброе Копье, наполняя кубки.– И именем той, которую мы оба любим и уважаем, прошу вас не отказать в моей просьбе.
Жераль принял предложение и проглотил несколько капель вина. Капитан опорожнил свой кубок разом и поставил его на стол. Казалось, какая-то грусть охватила его в эту минуту. Он пристально посмотрел на молодого Монтагю и сказал ему с горькой улыбкой:
– Вы составите себе жалкое понятие о моем гостеприимстве. Простой кусок хлеба, роговые кубки и скамьи вместо кресел! Не так бы следовало тому, кто говорит с вами, принимать посланца царицы своего сердца! Он мог бы принять его в мраморном дворце, поднести вино в золотом кубке. Но не захотел…
Капитан замолчал и вздохнул глубоко. Трубадур смотрел на него с любопытством.
– При первом взгляде на вас, мессир,—сказал он,– мне показалось, что вы не рождены жить в сообществе людей, подобных вашим спутникам, и я спрашиваю сам себя, каким образом в такие молодые годы могли вы…
– Оставим этот предмет, сир трубадур,– прервал Анри Доброе Копье,– из жизни моей нельзя составить занимательную балладу для развлечения праздных. Перейдем лучше к миссии, которую поручила вам Валерия де Латур.
– Охотно, мессир, тем более что известия, принесенные мной, чрезвычайно важны, и я боюсь, не опоздал ли я передать их вам.
Трубадур рассказал о прибытии Дюгесклена в Монбрён, о ссоре, какую имел тот с бароном из-за Валерии, и, наконец, о том, как бесчестно задумал владетель замка сделать своего знаменитого гостя пленником, чтобы продать его потом английскому королю или потребовать от короля Франции огромный выкуп.
При имени Дюгесклена капитан вспрыгнул со скамейки.
– Дюгесклен здесь! – воскликнул он с восторгом.– Благородный, мужественный рыцарь, великий полководец Бертран здесь, близ меня, и я не знал этого! Но продолжайте, мессир, продолжайте. Если бы я был королем, я подарил бы вам герцогство за такую новость!
И он с величайшим волнением слушал рассказ. Когда Жераль объявил ему, что Валерия просит его немедленно принять все возможные меры, чтобы освободить Дюгесклена, он не мог дольше сдерживаться и быстро вскочил с места.
– Да, я освобожу его! Благословляю всех святых и ангелов небесных! Вот тот случай, которого я давно ожидал! Мне, мне придется оказать великую услугу славнейшему из христианских полководцев!.. Имя мое будет славно в целом мире!.. Давнее желание исполнится так скоро!.. Да, я освобожу его,– или умру и заставлю умереть с собой всех моих воинов, до последнего!
Жераль не мог понять причины такой восторженности молодого капитана.
– Я вас удивляю,– сказал Анри с энергией,– и вы, может быть, думаете, что я потерял рассудок, но это радость, радость говорит моими устами! Блистательный подвиг или честная смерть, то или другое – я найду их теперь! Я выйду наконец из этой темной безвестности, которая так давно тяготела надо мной, и заставлю сознаться во лжи тех, кто некогда называл меня трусом! Я буду достоин Валерии. Но извините меня, дружище. Клянусь Богом и святым Анри, голова моя кружится, и я шатаюсь как пьяный!
Он бросился на скамью и, закрыв лицо руками, старался всеми силами успокоиться.
– Мессир трубадур,– начал он после минутного молчания и несколько спокойнее,– кажется, вы мне сказали, что благородная Валерия запретила осаждать замок, как я решился было сделать, чтобы принудить барона возвратить ей имение?
– Да, я сказал вам это, мессир.
– Вот этого-то я и опасался,– шептал Анри.– Женщины слабы и боязливы. Но нужды нет, надо повиноваться. К несчастью, я боюсь, что у меня недостанет воли распоряжаться событиями наступающего дня!..
И он опять замолчал на минуту.
– Сир трубадур,– сказал Анри, вставая,– вы в самом деле принесли мне важные вести. Но об одном предмете не сказали мне ничего. Знают ли точно, в каком месте барон задумал сделать засаду, чтобы овладеть Бертраном?
– Я об этом не слыхал ничего решительно. Но мне кажется, сир Доброе Копье, вы так хорошо знакомы с окрестностями, что вам легко угадать, где скорее всего может барон раскинуть свои сети.
– Одно место я считаю более всего подходящим для такого предприятия – это Волчья Пасть, узкое ущелье, находящееся вот за этой горой, если только барон не избрал Соколью долину, окруженную каштановыми деревьями, которая лежит внизу от дороги. Я заставлю караулить то и другое и разошлю шпионов кругом… Никто не войдет и не выйдет из Монбрёна, чтобы мы тотчас не узнали об этом.
После этого капитан как бы хотел дать себе отдых и, взяв Жераля за руку, сказал ему дружески:
– Друг менестрель! Судя по той дороге, которую избрали вы, чтобы выйти из Монбрёнского замка, нельзя предполагать, что вы захотите возвратиться туда, по крайней мере нынче ночью. Располагайтесь же в этой палатке. Вы слабы, больны и не привыкли к тем трудам, которые мы переносим. Сверх того, эта холодная ванна, принятая вами так самоотверженно, эти волнения и изрядный переход истощили ваши силы. Отдохните на этой постели и располагайте всем, что мне принадлежит…
Предложение было очень кстати, ибо Жераль после нескольких часов, проведенных в таком напряжении моральных и физических сил, едва держался на ногах.
– Благодарю за гостеприимство, сир Анри,– отвечал он,– но я не решусь лишить вас постели в то время, когда вам так нужно отдохновение.
– Неужели вы думаете, что я могу заснуть после таких новостей, друг менестрель? Если бы вы знали, что происходит в моей душе! Если бы вы знали, как давно и с каким нетерпением ждал я этой минуты! Но не церемоньтесь, ложитесь на солдатскую постель. В случае нужды я могу заснуть и на траве, без всякой другой защиты, кроме плаща. Впрочем, мне нужно сделать кой-какие приготовления к завтрашнему дню, отдать приказания и самому присмотреть за всем.
– Хорошо, я согласен принять ваше дружелюбное приглашение,– сказал трубадур, побежденный усталостью,– но не могу ли я быть чем-нибудь полезен в этом важном предприятии, вся честь которого будет принадлежать вам?
– Когда наступит час действовать, я приду за вами, вы поможете мне своими советами. Но день начнется через несколько часов, и каждая минута теперь драгоценна для вас. Прощайте, милый трубадур, желаю вам спокойного сна.
Капитан распахнул полог палатки и приказал стоявшему возле нее оруженосцу наблюдать, чтобы ничто не потревожило сна Жераля.
– Он столь же благороден и великодушен, сколь и храбр,– говорил сам с собою трубадур, растягиваясь на мягких шкурах,– и больше меня заслуживает любви Валерии.
При первых лучах солнца отряд воинов засел в лесу всего в трехстах или четырехстах шагах от Монбрёнского замка. Отряд хранил глубокую тишину, и хотя он был довольно многочислен, но ничто не обнаруживало его присутствия в этом близком к замку месте. Всадники, одетые в доспехи, спешившись, стояли возле своих коней и держали поводья в руках, чтобы в случае нужды вскочить в седла при первом сигнале. Стрелки, рассеявшись по опушке леса, залегли за деревьями и кустами. Взгляды всех были устремлены на замок, и тысячи стрел, пущенных невидимыми руками, могли по первому знаку вылететь из этих молчаливых и неподвижных кустарников.
В Монбрёне все еще было спокойно, и не было никаких признаков, что там готовится какое-то важное предприятие. Правда, еще было очень рано. Хотя небо и сияло уже светлой лазурью, но на западе горела еще звезда, и мглистый туман покрывал долины. Близость восхода солнечного обозначалась на горизонте только красновато-золотистыми облаками, на фоне которых темнели воздушные башни и зубчатые стены укрепленного замка. Природа еще спала, кое-где в глубине леса раздавался крик пробудившейся птицы, да роса, падая большими каплями с высоких деревьев, производила легкий шум, слышный только воинам отряда, засевшего в лесу.
Впереди, за кустами остролиста и бузины, на оконечности леса скрывались два человека, которые, подобно всей остальной дружине, внимательно наблюдали за замком и следили за всем, что в нем происходило. Это были Жераль и Доброе Копье. Капитан был вооружен с головы до ног, то есть совершенно закован в сталь. Однако, чтобы лучше видеть и слышать, он снял шлем и вместе с копьем и щитом отдал оруженосцам, которые составляли как бы отдельную почетную стражу и находились в двадцати шагах от своего начальника. Свежий утренний ветерок играл волосами капитана. Коротенький плащ его, накинутый на плечи поверх лат не имел на себе ни герба, ни девиза. Распахиваясь от ветра, он открывал на его груди рожок из слоновой кости, на перевязи. В таком костюме начальник отряда имел вид человека, уверенного в своей силе и храбрости. Что касается трубадура, на нем было то же самое черное платье, которое он надел накануне, покидая Монбрён. Только в предвидении опасностей, могущих встретиться в предстоящем деле, Жераль, по совету Доброго Копья, надел на голову небольшой шишак, а на плечи – легкий панцирь, и в руках у него была охотничья рогатина. Однако, несмотря на эти воинственные атрибуты, вид трубадура по-прежнему был кроток и тих, грустная задумчивость, всегдашняя черта его характера, виднелась на его лице.
Оба молодых человека, с беспокойством устремив глаза на замок, казалось, чего-то ожидали. Жераль был неподвижен, подобно мраморной статуе, но капитан часто оборачивался назад, чтобы увериться, что подчиненные его со всей точностью исполняют данные им приказания. Менестрель сделал беспокойное движение, которое товарищ его принял за знак нетерпения.
– Сир менестрель! – сказал он ему вполголоса.– Я знаю, что вы не привыкли сносить труды и опасности военного ремесла, и от всего сердца желал бы избавить вас от этого, но вы знаете всех обитателей замка и можете снабдить меня полезными сведениями как о них, так и об их намерениях. Вот почему я просил вас разделить со мной на некоторое время опасность этого предприятия. После не будет необходимости в ваших советах, и вы сможете оставить лагерь в любое время.
Трубадур грустно улыбнулся.
– Я думаю, сир капитан, вы по справедливости можете составить себе дурное понятие о храбрости служителей поэзии, и я, право, лучше умею владеть своей арфой, чем этим тяжелым копьем. Но хотя я и трубадур, однако во мне течет благородная кровь, и я никогда не бледнел перед опасностью. Отец мой был некогда храбрым и могущественным воином; постарев, больной, без всякого состояния, он старался привить мне любовь к мирным занятиям, но он никогда не одобрял трусости и малодушия и с ранних лет научил меня презирать их.
– Как? – переспросил рассеянно Доброе Копье.– У вас есть еще отец?
– Нет, его уже нет,– отвечал со вздохом Жераль.– Я один в целом мире. Один пилигрим, которого я несколько месяцев назад встретил у сира Бюфьера, сказал мне, что благородный старик принял смерть достойно и перед смертью тщетно призывал своего сына. Я горько оплакивал его и теперь еще оплакиваю.
– Но зачем же вы его покинули, сир менестрель, если он, кроме вас, не имел на свете никого другого?
– Я вам сказал, сир, что он был беден. Война не могла обогатить такого простого рыцаря, каким был Монтагю. Когда он перестал служить англичанам, он разорился. Маленькое имение его в Сентонже было продано для уплаты долгов. Уцелела только небольшая хижина и незначительная часть денег, чтобы можно было жить, не умирая с голода. Несчастья сделали его печальным и мрачным. Я был у него единственным сыном. Он воспитывал меня в уединении и учил ненавидеть войну и сопряженную с нею бесчеловечность. Я сосредоточил на нем всю мою привязанность, и он любил меня нежно. Но однажды я заметил, что я в тягость бедному старику. Я сказал ему, что намерен удалиться. Старик вспыхнул и стал обвинять меня в неблагодарности. Я замолчал. Между тем нужда увеличивалась; всякий день лишения становились все невыносимее для благородного Монтагю, я решился… Ночью поцеловал руку спящего отца, взял свою арфу и покинул уединенный домик, в котором прошли дни моего детства. Потом я уже никогда не видел бедного старика, который, может быть, умер оттого, что не мог перенести потерю сына.
Трубадур наклонил голову, чтобы скрыть свои слезы. Анри Доброе Копье тоже был растроган, и, казалось, слова Жераля пробудили в сердце его какое-то глубокое грустное воспоминание.
– По крайней мере,– возразил он,– отец ничем не оскорбил вас. После вашего отъезда он не позорил вашего имени в присутствии всех своих служителей… тогда как я!.. Но полно об этом тягостном предмете. Без сомнения, выберется еще минута, и тогда, может быть, я расскажу вам то, чего никогда и никому еще не рассказывал.
Он замолчал на минуту, пытаясь успокоиться.
– Не кажется ли вам, мессир,– начал он, стараясь казаться спокойным,– что условленный час прошел и что в замке, без сомнения, случилось какое-то неожиданное происшествие?
– До часа ранней обедни еще очень далеко, капитан Доброе Копье, и барон не из тех людей, чтобы отказываться от предприятия, раз обдуманного. Все будет так, как говорила благородная Валерия, и если вы приняли надлежащие предосторожности…
– Принял, камрад, могу вас уверить, я послал тридцать человек в Волчью Пасть и столько же в Соколью долину, а сам с остальными людьми брошусь по следам барона Монбрёна, как только увижу, что он выезжает из замка. Все продумано отлично. Воины мои заняли выгодное положение в лесу, и, конечно, великий Бертран будет мне обязан своим освобождением, если только действительно осмелятся на него напасть.
– Да услышит вас Бог! Но, клянусь святым Жаком, кажется, обитатели Монбрёна проснулись наконец.
Анри Доброе Копье вздрогнул и быстро обернулся. Подъемный мост замка был опущен, и минуту спустя длинный строй всадников, хорошо вооруженных, вышел из ворот и направился в поле. Никакой шум – ни команды, ни звук трубы – не возвещал их выхода, и они двигались вперед в совершенной тишине.
– Это засада,– прошептал капитан.– Наземь все! – продолжал он, обращаясь к своим солдатам.– Не шевелиться, лежать смирно. Горе тому, кто шевельнет рукой или языком!
В то же время он сам прилег позади кустарника, остерегаясь, чтобы оружие его не стукнуло, и подал знак Жералю сделать то же.
– Сир капитан,– спросил шепотом трубадур,– не лучше ли будет напасть на отряд неожиданно и разбить его теперь же? Тогда засада уничтожится сама собой.
– Да,– прервал Доброе Копье с некоторой иронией,– шум стычки произведет тревогу в замке, и барон задержит Дюгесклена вооруженной силой. Нет, лучше дать им пройти. Мы нападем на них в нужном месте и в нужное время. Но ради бога, молчите! Вот они!
В самом деле, лошадиный топот становился ближе и ближе, всадники по два в ряд проходили по извилистой с колдобинами дороге, прилегавшей к тому месту, где засел отряд Доброго Копья. Их было много, и все вооружены как для битвы, но не было ни значка, ни знамени, и это показывало, что отряд выступил не для честного подвига. Никто не командовал им, или по крайней мере тот, кто вел их, ничем не отличался от других. На воинственных лицах всадников нельзя было заметить того бодрого и решительного выражения, которое обыкновенно предвещает успех. Некоторые из них опустили забрала своих шлемов, может быть, для того, чтобы скрыть неудовольствие и досаду, выражавшиеся на их физиономиях.