– Довольно, донья Валерия,– возразил Монтагю, собираясь оставить башню,– я пойду кое-чем запастись и надену платье более удобное. Через несколько минут я исполню ваше поручение или меня не будет на свете.
Молодая девушка была изумлена, видя в Жерале такую бескорыстную и героическую преданность.
– Выйду ли я невредим из этого предприятия или погибну,– продолжал Жераль со слезами на глазах,– во всяком случае, я должен с вами проститься, мы уже никогда не увидимся.
– Как, никогда? – спросила с ужасом Валерия.
– Никогда! Дело, которое вы поручаете мне, только несколько приближает час, в который я думал оставить замок Монбрён. Пока я мог надеяться получить от вас хоть одно ласковое слово или взгляд, я терпеливо и безропотно переносил порицания, упреки, оскорбления, унижения, которыми меня так щедро здесь одаряли. Счастье быть вблизи вас вознаграждало за все. Я начну опять свои странствования по миру. Мысль о вас будет следовать за мной повсюду, она займет всю мою жизнь, наполнит все мое сердце… А вы, благородная Валерия, хоть изредка, хоть раз вспомните о бедном менестреле Жерале де Монтагю!
Валерия была глубоко тронута.
– Жераль, теперь я понимаю, что есть другое мужество, не менее великое и доблестное, чем мужество рыцаря, закованного в латы и стремящегося в жар битвы. Но, оставляя из-за меня Монбрён и подвергая себя такой опасности, неужели вы не хотите попросить у меня чего-нибудь в награду за ваше усердие и самоотвержение? Неужели вы не потребуете от меня никакого дара?
– Чего могу я просить у вас, что не стоило бы во сто раз больше моей ничтожной жизни?
– Я в долгу у вас за время, проведенное вами в этом рабстве,– краснея, возразила Валерия.– Подойдите ко мне, милый трубадур.
Жераль преклонил одно колено. Она сняла с себя зеленую ленту с серебряной каймой (то были цвета ее герба) и повязала ее на его руку. Потом, движением невыразимой грации и достоинства, поцеловала его в лоб и сказала голосом, полным чувства:
– Прощайте, мессир, и да сопутствуют вам Бог и все святые Его!
Монтагю встал, гордый и сияющий радостью.
– Валерия,– воскликнул он пылко,– теперь я могу умереть! Никогда не ожидал я подобного счастья.
– Прощайте, Жераль, я останусь на этой башне, а вы не забывайте, что я буду следить за вами, молиться о вас. Ваш успех составит мою радость, а если вы погибнете, я не стану удерживать слез.
Трубадур безмолвно взглянул на небо и быстро исчез. Шаги его раздались по отдаленным переходам замка, потом все смолкло.
Молодая девушка, оставшись одна, почувствовала страшное стеснение в груди. Она вдруг поняла, что послала Жераля на верную смерть. Валерия то хотела броситься и остановить его, то опять, перебирая мысленно все обстоятельства, с болезненным чувством осознавала, что не могла поступить иначе. Только молодой менестрель исчез, она бросилась к одному из зубцов башни и нагнулась. Ей и в голову не пришло, что Жераль не мог еще дойти до своей комнаты. С высоты башни она одним взглядом могла объять большую часть замка с его широкими валами, которые были загромождены каменьями, приготовленными на случай осады, с его высокими стенами, каменными караульнями и поясом рвов, наполненных водой. При свете луны Валерия могла различить даже стрелков, стоявших на карауле, и их оклики, отвечавшие друг другу, доносились иногда до платформы башни подобно отдаленным стонам.
Так прошло около получаса, беспокойство девушки стало нестерпимо. Она стояла все на том же месте, перегнувшись через стену, устремив взгляд в одну точку и почти не смея перевести дыхание. Между тем ничто вокруг не менялось, караульные ходили взад и вперед, и повсюду царствовало совершенное спокойствие.
Вдруг ей почудилось, что она видит какую-то человеческую фигуру, какое-то движение в тени строений у самого подножия башни. Она не могла узнать Монтагю, но догадалась, что это должен быть он, и подала ему знак рукой. В эту самую минуту молодой человек показался из тени, скрывавшей его до сих пор, и быстро взбежал на вал.
Месяц осветил трубадура, так что он был виден как днем. Жераль поменял свое длинное платье на короткую полевую одежду. На нем были шапка, черный камзол и черные штаны, а за поясом блестел кинжал. Поступь его была тверда, решительна и не показывала ни малейшего следа волнения или страха..
Только лишь Жераль показался на стене, один из стрелков бросился к нему и велел отступить назад. Менестрель, не говоря ни слова, вспрыгнул на бруствер. Стрелок хотел удержать его за платье, но было уже поздно. Жераль исчез, и шум тела, упавшего в глубокую воду, донесся до Валерии де Латур.
В ту же минуту стрелок, натянув тетиву, прицелился в ров и закричал громким голосом:
– Слушай! Слушай! Вассалы Монбрёна! Кто-то бросился в ров. К оружию! Стреляй! Приказ барона…
Произнося эти слова, часовой спустил тетиву, и стрела понеслась со свистом в ров. В одну минуту со всех сторон на стены сбежался народ, и копья, камни, стрелы посыпались градом вслед беглецу. Солдаты не переставали кричать и ободрять друг друга.
Валерия де Латур, неподвижная, безмолвная, замирая от беспокойства, с ужасом прислушивалась, не раздастся ли посреди этого шума жалобный крик, исторгнутый страданием. Но она ничего не слышала. Вода колыхалась. Жераль, по-видимому, был еще жив и плыл.
Вдруг поднялся громкий крик со всех сторон.
– Убит! Моя стрела! – вскричал один из стрелков.
– Нет! Нет! Моя! Моя! – раздались голоса повсюду.
Валерия ничего больше не слышала. Колебание воды вдруг прекратилось. Стрелки продолжали оспаривать друг у друга честь удачного выстрела и оставили стены, на которых больше нечего было делать.
Молодая девушка с ужасом отскочила к середине платформы, при этом быстром движении она толкнула арфу трубадура, забытую на террасе. Арфа упала и разбилась, издав жалобный звук, подобный стону умирающего. Валерия живо вспомнила последние слова Жераля, как он сравнивал себя со своей арфой, и скорбь ее достигла высшего предела.
– Он умер! – тихо произнесла она и лишилась чувств.
Когда свежесть ночного воздуха привела ее в чувство, Валерия медленно и с трудом приподнялась, но вдруг, вспомнив все, что случилось, она бросилась на колени и с жаром стала молиться за душу того, кто так недавно еще стоял перед нею живой и с сердцем, полным любви и поэзии.
Исполнив этот христианский долг, девушка с трудом спустилась по лестнице и неровными шагами отправилась в свои комнаты. Происшествия ночи сильно расстроили ее, и она с величайшим усилием влачилась по уединенным переходам замка, подобно тем призракам, которыми воображение вассалов наполняло в ночные часы древнюю обитель Монбрён.
Так, вероятно, объяснил себе это видение один из часовых, находившийся на дороге, по которой шла Валерия; когда она поравнялась с ним, он осмелился произнести свое «кто идет» лишь слабым и дрожащим голосом.
Девушка остановилась, вздрогнула и будто пробудилась от глубокого сна. Железная лампадка, свисавшая со свода, позволила ей осмотреться. Валерия увидела себя в галерее замка перед дверью комнаты, отведенной Дюгесклену.
Она подошла к часовому, стоявшему у дверей, который, в недоумении и страхе, не зная, кого видит перед собою, взял копье наперевес
– Эсташ,– спросила она в волнении,– что делает сир Бертран с тех пор, как ты на часах?
– Спокойно спит, благородная девица,– отвечал часовой, узнавший наконец Валерию.
– Спит! – повторила она.– Спокойно спит! А за него между тем умирают!
Потом она удалилась медленно, оставив стрелка в недоумении посреди безмолвия и мрака: точно ли видел он Валерию де Латур или то был ее призрак.
В то время, когда эти события происходили в замке Монбрён, в лесу у подножия Сосновой горы на расстоянии одного лье от замка было шумно и весело.
Место, куда мы переносим теперь читателя, состояло из огромной прогалины, выходы которой были защищены засеками и толстыми палисадами. Был поздний час, и при свете двух огней, бросавших свой отблеск до самых вершин старых каштановых деревьев, можно было видеть до пятидесяти палаток и простых шалашей, расположенных в беспорядке вокруг площадки. Одна из них, красивее прочих, с флюгером наверху, возвышалась посередине и, по всей видимости, принадлежала начальнику этого лагеря.
На пространстве, оставленном пустым вокруг этой палатки, толпа воинов занималась различными работами и производила страшный шум, который слышен был далеко за пределами леса. В тени и под навесом, сделанным из ветвей, виднелись ряды лошадей, привязанных к кольям, защищавшим прогалину, и благородные животные, подняв головы, время от времени издавали глухое ржание, как бы упрекая своих седоков за шум и движение в час, предназначенный для покоя.
Эти седоки, несмотря на то, что, по-видимому, действовали для одной общей цели, различались между собой правами и происхождением по крайней мере настолько же, насколько костюмами. Одни носили колобы (род рубах без рукавов) и табары (короткие плащи), другие – полукафтанья лучников или особенные кольчуги, называемые бригандинами (Brigandines), откуда и произошло название brigands; иные же были с ног до головы закованы в железо. Но на угрюмых лицах воинов было почти одно и то же выражение – дикого мужества и животной беспечности.
Они располагались отдельными группами, из которых каждая имела свое, особенное, занятие.
В одном месте топорами обрубали деревья для лестниц и осадных машин, нынче не употребляемых, в другом – на походной наковальне выковывали копья и стрелы. Здесь стрелок менял тетиву своего лука, потому что она не имела уже толщины, необходимой для точности прицела, там копьеносец чистил шлем или точил лезвие меча. Но большая часть воинов занималась связыванием ветвей для фашин, которыми в те времена осаждающие наполняли рвы.
Удары молотков по наковальне, стук топоров, визжание пил, крики работников и треск бивачных огней – все это производило оглушающий шум, который, наполняя собой лес, еще больше усиливало звонкое эхо. Воины называли друг друга по имени, кричали, пели и бранились почти на всех известных тогда языках: слова гасконские, провансальские, английские, французские, немецкие смешивались между собой, потому что каждая земля, которой принадлежали эти наречия, имела своего представителя в этом странном и страшном войске.
Молодой человек приятной наружности, который, по-видимому, был предводителем всей этой толпы, переходил от одной группы к другой, раздавая приказания или поощряя трудившихся. Часто тот, к которому он обращался, не мог понять его, но какой-нибудь выразительный знак или даже просто удар копьем помогал как нельзя лучше сметливости подчиненного. Этот молодой человек был капитан Анри Доброе Копье, которого мы уже знаем, а эти преданные люди – его солдаты, которые готовились к осаде Монбрёна. Но прежде, нежели продолжим рассказ, нам необходимо сообщить читателям некоторые исторические подробности о том, кто такие были в то время «бродяги», «живодеры» или «запоздалые».
Прежде всего, не нужно думать, что название, равно как и само занятие живодеров, имело в себе что-нибудь бесчестное. Историки тогдашнего времени упоминают с уважением об этих бродячих шайках, которые, пробегая Францию по всем направлениям, жили воровством и грабежом. Грабежи их нисколько не отличались от грабежей регулярных войск, которые следовали за тем или другим полководцем, служили тому или другому государю. И если живодеры совершали какие-нибудь подвиги мужества и храбрости, что случалось нередко, ими восхищались так же, как и подвигами других войск, потому что в эти времена храбрость была первой добродетелью и все извиняла.
Наконец, не все из бродяг, или живодеров, как можно бы заключить по рассказам об их страшных делах, были люди, изгнанные из общества за пороки и преступления. Напротив, большая часть их состояла из уволенных солдат, которые, прослужив несколько лет под знаменами Франции или Англии, вынуждены были жить так, как умели, то есть с помощью оружия. В четырнадцатом веке регулярных войск почти не было. Когда принц Уэльский или король Французский предпринимали какое-нибудь военное дело, то они торжественно сзывали владетелей с их вассалами, потом набирали людей всякого рода, какой бы они нации ни были, лишь бы умели владеть оружием да захотели принять их сторону – конечно, за условленную плату, которая почти всегда была ничтожна, но зато дополнялась имуществом побежденных. Когда дело кончалось, владетелей с вассалами увольняли и распускали наемных солдат, которые, не имея чем жить, принуждены были прибегать к грабежу и предавались ему до тех пор, пока тот же самый государь – или его противник – не нанимал их снова. Это объясняет, отчего в те времена так неожиданно появлялись вдруг огромные армии, которые потом так же незаметно исчезали.
Понятно, что народ, разоряемый беспрерывными войнами, смотрел на грабежи живодеров больше как на несчастье, неразлучное с обстоятельствами времени и существовавшими тогда установлениями, чем как на последствие необузданности и разврата этих людей. Предводители их, если были храбры и неустрашимы, пользовались таким же уважением и славой, как и полководцы, выслужившиеся у государей, и между ними было множество людей, принадлежавших к лучшим и знаменитейшим фамилиям Франции или Англии. Когда Дюгесклен задумал трудное предприятие – направить эти огромные шайки живодеров на Испанию, он привез их предводителей, или капитанов, в Париж и представил Карлу V, который обласкал их как нельзя более. Между ними были: Гюго де Корелэ, Матьё де Гурнэ, смелый рыцарь, барон де Лерм, барон де Прель и множество других, славные имена которых кровавыми буквами вписаны в летописи французских провинций. Сам Дюгесклен, этот благородный защитник Франции, храбрейший из храбрых, не считал для себя унижением жить на равной ноге с этими вельможами-живодерами, и с ними-то произвел он множество тех чудес мужества, которым свет удивлялся.
Свободная дружина капитана Доброе Копье отличалась строгой дисциплиной. Она несколько раз уже была на жалованье то у одной, то у другой из враждующих партий и отлично выполняла свои обязанности в пользу того, кто ей платил. Когда дружину увольняли, она не расходилась, и молодой ее начальник строго поддерживал в ней военные привычки того времени. Этой дружине нужно было чем-нибудь жить, и грабеж был единственным источником ее существования, но она очень редко останавливала странствующих купцов или мирных крестьян. Капитан Доброе Копье больше любил нападать на французские или английские войска, возвращавшиеся из разоренного города или провинции, и это называлось «грабить грабителей».
Таким образом, многие партии английских воинов, распущенных принцем Уэльским три дня назад после разорения Лиможа, пострадали от партизан Доброго Копья, который поджидал их в засадах. Добыча была сложена теперь в одном углу лагеря, и несколько воинов в ожидании общего дележа караулили ее со всей бдительностью.
Сам капитан Доброе Копье, несмотря на некоторую жесткость нрава и языка – что было естественным следствием его суровой и отважной жизни,– имел многие отличные качества, которые трудно было бы предполагать в человеке его ремесла: он был вежлив, великодушен и, казалось, обладал некоторыми познаниями. Храбрость его была беспримерна, и, вопреки сложению вовсе не атлетическому, он во многих случаях обнаруживал необыкновенную силу, владел оружием с неподражаемым искусством. Подчиненные восхищались его подвигами и прозвали его Добрым Копьем. Происхождение его было покрыто тайной: никто не знал, откуда он родом. Предполагали, что он англичанин, потому что английским владел свободнее, чем другими наречиями, бывшими тогда в употреблении, но одно обстоятельство противоречило этому предположению: всегда, когда случалось капитану выбирать между французами или англичанами, он предпочитал нападать на островитян.
Как бы то ни было, но никто никогда не осмеливался расспрашивать капитана о его происхождении или о его жизни. Знали только, что в шестнадцать лет он начал свое военное поприще на испанских войнах, и, несмотря на молодые годы, тогда уже отличался неустрашимостью. Вскоре потом, неизвестно почему, он оставил армию и, набрав к себе старых воинов и сослуживцев, образовал свою дружину, которая мало-помалу увеличивалась и наконец пополнилась толпами людей всех наций.
Какие цели были у Доброго Копья? С каким намерением составил он шайку удальцов, которым всегда отдавал свою часть добычи, оставляя для себя только самое необходимое,– этого никто не знал. Капитан бывал иногда мрачен и угрюм. Он стал угрюмее и раздражительнее с тех пор, как увидел Валерию де Латур и поселился на монбрёнских землях. Часто по целым дням блуждал он по лесу, и когда возвращался назад, суровые воины с удивлением замечали следы слез на загорелых щеках своего начальника.
Таков был предводитель этой предприимчивой шайки. Он переходил от одной группы воинов к другой, ободряя их то словом, то движением. Он сам присматривал за работой своих солдат и везде обнаруживал опытность и знание. Здесь давал он наставления насчет длины и устройства осадных лестниц и из какого дерева их лучше делать, чтобы они были легки и прочны. Там рассказывал, как лучше закаливать лезвие оружия, чтобы оно не зазубривалось при ударах о шлем и латы, или как насаживать острия на дротики, чтобы они не вредили прочности древка, и прочее. Воины принимали эти советы с уважением, и, несмотря на то, что обхождение молодого начальника было грубовато, каждый из них гордился вниманием, которое он ему оказывал.
Между тем как в центре бивуака продолжалось шумное оживление, два воина в кольчугах и с мечами на боку удалились в темное и уединенное место позади палаток. Здесь, присев на густой мох, который заботливая природа предоставила им взамен ковра, они наслаждались некоторого рода уединением. Один из этих воинов говорил без умолку, держа на коленях огромную кирасу и чистя ее мелким песком, другой ничего не делал и, облокотившись на руку, казалось, был погружен в печальные размышления.
Последнему из этих воинов было около пятидесяти лет, но члены его, закаленные с давних пор всеми трудностями походной жизни, нимало не утратили своей силы. Воин был высокого роста, и хотя голубые глаза его сверкали иногда быстрым зловещим блеском, но движения имели в себе нечто тяжелое и неповоротливое, может быть, потому, что он редко снимал с себя вооружение. Разговор его был медлен, важен, почти торжествен. Этот живодер, по имени Годфруа, родом фламандец, получил от своих товарищей прозвище Проповедник за то, что он обо всем, даже о вещах самых обыкновенных, говорил не иначе, как с пафосом. Впрочем, он был чрезвычайно опытен и сведущ в бродячей жизни и лучше всех мог дать самые точные сведения о местах, где можно было продвигаться без опасений, и о силе и крепости замков, замеченных в отдалении, о характере и происхождении лиц, сколько-нибудь известных в то время, и прочее. Это был «Нестор» шайки, и его так же уважали за опытность и добрые советы, как и за холодное спокойствие и неустрашимость, проявляемые им в битве.
Товарищ его, напротив, был молодой человек двадцати пяти лет, живой, болтливый, любивший солгать и готовый скорее действовать языком, чем мечом. Он родился в одной из южных провинций Франции и доказывал это своим произношением. У живодеров он был известен под именем Маленького Бискайца. Этот Маленький Бискаец, по своему сварливому и задорному характеру, часто ссорился с товарищами, которые вообще не отличались терпеливостью, и, подобно конскрипту нашего времени, подпаивающему ветерана, чтоб сделать из него своего покровителя в артели, он старался заслужить любовь Проповедника, сильного влияния которого на товарищей не мог не заметить. Маленький Бискаец успел в этом как нельзя лучше, и, взамен защиты, найденной им в Годфруа, он оказывал ему тысячу дружеских услуг: седлал его лошадь, ставил палатку и чистил оружие. Но самая большая заслуга его в глазах фламандца была та, что он слушал его со вниманием и почтением или расспрашивал о таких вещах, в которых Годфруа можно было развернуться. Правда, хитрый Бискаец иногда под нос смеялся над своим другом и его вечными историями, но Проповедник в простоте души никогда не подозревал об этом и все знаки внешнего уважения своего питомца принимал за чистую монету.
– Так ты, камрад, думаешь,– спросил Маленький Бискаец со своим смешным гасконским ударением,– что на этот раз мы возьмем Монбрён? Черт побери! Если мы завладеем им, тогда можно будет пить и есть по целым дням, спать под кровлей и ложиться в постель, как настоящим людям! Мы заживем там, как жирные каноники. Я думаю, что и сам ты, друг Проповедник, несмотря на свою храбрость и неутомимость, куда как будешь рад хоть один раз в жизни почувствовать себя в совершенной безопасности за стенами надежного замка.
– Замок не взят еще,– отвечал фламандец поучительным тоном,– и, пока овладеем им, многие из нас найдут смерть в его рвах. Впрочем, вспомни мои слова, молодой человек, и употреби их себе на пользу: для людей нашего разбора нет защиты надежнее зеленой крыши леса! Потолки укрепленных замков всегда могут обрушиться на наши головы, тогда как листья этих славных дубов не опасны. Крепость привлекает к себе врага так же верно, как зрелая нива косу.
Этот вывод был не совсем по вкусу Маленькому Бискайцу.
– Пожалуй,– воскликнул он,– ты еще предпочтешь желуди доброму запасу дичи и простую воду источника бутылке жюрансонского! Что до меня, признаюсь, я не так мужествен и воздержан, я люблю надежный кров и хороший стол, кусок сала на хлеб и несколько капель вина или меда, чтобы промочить горло, и пошли мне теперь какой-нибудь добрый ангел такое угощение,– продолжал Бискаец, подняв глаза к небу,– я признаю его своим патроном, пусть повесят меня без веревки, если стану молиться другому, хотя бы святой Гаспар, мой настоящий патрон, и треснул от досады!
Годфруа возложил руку на голову молодого человека и сказал ему с выражением еще более торжественным, чем обыкновенно:
– Не богохульствуй, друг, и не смешивай земных помыслов с небесными. Разве ты забыл, что завтра ты или я, а может быть, и мы оба умрем на приступе?
Маленький Бискаец перестал чистить кирасу и посмотрел на своего товарища, стараясь удержаться от смеха. Но при слабом отблеске бивуачного огня он приметил в чертах Проповедника странное выражение, которое заставило его несколько утихомириться.
– Умереть! Кто думает об этом? – сказал он с видом беспечности..– Черт побери! Я удивляюсь, друг мой Проповедник, как ты с подобными мыслями можешь быть таким храбрым воином!
Фламандец с минуту молчал.
– Я не узнаю себя,– произнес он наконец мрачным голосом.– Никогда еще не испытывал я того, что чувствую теперь. Я живу войной вот уже тридцать лет, служил французам, англичанам, бретонцам, наваррцам, испанцам, брал приступом множество замков, разорял множество городов, не щадил жизни в сотне сражений. Меня окружали и рыцари, и оруженосцы, и тысячи других беспощадных воинов, на мне было множество ран, которые я считал смертельными, и кровь лилась из меня ручьями… Несмотря на это, никогда мысль о смерти не приходила мне в голову так, как нынче… В стане короля Эдуарда о тех англичанах, которые накануне битвы испытывали подобное чувство, говорили, что они fays, приговорены, и замечали, что на другой день они непременно погибали. Вот почему, молодой человек, прошу тебя не богохульствовать при мне.
Маленький Бискаец хотел было какой-нибудь шуткой развеселить товарища, но не посмел. Он принялся за работу и тоном удивления произнес сквозь зубы свое обычное «черт побери!». Оба они несколько минут молчали.
– Дружище,– спросил наконец Проповедник,– что это за пятно на моей кирасе, которое ты с таким усилием пытаешься стереть?
– Клянусь святым Арно! Это порядочная капля крови того быка немца, которого ты свалил в последней схватке, и надо сказать, у басурмана, видно, была густая кровь… Придется стирать ее пилой!
Годфруа таинственно покачал головой.
– То же бывает с иными пятнами на совести,– сказал он протяжно.– Придет минута, когда нужно показать ее светлой и сияющей, подобно солнцу, смотришь, а она в ржавчинах…
Маленький Бискаец привык к меланхолическому характеру Годфруа, но ему никогда еще не случалось видеть его в таком мрачном расположении духа.
– По всему видно, друг Проповедник, что у тебя есть что-то на сердце, что тяготит его. Никогда не надо долго скрывать тайну, потому что придет день – она захочет выступить на свет сама и задушит тебя! Если бы в окрестностях можно было найти монаха, я побежал бы за ним. Исповедь облегчила бы тебя, я в этом уверен. Но, за неимением духовника, не можешь ли ты исповедаться мне, как делают это все воины, отдавая Богу душу на поле чести? Право, я буду не первым исповедником, который в шишаке и латах выслушает покаяние бравого живодера. Да и сам я, когда был смертельно ранен, призывал к себе капитана Доброе Копье для исповеди в прегрешениях! Только он не послушался меня и продолжал колотить гасконцев. О, кровопролитие было тогда ужасное!
Фламандец погрузился в глубокое размышление.
– Так тому и быть, в добрый час! – сказал он наконец решительным тоном, который не совсем был свойствен его медлительному и флегматичному характеру.– Я расскажу тебе все, Маленький Бискаец, но не как духовнику – в нашей Фландрии один только священник может исполнять эту должность,– но как другу, который может помочь мне поправить зло, которое я сделал. Я считаю тебя лучше самого себя и лучше всех моих товарищей, потому что ты моложе всех нас, и готов тебе открыться. Но прежде всего ты мне должен поклясться Богом, Пречистой Девой и тем святым, которого почитаешь больше других, что исполнишь все, о чем я попрошу тебя.
– Клянусь Богом, Пречистой Девой и святым Гаспаром! – вскричал Бискаец.– Исполню. Но говори, друг Проповедник! Значит, ты совершил великое преступление…
– Может быть, я сделал и больше,– отвечал Годфруа задумчивым тоном.– И между тем ни одно не оставило по себе таких мучительных воспоминаний, как это. В течение моей жизни я не раз нарушал клятвы, крал священные сосуды, убивал врага при помощи измены, и, несмотря на то, все эти бесчисленные преступления, которые, да простит меня Господь, не принесут мне в последнюю минуту столько угрызений совести, сколько зло, сделанное мной одному невинному ребенку, которого я лишил наследства.
– Ребенку? – вскричал с удивлением Бискаец.– Черт побери, камрад, ты хочешь посмеяться надо мной!
Проповедник повелительным движением заставил его замолчать и, казалось, собирался с мыслями.
– Лет пятнадцать или двадцать назад,– начал он важным тоном,– хорошенько не могу припомнить, я был в роте копьеносцев, на службе у Эдуарда Английского, и мы беспощадно опустошали поля Гаскони. В то время как мы с английской армией стояли в Ангулеме, шпион уведомил мессира Жана Шандо, нашего начальника, что большая часть лимузенских и перигорских монастырей спрятала свои сокровища в Шаларском аббатстве, монастыре весьма знаменитом, находившемся всего только в нескольких лье от того места, где мы стояли, и что если послать туда человек двести копьеносцев, то можно будет порядком поживиться золотом, серебром и другим ценными монастырскими вещами. Сверх того, говорил он, многие знатные особы нашли убежище в этом аббатстве, и, если захватить их в плен, можно надеяться на богатый выкуп. Мессир Жан Шандо тотчас послал туда отряд, в котором был и я. Мы подошли к монастырю и были так хорошо встречены вассалами и самими монахами, что нам пришлось провести атаку по всем правилам, стоившую нам большого числа людей и времени. Это так всех нас разгорячило, что когда мы взяли приступом монастырь, то решили не давать никому пощады: все было предано огню и мечу.
Я не знаю, что со мной было в этот день. Я лишился лучшего товарища, который на моих глазах был убит во время приступа. Это привело меня в такое ожесточение, что я не помнил себя. Думаю, что от моей руки пал не один монах, да простит мне Господь такое прегрешение! Я шел вперед, бешеный, озлобленный, и опрокидывал на пути все, что ни встречалось.
Мы проникли в монастырские здания и оставили кровопролитие, занявшись грабежом сокровищ. Англичане рассыпались повсюду и не пренебрегали ничем. Желая, подобно прочим, иметь свою часть добычи, я взбежал по лестнице одной отдельной башенки и подошел к небольшой комнатке, отделанной очень богато, откуда раздавались пронзительные крики. Я вошел туда и увидел ребенка двух или трех лет, прекрасно одетого, который плакал возле мертвой женщины, распростертой по полу. Вероятно, несчастная из окна башни хотела взглянуть на сражение, и стрела пронзила ее насквозь. Ребенок был привлекателен, на нем была парчовая юбочка, и все показывало, что он принадлежал к какой-нибудь знатной фамилии. Когда я вошел, он тотчас перестал плакать, подошел ко мне и пальцем указал на свою бедную кормилицу. Ребенок говорил таким мягким, сладким голосом… но слова его были мне непонятны. Не помню, что было со мной, но в глубине души я чувствовал сожаление, что способствовал несчастью этого невинного создания. Я поднял забрало, и мальчик стал смотреть на меня с удивлением. Я подошел, чтобы обнять его,– и он улыбнулся. Какая ангельская улыбка! Мне кажется, я вижу ее еще и теперь!
И суровый воин закрыл глаза рукой, как бы стараясь припомнить милый образ ребенка, который улыбался ему и при этих ужасных обстоятельствах. После минутного молчания фламандец снова начал:
– Ты этому не поверишь, друг Бискаец, а между тем, разгоряченный битвой, облитый кровью и засыпанный пылью, я забыл о грабеже и начал ласкать этого мальчика. Он тоже ласкался ко мне и продолжал что-то лепетать, хотя я и не мог понять, что именно. Я еще не знал, как поступить с этим ребенком, но чувствовал, что было бы хорошо иметь его при себе и быть любимым таким крошечным милым созданием. В то время как я смотрел на него с такой нежностью и, кажется, черт возьми, даже плакал, позади меня раздались чьи-то шаги, вслед за тем в комнату вошел английский капитан, вероятно, привлеченный в эту часть монастыря надеждой на добычу. Этот капитан в отряде мессира Шандо отличался жестокостью с воинами и солдатами. Сам я не один раз мог пожаловаться на его плоские шутки и вспыльчивость. Его прозвали Бурей. Некоторые утверждали, что, в сущности, он был добрый человек и что раздражительность его происходила только от горячей крови. Как бы то ни было, но, увидев его, я уже предчувствовал ссору,– и не ошибся. Желая показать, что этот ребенок мой и что я завладел им по праву, я взял дитя на руки.