bannerbannerbanner
Замок Монбрён

Эли Берте
Замок Монбрён

Полная версия

Ни одна слеза не оросила глаз сира д’Арманьяка, но жесткий голос его выражал глубокую скорбь. Французские вельможи оставались равнодушными к выражению этой горести, и уже некоторые из них пожимали плечами, как бы слыша болтовню старика, сто раз повторенную, но Доброе Копье не мог с тем же спокойствием слушать слова графа. Волнение его стало еще живее, и грудь вздымалась под тяжелой кирасой. Он хотел говорить, но голос замирал на его устах, и только слышались какие-то неопределенные звуки.

– Клянусь честью,– вскричал с нетерпением Дюгесклен,– вы со своими комплиментами и щедрыми похвалами ставите в такое затруднение молодого человека, что он не знает, что отвечать. Клянусь митрой папы! Он простой начальник живодеров, и не понимает льстивого языка, каким говорите вы во дворцах вельмож и королей. Вот если бы вы с подобными комплиментами отнеслись к этому любезному трубадуру, который подставил себя под удар, предназначенный для меня, он бы лучше сумел отвечать вам!.. Но я думаю, бедному соловью нашему не петь уже!

– Какое же, однако, неблагоразумие вмешиваться в схватку без доспехов,– заметил равнодушно Мони.

– В этом неблагоразумии я прежде всех виноват, брат Готье, и без великодушного поступка этого менестреля поплатился бы за него дорого… Если я своей свободой обязан капитану Доброе Копье, то жизнью – трубадуру Жералю.

– Что же? В этом я вижу не больше, как усердие оруженосца или человека из подобного же сословия,– отвечал спокойно Мони.

– Паж или женщина могут сделать то же! – прибавил Галеран.– В этом поступке нет ни мужества, ни знания военного дела, которым можно было бы похвалиться. Ягненок отдал себя в жертву волку – вот и все.

Такое понятие о самоотверженности трубадура, несмотря на то, что тогда подобный образ мыслей был очень обычен, вызвало негодование Бертрана. Он готов был отвечать своим слушателям, спокойный вид которых показывал, что они не видели ничего предосудительного в своих мнениях, как граф д’Арманьяк с таинственной улыбкой пробормотал вполголоса:

– Неужели вы думаете, сир Бертран, что мясник поймет покорность ягненка, которого он режет?

Дюгесклен покачал головой.

– Нужды нет! – сказал он минуту спустя.– Я не забуду, что единственная награда, какую я могу дать этому молодому человеку,– это отомстить за него, и я отомщу!.. Господа рыцари! Кто из вас желает пристать к нам и осаждать вместе с нами замок вероломного барона?

– Мы все желаем, любезный брат,– сказал Мони.– Но черт возьми! Замок крепок, и мы потерпим немало, пока успеем взять его приступом.

– Начнем сейчас же,– с жаром вскричал Бертран.

– Капитан Доброе Копье! Начните атаку с ворот. Пусть солиньякские вассалы займутся приготовлением фашин и других орудий, чтобы заваливать рвы, а мы нападем с главных ворот, и увидим, кто первый водрузит свое знамя на стене… К делу! И да поможет нам святой Ив!

Французские рыцари разошлись, и каждый пошел готовиться к битве. В ту минуту, как капитан Доброе Копье подошел к своему коню, которого держал паж, и хотел садиться, граф д’Арманьяк быстро приблизился к нему.

– Капитан Доброе Копье,– сказал он с каким-то странным участием,– могу ли я узнать ваше имя, чтобы хранить его потом в воспоминаниях, как имя храброго и благородного человека?

– Я, может быть, скоро скажу вам его, благородный сир,– отвечал капитан прерывающимся голосом.

– Когда же это?

– Когда рукой Дюгесклена буду возведен в рыцари.

Он поклонился с глубоким уважением, вскочил на коня и поскакал. Граф д’Арманьяк с минуту следил за ним глазами, как бы любуясь ловкой и твердой посадкой молодого человека, потом тяжело вздохнул и в задумчивости возвратился в деревушку, где расположились его воины.

Через несколько минут все пришло в движение. Кавалеристы оставили своих коней и спрятали их в соседнем лесу. Стрелки готовили стрелы, копьеносцы осматривали мечи, солиньякские вассалы рубили деревья и вырезали куски дерна для наполнения ими рвов, словом, все принялись за работу, и шум войска, готовившегося к приступу, был слышен далеко.

Дюгесклен вошел на минуту в одну из разоренных лачужек монбрёнской деревушки, чтобы надеть вооружение брата Оливье. Он вышел оттуда покрытый сталью с головы до ног и со щитом, на котором был нарисован столь известный герб: в серебряном поле двуглавый орел с красным жезлом. Белое перо колыхалось на его шлеме, и в этом наряде он имел величественный и грозный вид.

Он занес уже ногу в стремя своего боевого коня, как вдруг новое лицо, которому все оказывали глубокое уважение, быстро приблизилось к нему. Это был человек пожилых лет, в светло-голубом плаще, вышитом золотыми лилиями. В одной руке держал он коротенький жезл, в другой – большой сверток бумаг с различными печатями красного и зеленого воска. При виде его Дюгесклен остановился: он узнал Сен-Дени, герольда короля Карла V.

Сен-Дени приветливо и учтиво поклонился рыцарю.

– Сир,– начал он почтительно,– я узнал, что вы готовитесь к битве, но, прежде чем пойдете на новые опасности, покорнейше прошу вас ознакомиться с содержанием депеш, привезенных мною от нашего могущественного государя и повелителя, короля Франции.

– Любезный герольд,– отвечал Дюгесклен,– отвергнуть вашу просьбу было бы вероломством и преступлением, и я готов выслушать повеления, какие угодно было дать мне моему королю.

Он сделал знак своим служителям удалиться и вместе с герольдом вошел в жалкую лачужку без дверей и окон, которая стала теперь его пристанищем.

Хижина, в которую Дюгесклен ввел королевского посланника, имела самый печальный вид. Вассал, живший в ней прежде, отправляясь под защиту стен соседнего замка, вынес из нее всю мебель. Несколько обрубков дерева составляли все украшение этого печального убежища. Бертран знаком пригласил герольда сесть на один из этих обрубков, сам же приготовился слушать его стоя, из уважения к повелению государя, которое должен был сообщить ему герольд.

– Готов слушать вас, сир герольд,– сказал Дюгесклен с той вежливой простотой, которая была в то время свойственна сильнейшим вельможам и рыцарям в официальных и частных сношениях,– но прежде всего позвольте мне поздравить вас с благополучным прибытием.

– Благодарю, мессир,– почтительно отвечал Сен-Дени,– но я такой незначительный человек, что мной не стоит заниматься при таких важных обстоятельствах, каковы те, которые привели меня к вам.

– Какие же это обстоятельства, любезный герольд? Надеюсь, что мой возлюбленный и высокочтимый государь здоров?

– Слава богу, он здоров. Я привез вам от него поклон и письмо, которое он удостоил меня чести вручить вам.

Дюгесклен взял драгоценный пергаментный свиток, на котором висела большая государственная печать, и в смущении вертел его в руках.

– Чувствую вполне честь, которую оказывает мой повелитель такому ничтожному рыцарю, как я,– сказал он,– но вам небезызвестно, сир герольд, что я посвятил всю жизнь свою изучению военного искусства, так что… не имел даже времени научиться читать.

Это признание нисколько не удивило Сен-Дени: в ту эпоху ученость была редким явлением везде, и особенно между дворянами.

– Знаю, мессир,– отвечал Сен-Дени с некоторой торжественностью,– и на этот случай наш общий повелитель поручил мне пересказать вам изустно то, что благоволил написать. Итак, знайте, что король требует вашего немедленного приезда в Париж, чтобы торжественно вручить вам коннетабльский жезл, и повелевает вам тотчас по получении привезенной мною грамоты отправиться в путь, под опасением, в противном случае, подвергнуться его немилости и причинить величайшие несчастья…

– Да сохранит меня Сен-Динанская Богоматерь от гнева милостивого моего повелителя! – отвечал рыцарь, крестясь.– Но разве вы не слыхали, любезный герольд, что я колеблюсь принять высокий сан коннетабля потому только, что, приняв его, оскорблю знаменитого воина, почтенного Моро де Фьенна, который нынче облечен в него?

– Моро де Фьенн больше не коннетабль, мессир, это был храбрый воин и знаток военного дела при блаженной памяти покойном короле, но теперь он так стар и хил, что не в силах уже носить латы и бить англичан. Поэтому он сам возвратил его величеству коннетабльский жезл и со своей стороны просит вас принять высокое звание, обязанности которого он не в силах исполнить, как вы узнаете из другого письма, которое он поручил мне передать вам.

В то же время герольд подал Дюгесклену другой пергамент: рыцарь взглянул на печать и на королевскую грамоту.

– Довольно, сир Сен-Дени,– величественно сказал Бертран.– Я вижу, что не должен более мешкать в исполнении повелений моего государя, сколько ни чувствую себя недостойным оказываемой мне чести. Как только я овладею замком Монбрён, владетель которого держится стороны англичан, так сразу отправлюсь с вами в путь, чтобы приветствовать короля Карла в его Тамильской башне, в Париже. Теперь же, любезный герольд, позвольте мне возвратиться к своим воинам, которые уже окружили замок. Лишь только я закончу это дело, как буду весь к вашим услугам.

Сказав это, Дюгесклен хотел выйти, но королевский посланец удержал его почтительным и вместе твердым движением руки.

– Благоволите извинить меня, храбрый рыцарь,– сказал он,– но слова короля были весьма определенны, и он приказывает вам через меня медлить не более, чем сколько нужно, чтобы переменить тяжелое вооружение на более легкое дорожное платье. Я еще не все успел сказать вам, знайте, что в эту минуту королевство, столица и даже сам король находятся в величайшей опасности.

– Что вы говорите, мессир? – воскликнул Дюгесклен, содрогнувшись.– Разве англичане сделали такие огромные успехи в продолжение немногих дней?

– Они у ворот Парижа, сир,– с жаром отвечал герольд,– и, без сомнения, Роберт Ноле и его армия, опустошив Пикардию и Шампань, уже осаждают короля в его столице. Выезжая из Парижа, я видел, как английские рыцари, чтобы выказать свою удаль, подъезжали к барьерам и ударяли в них своими копьями… Это лучше всего может доказать вам, что нельзя терять ни минуты и что обязанность каждого верноподданного и храброго рыцаря – лететь на помощь королю Франции.

 

– Клянусь Монжуа! Ты прав, герольд! – вскричал Дюгесклен, быстро ходя взад и вперед по лачуге.– Я не должен заниматься посторонними делами, местью и личными оскорблениями, когда мой возлюбленный государь находится в такой крайности… Однако,– прибавил он, вдруг остановившись,– хорошо бы иметь еще два часа времени для осады этого замка.

– Ваша храбрость увлекает вас слишком далеко, сир,– сказал с горячностью герольд.– Вы получили уже несколько посланий от короля Карла и, несмотря на пламенное желание исполнить его повеления, останавливаетесь на каждом шагу для совершения новых подвигов, для взятия замков и крепостей… Вчера вы почти один-одинешенек отправились из Мальваля, чтобы ехать в Париж, а сегодня я нахожу вас готовящимся с импровизированной армией осаждать крепкий, хорошо защищенный замок! Простите мою смелость, мессир Бертран, я говорю только то, что мне поручено сказать; полно вам показывать чудеса личной храбрости в битвах один на один и на турнирах, подобно простому рыцарю,– не о собственной славе надо вам думать, а о защите Франции и вашего повелителя. Вы теперь уже не простой капитан, который сто раз в день может рисковать своей жизнью за оскорбительное слово или вызов,– вы коннетабль Франции и должны исполнять священные обязанности этого звания.

Такие благородные чувства не могли не найти отклика в сердце Дюгесклена.

– Ну, так едем же! – вскричал он.– Пусть брат мой и прочие рыцари накажут этого бесчестного барона де Монбрёна… они сильны и опытны в войне и легко закончат затеянное мною дело. Пусть себе думают обо мне что хотят, по крайней мере я уверен, что никто не усомнится в моей храбрости.

– Приготовить все к отъезду! – закричал он, подойдя к лачуге, так что пажи и прислуга легко могли услышать его на дворе.– А вы, сир герольд, на коня! Мы должны быть в Париже через три дня!

– Дай-то Бог, мессир! – отвечал Сен-Дени, и на лице его изобразилось величайшее удовольствие.– Я всю жизнь буду радоваться, что исполнил так хорошо важное поручение, вверенное мне моим высоким повелителем.

Несколько минут спустя бретонские оруженосцы под начальством Жана Биго явились к дверям хижины. Молва о внезапном отъезде Дюгесклена распространилась уже повсюду и привлекла к хижине всех, кто не участвовал в приготовлениях к осаде. Вскоре Дюгесклен вышел с герольдом и, продолжая разговаривать с ним вполголоса, сел на коня.

В минуту отъезда будущий коннетабль бросил вокруг себя внимательный взгляд, как бы ища кого-нибудь, кому мог бы дать важное поручение. Он увидел почтенного монаха, который подходил с очевидным намерением поговорить с ним. Дюгесклен тотчас узнал врача, которому поручил трубадура, и ждал, чтобы он подошел к нему.

Монах почтительно поклонился.

– Мессир,– сказал он,– раненый, которого вы вверили моему надзору, при смерти, и просит вас удостоить его минутным разговором. Эта милость будет, без сомнения, последняя, которой он воспользовался на этом свете, потому что человеческое знание не может излечить его рану.

На лице Бертрана отразилось сильное беспокойство.

– Этот молодой человек спас мне жизнь,– сказал он, нерешительно посматривая на герольда,– и я не могу отказать ему в просимой услуге. Но скажите, отец мой,– продолжал он, обратившись к врачу-монаху,– далеко ли отсюда до места, куда вы перенесли своего пациента?

– Вот тут, на опушке леса, мессир,– отвечал монах, указывая на то место, где Жераль и Доброе Копье находились поутру в засаде.

– Так я могу возвратиться через несколько минут,– сказал Бертран, снова взглянув на мрачное лицо герольда.

– Франция ждет вас! – отвечал герольд.

В эту самую минуту у замка послышались громкие крики, и все трубы заиграли в одно время. Боевая лошадь, на которой сидел Бертран, навострила уши при этих знакомых ей звуках и сделала курбет, как бы готовясь броситься в битву.

– Клянусь святым Жоржем! Что же это там делается у них? – вскричал рыцарь.

В эту минуту явился Оливье де Мони, вооруженный с ног до головы и с мечом в руках.

– Любезный братец Бертран,– сказал он насмешливым голосом,– вот первый раз, что вы заставляете ждать себя в битве… Невозможно больше сдерживать пыл воинов, не знакомых с дисциплиной, и они решили без нас идти на приступ. Итак, спешите, если не хотите опоздать на пир.

Дюгесклен решился тотчас.

– Сир герольд,– сказал он грубым голосом,– я верен моему государю и предан Франции, но мне необходимо отложить свое путешествие на несколько минут.

– Как, мессир? – вскричал Сен-Дени с упреком.– Разве вы забыли уже свою великодушную решимость?

– Я не забывал и не забываю ее, сир герольд, но, клянусь святым Ивом, я ни в каком случае не должен поступать против чести и совести.

– Ваша честь и совесть принуждают вас проливать кровь?

– Нет, но проститься с несчастным молодым человеком, пролившим за меня свою кровь.

Дюгесклен махнул рукой, как бы показывая, что вернется скоро, и поехал к месту, где лежал трубадур, не дожидаясь старого монаха, который следовал за ним издали. Герольд глубоко вздохнул и вернулся в хижину, между тем как Мони, не зная, чему приписать странные слова Бертрана, отправился обратно к осаждающим, которые с каждой минутой становились шумнее.

IV

Монах-лекарь из Солиньякского аббатства исполнил приказание Дюгесклена с такой точностью и усердием, какие могли внушить христианское милосердие и соболезнование.

Как только принесли раненого, он подозвал нескольких монастырских вассалов, более других ему преданных, и приказал немедленно срубить шалаш из ветвей, чтобы укрыть в нем несчастного. Пока служители занимались этим делом, монах велел подвести свою лошадь и вынул из тороков все хирургические инструменты и медицинские снадобья, употреблявшиеся в те времена самыми опытными врачевателями.

Когда шалаш был закончен и накрыт грубым полотном, монах велел перенести туда Жераля, все еще бесчувственного, и занялся исследованием его раны.

Он убедился, что нет никакой надежды спасти раненого: копье пронзило важнейшие жизненные органы. Старый монах задумался и с глубоким чувством печали стал всматриваться в черты бедного трубадура.

– Господи! – прошептал он.– Не свершишь ли Ты чуда для этого бедного ребенка, такого молодого и прекрасного?

Чтобы успокоить свою совесть, монах наложил на рану повязку и при этом выказал больше искусства и опытности, нежели оруженосец Дюгесклена. Потом, вынув из-за пазухи небольшой серебряный кубок, налил в него несколько капель сильного подкрепляющего и влил их в рот менестреля.

Благодетельный напиток скоро произвел целительное действие: краска мало-помалу выступила на бледных щеках Жераля, и дыхание его стало порывистее и сильнее. Скоро открылись и голубые, влажные глаза.

Можно вообразить себе удивление молодого Монтагю, когда, очнувшись, он увидел себя в шалаше из ветвей, на ложе из сухих листьев и нескольких плащей, подле старого монаха, который молчаливо следил по лицу раненого за всей переменой ощущений. Холст, который должен был закрывать вход в шалаш, был отдернут, и бедный больной мог одним взглядом окинуть шумную и оживленную картину. В отдалении он видел замок Монбрён и толпу людей в пестрых нарядах и блестящем вооружении, сияющем на солнце, которые наполняли воздух своими криками. Между тем вокруг него все было тихо. Он мог проникнуть взорами в глубину зеленеющего, густого леса, в котором еще пели птицы. С этой стороны не видно было ни одного вооруженного человека, и, исключая двух-трех бедных вассалов у входа в палатку, ожидавших приказаний отца Николая, пейзаж оставался пустынным.

Трубадур машинально рассматривал эту обширную картину, в которой было такое множество странных контрастов, и память его, казалось, мало-помалу стала возвращаться. Может быть, ему казалось, что он видит сон, может быть, в эту минуту он забыл о боли, как случается иногда с ранеными после продолжительного обморока. Он вдруг попытался встать, но ужасная боль заставила его испустить раздирающий душу крик, и он упал опять на свое лиственное ложе.

Монах подошел, чтобы утешить и ободрить его, потому что истощил уже все средства науки, но в эту самую минуту легкая тень мелькнула между ним и больным; молодой паж, уже несколько минут разговаривавший у входа с вассалами, бросился в палатку, привлеченный болезненным криком Монтагю.

Монах укоризненно взглянул на незнакомца, так неожиданно проникшего в убежище, но гнев его тут же утих при виде пришельца. Он был молод и нежен, как ребенок. Бледность еще больше подчеркивала блеск его больших черных глаз. На нем был плащ из дорогой зеленой венецианской парчи, без вышивки, и ток с зеленым пером, надвинутый на самые брови. Вместо оружия на портупее висел маленький кинжал. Прежде нежели монах успел упрекнуть его в дерзости, пришелец сложил руки и сказал тихим, умоляющим голосом:

– Отец мой, вам нужен помощник и прислужник, чтобы ухаживать за этим бедным раненым, сделайте милость, позвольте это делать мне. Я буду прислуживать ему с любовью и усердием, буду исполнять ваши приказания поспешно и почтительно. Ради бога, не отказывайте!

Монах с удивлением слушал говорившего. Все в этом слабом ребенке обнаруживало чрезвычайное расстройство, и глаза его были полны слез.

– Сын мой,– сказал старец вполголоса,– ты знаешь того, кого поручили моим попечениям, если так убедительно и настойчиво просишь позволения остаться с ним?

– Я знаю его,– прошептал паж,– и готов отдать жизнь за его спасение.

Отец Николай предложил пажу скамейку, принесенную для себя, и попросил его успокоиться, но паж, едва бросив взгляд на бледное лицо Жераля, был так поражен, что закрыл лицо руками и не мог удержаться от слез.

Между тем звуки этого сладостного голоса повергли трубадура в какое-то исступленное созерцание. Рана мешала ему сделать малейшее движение, чтобы взглянуть на вошедшего, но он спросил с детской радостью:

– Кто здесь? Кто это говорит? Мне показалось, будто я слышу голос столь же чистый и нежный, как голос небесных райских менестрелей.

– Успокойся, сын мой, успокойся,– кротко сказал монах, подходя к нему,– и если чувства твои наконец возвратились, воспользуйся этой светлою минутой, чтобы вознестись мыслью к Богу, источнику милости и благ.

Жераль молчал, как бы стараясь собрать свои воспоминания.

– Бог! – сказал он медленно.– Я думал о Нем всю жизнь, я соединил мысль о Нем со всеми мечтами славы, поэзии и любви… Но зачем этот монах говорит мне, и особенно теперь, о Боге и Его милостях? Что же такое тут делается?.. Где я?.. Ах да,– продолжал он, оживляясь более и более,– помню, помню… Эта битва, эти крики, этот стук секир и мечей, эта нестерпимая боль, этот благородный герой, который обязан мне жизнью… Все это правда – и я… на смертном одре!

Улыбка покорности судьбе мелькнула на губах менестреля. Монах был сильно растроган.

– Сын мой,– сказал он кротко,– никто не знает своего смертного часа, и потому нужно беспрерывно ждать его… В мире ли ты с небом и своей совестью?

– В мире, отец мой, я не был человеком злым и кровожадным и, подобно путешественнику, прошел мимо того несчастного поколения, которое живет смутами, раздорами и насилием… оттого-то оно не признавало меня и отвергло с презрением! Мне не нужно было родиться в эту несчастную эпоху, и потому я счастлив, расставаясь с землей!..

Всхлипывания молодого пажа до того усилились, что снова обратили на себя внимание Жераля.

– Где тот друг, который меня оплакивает? – спросил он, поводя рукой в пустом пространстве.– Да будет он благословен за участие, оказываемое бедному бродяге, не имеющему ни родных, ни близких друзей, которые могли бы сожалеть о его смерти!

Паж схватил холодеющую руку и прижал к ней горячие губы. Трубадур еще раз попытался узнать того, кто оказывал ему такую любовь и привязанность, но не мог повернуться, а паж, наклонившись, тщательно закрывал свое лицо.

– Отец мой,– сказал Жераль после некоторого молчания,– минуты моей жизни сочтены – я это чувствую, и мне остается исполнить перед смертью еще несколько обязанностей… Но прежде прошу вас сказать мне, что делает великодушный Бертран Дюгесклен?

– Он здоров и невредим, сын мой, благодаря твоему великодушию, он-то и поручил мне заботиться о тебе, как о его собственном дитяти. Бертран близко отсюда, и, несмотря на важные дела и обязанности, поминутно справляется о тебе, своем избавителе.

– Да наградит его за это Небо! – с гордостью прошептал трубадур.– Отец мой, не можете ли вы попросить его навестить меня и тем усладить последние минуты моей жизни? Мне нужно просить его о покровительстве людям, дорогим моему сердцу.

 

– Желания твои для меня священны, сын мой,– отвечал монах нерешительно,– но я боюсь оставить тебя одного…

– Да разве подле меня не останется друг, голос которого так сладостен, сердце так нежно и сострадательно?

– Хорошо, сын мой,– с кротостью сказал монах,– я исполню твою просьбу.

Он встал, сказал что-то на ухо незнакомцу, который едва был в состоянии понять его, и вышел, оставив молодых людей наедине друг с другом в этом убежище смерти.

Жераль и паж молчали. Трубадур впал в расслабление, и признаки близкой кончины уже появились на его лице. Мрачный и скорбный, он, по-видимому, прислушивался к отдаленному шуму осады, как к последним звукам злобного света, который он готовился покинуть.

В эту торжественную минуту паж, повинуясь внушению, преодолевшему его волю, далеко откинул свой ток, и вокруг чела его рассыпались длинные черные кудри. Потом он встал на колени перед трубадуром и вскричал раздирающим сердце голосом:

– Жераль, Жераль! Простите ли вы мне зло, которое я сделала вам?

Несмотря на свою слабость, раненый испустил пронзительный крик и заметался на своем ложе. В этом прелестном, невинном лице, склонившемся над ним, он узнал черты Валерии де Латур…

– Вы ли это? – вскричал он, вдруг выйдя из бесчувственности.– Не Бог ли прислал вас в этот священный час, чтобы душа моя улетела на небо, исполненная счастья и радости?

– Да, это я, Жераль, это несчастная Валерия де Латур пришла просить у вас прощения за то, что не оценила вас, что наполнило ваше нежное и великодушное сердце горечью, и воспользовалась вашей преданностью для того, чтобы послать вас на верную смерть.

– И вы просите у меня прощения! – вскричал трубадур, приподнимаясь с трудом и глядя на молодую девушку с невыразимым восторгом.– Мне прощать вас, когда именно вам я обязан сладостнейшими минутами моей жизни! Мне прощать вас, когда блаженство любоваться вами хоть издали, молча, могло бы приковать меня к жизни, с которой расстаюсь теперь!.. Выслушайте меня, Валерия,– продолжал он, впившись пламенным взглядом в черные глаза молодой девушки.– Ты была молодой орлицей, вскормленной посреди крови, убийств и грабежей, на вершине скал, я был простой лесной пташкой, рожденной под зеленым листком жимолости. Ты любила страны заоблачные, близкие к небу, войну и сражения, я же, сокрытый в беспредельных лесах, жил только для песен и любви. Мог ли я надеяться, что в своем величественном полете ты унизишься до того, чтобы одарить меня взглядом?

– Жераль, мой благородный Жераль! – вскричала Валерия в исступлении.– Разве тебе никогда не приходило на мысль, что дочь орла может иногда направить полет свой к земле, приблизиться к мирному соловью? Да, ты говоришь правду: я воспитана среди насилий и ужасов. Вчера еще я видела в мужчине силу, благородство, мужество. Я не воображала себе, чтобы можно было любить в нем что-нибудь другое. И кто же, как не ты, Жераль, открыл мне кроткие и нежные качества души в этом диком и кровожадном мире, нас окружающем? Ты, Жераль, ты один дал мне узнать поэзию и преданность. С тех пор как в душу мою проник этот новый свет, все вокруг меня изменилось… Вчера, когда я подходила к тебе с холодным сердцем, с оскорбительной речью, требуя, чтобы ты пожертвовал мне своей жизнью,– требуя жертвы безусловной, не приносящей ни славы, ни чести, ты решился немедленно, без условий, без возражений. Я почитала тебя мертвым, удивлялась тебе, оплакивала тебя… Сегодня утром я узнала, что ты избежал неминуемой гибели, но только для того, чтобы подвергнуться еще большей, еще ужаснейшей, которая и постигла тебя! Жераль! Теперь я не только удивляюсь тебе, но… не сомневайся, верь… я люблю тебя.

Если б вдруг раскрылось небо перед очами трубадура, оно не погрузило бы души его в такое море блаженства, как слова Валерии. Заря счастья осветила прекрасное, бледное лицо его.

– Повтори еще раз, что ты любишь меня! – вскричал он голосом, который опять приобрел всю свою прежнюю силу.– Но… ты ошибаешься сама или обманываешь меня, чтобы усладить последние мои минуты!

– Люблю! Люблю! – вскричала она с горячностью.– Я не могу обманывать тебя, потому что ты будешь жить, чтобы видеть подтверждение моих слов.

Жераль не мог произнести ни одного слова – так поразило его это неожиданное признание. Наконец кристальная слеза блеснула на его длинных ресницах.

– Благодарю, великодушная Валерия,– прошептал он.– Благодарю за сладостные слова, которые доставляют душе моей предвкушение небесных радостей. Но как же мне верить твоей лжи, когда я знаю, что ты отдала сердце человеку храброму, благородному, смелому больше, чем я, человеку, олицетворяющему идеал силы, мужества и благородства, о котором ты мечтала всю свою жизнь?

– И я так думала, Жераль, может быть, если бы не имела случая сделать сравнение, я и не подумала бы требовать от Анри качеств, которые считала выше человеческого совершенства. Но я убедилась наконец, что все эти шумные достоинства и добродетели нашего несчастного времени – тщеславие и низкое самолюбие. Есть ли между этими высокоблагородными и славными рыцарями хоть один, кто, подобно тебе, решился бы пожертвовать собой, если бы не смог похвастать своим подвигом? Да, Жераль, храбрый Анри Доброе Копье до сих пор был для меня чистейшим и совершеннейшим представителем нашего варварского времени. Он был великодушен, когда спасал меня из рук своих бандитов, он полюбил меня, узнав, что я несчастна и гонима родственниками. Чтобы на минуту сблизиться со мной, он презрел стрелы и гнев владетелей Монбрёна. За все это я любила его, он поступал, как и другой, может быть, поступил бы на его месте,– но и этого было достаточно для меня, чтобы любить его… Теперь, Жераль, я не вижу в нем ничего, кроме обычных добродетелей. Чтобы утешиться от моей «измены», у него есть походы, шум битвы, разбои, удовлетворенная гордость. Я уверена, что он вознагражден уже уважением и похвалами за все услуги, оказанные нашему знаменитому герою. Верю, он любил меня, но любил меньше своей славы, и теперь он, несмотря на мое запрещение, готовится идти приступом на замок моих опекунов, чтобы похвастать своей удалью перед иностранцами… Между тем, великодушный мой Жераль, для тебя я все: твоя слава, твое величие, твоя душа и жизнь… и я люблю тебя!

Трубадур слушал ее с пылающими глазами, раскрытым ртом и чувствовал неизъяснимое блаженство. Вдруг черты его изменились, он прошептал прерывистым голосом:

– Замолчи, Валерия, замолчи… не прибавляй ничего больше к этим небесным словам, иначе я захочу жить,– жить, чтобы быть счастливым с тобой, а я чувствую, что скоро умру.

– Нет, нет, ты не умрешь, мой друг, супруг мой! – вскричала молодая девушка, схватив его руки и целуя их в исступлении.– Я не хочу, чтобы ты умирал… Послушай, священник соединит нас, и я буду твоей подругой на всю жизнь. Препятствия, которых ты опасаешься, не существуют. Ты думал, что судьба назначила мне жить в богатстве, в могуществе,– ты ошибался, как ошибалась я, как ошибались все. Великолепное наследство, на которое я предъявляла права, принадлежит не мне, а моему благородному двоюродному брату Гийому де Латуру, которого считали мертвым и который, я в этом уверена, жив еще. Я владею только небольшим неотделенным феодальным доходом по наследству от матери. Конечно, этого мало, но этого достаточно для нас обоих. Мы скроемся в каком-нибудь уединенном месте, где наша бедность и неизвестность не возбудят ни пересудов, ни толков, и будем жить спокойно, счастливые друг другом. Или, если ты любишь путешествия; жизнь, ежеминутно тревожимую новыми, разнообразными впечатлениями, я последую за тобой повсюду, мой милый менестрель, и разделю с тобой твои радости и печали. Мы посвятим всю жизнь тому, чтобы в замках и городах Аквитании найти молодого барона де Латура, так давно уже пропавшего без вести, который, подобно нам, без сомнения, имел большую долю в несчастиях нашего смутного времени. Если найдем его, возвратим ему наследство, славное имя и богатые поместья, которые принадлежали нашим предкам… Улыбнись же, мой благородный Жераль, улыбнись этому будущему счастью и любви, которые открываются перед нами!

Рейтинг@Mail.ru