– Никогда не видел в этом селе такого столпотворения, – удивился Ющенок. – Откуда только взялись?
– Солдат бы не разоружили, как в прошлый раз. А то враз кабак разнесут, – пробормотал под нос Ханенко.
Его сердце стучало все сильней, в душе появилась тоска и тревога.
Бурмистр, следя за происходящим в селе, перекрестился.
– Только бы до убийства не дошло, – дрожащим голосом проговорил он.
Весь взмокший от пота, он постоянно вытирал лоб платком. Руки тряслись от волнения.
– Проучить надо казачков да холопов, чтобы знали, почем фунт лиха, – с едва скрываемой злостью проговорил Ханенко.
Раздались выстрелы, крики людей, еще выстрелы.
От неожиданности помещик вздрогнул. Перекрестился.
– Ужасное зрелище! – застонал бурмистр. – Не приведи господь.
Он что есть силы зажмурил глаза, чтоб не видеть происходящего. В его мокрое расплывчатое лицо ударил жар. Он не на шутку испугался.
– Ничего, зато сейчас надолго порядок установится, – помещик кусал в кровь сухие губы, не замечая того. – Ханенко всех научит, как закон переступать.
– Ох, пан, поедемте отсель. Сил нет на это убийство смотреть, – испуганно проговорил кучер и бросил собранный букет на землю.
– Ладно, Петруха, гони в усадьбу, мне самому противно на это смотреть.
Бурмистр сидел подавленный. Он только сейчас понял, какую игру затеял его хозяин.
В селе началась расправа над теми, кто отважился протестовать против спаивания народа.
Раненых подобрали родственники. Тела убитых валялись на земле. Анна лежала ничком, прижав к себе дочку. Цветной ситцевый платок, обагренный кровью, сполз с головы. Лица ее не было видно. Пахло гарью, порохом и кровью. Рядом в окровавленном мундире, раскинув руки, лежал на спине старик Терещенко, его беззубый рот был открыт, казалось, что в этой пыли ему не хватает воздуха.
Харитон нашел жену и дочку. Слезы катились по его щекам, в душе он проклинал себя, что не заставил их остаться дома.
Он сидел на земле, трогал уже холодную руку жены и будто терпеливо ждал, когда она проснется. Ветер шевелил его волосы.
Ему казалось, она спит. Время остановилось. Разум отказывался воспринимать случившееся. В нем еще жила надежда: надо немного подождать, и жизнь вернется на прежнее место, и он снова услышит голос любимой доченьки Лукерьи, увидит ее ясные глаза. Харитон всем своим существом был благодарен богу за блаженный и счастливый миг, какой подарила ему Анна, когда родила раскрасавицу-дочку. Но судьба распорядилась по-своему.
Одна пуля пробила икону и грудь жены. Другая убила дочь. Усилием воли он удержал самообладание и теперь, склоняясь над женой, не понимал, зачем ей надо было идти на сход. В его глазах заплескалось безумие. Анна в предсмертных судорогах прижала к себе Лукерью, так они и заснули вечным сном. Окровавленная голова гудела и с каждой минутой становилась тяжелее. Но то, что было перед его взором, страшило больше.
Очнулся Харитон от тепла руки, что легла на его плечо. Приподнял тяжелую голову и увидел возле себя Василия Хлама. В расстегнутом до пупа мундире он стоял, широко расставив ноги, потом прохрипел:
– Глянь, вот где он отыскался! Ишь, гляделками лупает!
– Тряхни его хорошенько, чтоб в память пришел, – приказал исправник унтер-офицеру.
Два солдата, перепоясанные ремнями, сильными руками схватив Харитона за плечи, поставили его на ноги. Унтер больно толкнул в спину и требовательно крикнул:
– Пошел!
Это оживило Харитона, и он возвратился из своего забытья. Оглянувшись, еще раз посмотрел на Анну с Лукерьей и, подчиняясь воле солдат, пошел, высоко подняв голову. Небо заволокло серыми тучами, лучи солнца едва пробивались через них.
Подъехал Матвей Терещенко с дочерью. Рука возле плеча была перевязана холщовым рушником. Ему повезло, пуля прошла навылет, не задев кости.
– Где твой отец? – сурово спросил Хлам.
Не говоря ни слова, Матвей кивнул на мертвое тело, лежащее в дорожной пыли.
– Вот оно что! – громко вздохнул казачий старшина. – Видно, так богу было угодно, чтобы по каторгам не мучился православный.
Матвей с Татьяной погрузили тело отца на подводу, закрыли сверху дерюгой и направились к дому.
Следом подогнали подводу Моисей с Иваном. Бережно уложили на постеленную солому Анну с Лукерьей. Моисей поднял с земли икону. Пуля прошла прямо через младенца и грудь Богородицы. Он аккуратно положил ее на солому, в изголовье матери. Молча, понуро опустив головы, братья пошли к хате.
Приехали на телеге диакон Спиридон с двумя прихожанами и увезли в храм тело отца Дионисия.
Солдаты по распоряжению исправника, помимо Харитона, арестовали голову казачьей общины – Григория Долгаля и Демьяна Руденко. Посадили на телегу и увезли в Сураж.
Ефросинья, увидев тело мужа на въехавшей во двор телеге, опустилась на подкосившихся ногах на чурку и запричитала:
– Пресвятая Дева Мария, за что нам такое горе? Как же дальше-то жить будем?
Сыновья подхватили мать под руки, подняли и медленно повели в дом. Максим с Антоном быстро распрягли лошадь. Вышла Мария, глядя на свекра перекрестилась и заплакала.
На длинную лавку в хате положили тело отца.
Пока дети мастерили домовину, мать сидела на табуретке, прислонившись спиной к стене. Черный платок покрывал ее голову. В ее глазах застыли слезы, дряблые старушечьи губы искривились, будто в замершем крике. Никогда бы она не подумала, что так может закончиться жизнь ее мужа.
Внук Гришка тихо подошел и прижался к ее плечу.
– Не плачь, бабушка! А почему у деда рука отрублена?
Ничего не ответила Ефросинья, молчала, убитая горем.
Мария, увидев возле бабушки сына, ахнула и, подбежав к нему, схватила за руку и отвела в другой угол хаты.
– Сиди здесь и не мешай бабушке, она с дедом разговаривает.
– Не обманывай меня, дед не разговаривает, он умер.
Ханенко жил в родовом поместье, которое находилось в Городище. Эта деревня стояла в нескольких верстах от Дареевска. Очень уж роща буковая ему нравилась и речка, что из окна была видна. Да и народ здешний был проще, сплошь мастеровые, ремесленники, шорники, вроде люди степенные, а повадки – оторви да брось. Могут враз все заработанное пропить и снова упереться рогом и работать. Он и сам такой был в молодости – веселый, беззаботный, рисковый.
Войдя в дом, Ханенко громко крикнул:
– Подавай на стол!
А в комнате уже пыхтел самовар, на столе лежали свежеиспеченные пироги.
В залу вошла горничная и своими пухлыми руками стала ловко расставлять на чистой скатерти тарелки с солеными грибами, огурцами, ломтями ржаного хлеба.
– Водки неси! – приказал помещик.
Она быстро принесла из холодного подвала запотевшую четверть и рюмки.
– А где хозяйка? – сухо спросил он.
– У себя в комнате затворилась, должно быть, молится, – отвечала горничная, вытирая слезы со своего морщинистого лица.
– А! – махнул рукой помещик. – Тут хоть молись, хоть не молись, а дело сделано.
Ханенко налил чарку и опрокинул в рот, налил вторую и снова выпил залпом. Тяжело вздохнув, расстегнул рубашку на груди и сел за стол.
Горничная обильно полила сверху грибы жидкой сметаной. Иван Николаевич подцепил вилкой сочный рыжик, подержал его немного во рту и с особым наслаждением проглотил. Налил чарку водки, выпил и опять потянулся к грибам.
– Пей! – кивнул он управляющему.
Бурмистр кашлянул в кулак и пододвинул к себе рюмку. Опрокинув ее в рот, глядя в глаза Ханенко, сказал:
– Ну вот, барин, слухи впереди нас бегут. Мне тут во дворе донесли, что в Дареевске трех наших крестьян убили, пришли тоже за трезвость ратовать.
– Еще чего удумали! – возмутился помещик. – Выпороть как следует.
– Так ведь убили, барин, нет их в живых-то.
– А кого хоть убили?
– Акима Головкина с женой Фроськой и еще одного… запамятовал, не помню имени.
– Так что ж получается? Настоящая смута? Я их содержу, а они камень за пазухой прячут, так и норовят стукнуть им по темечку. Хорошо хоть, до завода не добрались, погром не учинили, а то столько убытков бы принесли.
– Я думаю, барин, наших крестьян надо расселять.
– Зачем?
– Получается, что отцы с сынами все наделы раздробили, пастбищ нет, с покосами тоже худо. Земли у каждого – с вершок. Почти всю неделю работают на ваших полях. Не то что пить – жить не на что, так из бедности им не выйти во веки вечные. Вот они от нужды дурью маются, бунты устраивают. Их надо отсюда поближе к заводу переселить: там земель свободных много, правда, земля – дрянь, болота да глина, не то что здесь. Пусть осваивают новые деревни да хлеб с картошкой на спирт растят и грошей на водку зарабатывают. Бедный крестьянин – тоже плохо для нас.
– Ишь ты! – сообразил Ханенко, глаза его загорелись. – Хорошо придумал. Молодец!
– У меня думка есть еще такая, что казаки от безысходности пойдут на новые земли. Глядишь, а нам прибыль от этого будет.
– Какая еще прибыль?
– Как какая? Землю казачкам сначала дадим в аренду, работы на новом месте прорва, они и успокоятся. А там спины не успеют разогнуть, как долги начнут копиться, – и в холопы загремят.
– Неужто добровольно в крепость пойдут?
– А как им еще выжить? Земля в округе только у вас, пан, и осталась, да и той немного.
– Пойдут, не пойдут – тут бабушка надвое сказала. Поживем, увидим.
Он соловыми глазами указал бурмистру на пустые рюмки. Тот, поняв хозяина с полуслова, схватился обеими руками за четверть и продолжал говорить:
– А за работой холопам будет не до смуты, а там, может, и вовсе схлынет крестьянский гнев. Мужицкая ярость недолга, – завершил свои размышления Богдан Леонтьевич.
– Но страшна, – с тихой грустью сказал Ханенко. – Не пойму только одного… Прежде мне казалось, что казаки и мои холопы без вина жить не могут, а они добровольно отказываются от него.
– Это же крамола, – ответил бурмистр. – Она подрывает устои государства Российского.
– Ну, ты не умничай тут! – оборвал Ханенко. – Что нам о государстве думать, о себе думать надо. Обычно наши казаки смирные и спокойные, терпеливо переносили все тяготы жизни, а тут взбунтовались. Да из-за чего? Пить, видите ли, не хотят. Это неспроста.
– Может, католики их подговорили?
– Все может быть, ляхи спят и видят, как бы нас снова под себя подмять.
Судьи в Сураже свирепствовали: им велели не просто наказать бунтовщиков, а покарать примерно, чтобы другим неповадно было стремиться к трезвости без официального на то разрешения.
Главным свидетелем выступал Давид Рубинштейн. Именно по его показанию разбиралось дело.
Решением суда Григория Долгаля, Харитона Кириенко и Демьяна Руденко приговорили к наказанию шпицрутенами через строй в сто человек.
Утром после развода солдаты роты были построены в две шеренги параллельно, лицом к лицу. У каждого в левой руке было ружье, а в правой – шпицрутен, длинный гибкий ивовый прут.
В середине строя стоял офицер, держал бумагу и хриплым голосом громко выкрикивал имена осужденных. Их набралось около десяти человек. Харитону было видно, как с первых двоих сняли рубашки и поставили одного за другим. Руки каждого приговоренного к наказанию привязали к ружьям, чтобы тот не смог ни увернуться от удара, ни убежать, и два солдата за приклады тащили его вдоль строя.
Раздался резкий стук барабана. Харитон почувствовал страх. Сердце с тревогой забилось в груди. Но он его уже не слышал, только в уши била барабанная дробь.
Офицер опять начал выкрикивать имена кандидатов на экзекуцию. Харитон услышал свои имя и фамилию. Он невольно вздрогнул и сделал шаг вперед.
Они шли вдоль строя один за другим под стук барабана. Все движения солдат были точны и размеренны. Первые удары обожгли спину, она загорелась огнем. Нестерпимая боль наполнила все тело.
Харитон почувствовал, что силы оставляют его, но ружья, привязанные к рукам, держали его и тащили вперед. Сознание помутилось, он уже не понимал, где он и что с ним творится.
Каждый солдат из шеренги делал шаг вперед и с особым старанием прикладывал шпицрутен на спину осужденного. Унтер-офицер, идущий следом, внимательно следил за порядком: не дай бог, если он увидит жалость или в руках солдата ослабнет удар шпицрутена. Тогда несдобровать тому солдату, он вмиг окажется на месте осужденного.
Харитон уже ничего не видел, ничего не понимал – только боль, одна боль… Иногда до его сознания доносились слова тех, кого вели следом:
– Братцы, помилуйте, братцы!
После наказания шпицрутенами их отправили на каторгу в Сибирь. Больше никто о них не слышал и не видел их.
За разгромленные шинки и воровство денег суд приговорил дареевское общество казаков к штрафам и возмещению ущерба на восстановление шинка.
Отца Дионисия похоронили в церковной ограде. От него остался холмик сырой земли, над которым возвышался деревянный крест. Вот так закончился праведный бунт за трезвость жителей села.
Похоронив мать и сестру, дети собрались в родительском доме.
– Ну вот, брат, видишь, до чего пьянство довело? – со злостью сказал Моисей Ефиму, сидя в хате за столом на месте хозяина. Теперь он по старшинству стал главой в семье. – И тятю, и маму враз потеряли, да сестрицу жаль, ни за что пострадала. Как теперь жить с этим?
Моисей едва сдерживал слезы, молчал, шевелил сухими губами и с упреком смотрел на Ефима. Высокий, с широкой грудью, Иван поднялся из-за стола и пытался наброситься на брата с кулаками, но худощавый Моисей, заметно уступающий ему в силе, удержал его. Тут же вскочила Анастасия и, схватив мужа за руку, усадила на место и стала шепотом успокаивать.
Ефим, нахмурив брови, виновато молчал. Сидел, низко, чуть не до самого стола опустив голову, подбородок его нервно подрагивал, руки теребили холщовую штанину.
– Виноват я, братухи, только пить я еще до смертоубийства бросил, как с отцом Дионисием поговорил.
– Не будет тебе прощения! – негодовала Меланья, стоя у печи. – Такого батюшку потеряли, да и я еле ноги унесла оттуда, всю оставшуюся жизнь трястись от страха буду.
– Ничего, бог простит, – успокаивала Прасковья. – Господь ко всем милосерден. Может, вашего тятю и моего домой отпустят.
Иван нахмурился и бросил на Прасковью недовольный взгляд.
– Кто ж их отпустит, столько людей солдаты погубили, всю вину теперь за это на них переложат.
Прасковья промолчала. Ей не хотелось спорить со свояком.
– Царствие небесное матушке и сестрице нашей Лукерье, – вставая из-за стола, негромко, но так, чтобы все услышали, произнес Моисей. Он обратил свой взор на образа и перекрестился. Рядом с Николаем Чудотворцем он поставил Черниговскую икону Божией Матери с простреленной грудью как напоминание о скорбном дне.
– Царствие небесное! – перекрестились все домочадцы.
Мария Грибова стояла у плетня. Мимо хаты как раз проходила Авдотья. Женщины поздоровались.
– Иди-ка сюда, – заговорщически проговорила Мария. – Намедни мне Семен по секрету сказал, что твой Еремей заглядывается на Глафиру.
– Как это? – опешила Авдотья, часто заморгав глазами.
– Как, как! – спокойно проговорила Мария. – Что промеж них было, я не знаю, но только крутится он возле нее.
– Это когда он тебе говорил?
– Еще до стрельбы, когда шинок пограбили, они горилку уворовали и распивали за поскотиной. Так он тогда глаз на нее положил. Степка даже морду ему набил.
– Брешешь! – вспыхнув глазами, злобно бросила ей в лицо Авдотья.
– Да вот те крест!
От неожиданности Авдотья обомлела и, немного помолчав, задумчиво покачала головой – не зря говорят, что все беды от красоты. Мужики падкие до красивых баб, и как их удержишь?
Мария заметила замешательство собеседницы и сказала:
– А ты порчу на нее наведи, чтобы неповадно было перед чужими мужиками задницей крутить.
– Да что ты! – всплеснула руками Авдотья. – Разве можно нам, православным, бесовщиной заниматься. Это ж все от черта.
– Ну, смотри сама, тебе виднее, только боюсь, чтобы твой мужик совсем не сосволочился.
– А к кому идти-то, чтоб управу на Глашку найти?
– К Луане сходи, к ней половина села ходит со своими бедами.
– Знаю я эту колдунью, много про ее дела слышала.
Медленно подбирался вечер. Авдотья подоила корову, управилась с домашними делами и с нетерпением поглядывала в окно. Мужики уже вернулись с полей, а Еремея все не было. Сын Витька ушел с ребятами гулять.
– А, будь, что будет, – пробурчала сама себе Авдотья и, накинув на голову платок, пошла к колдунье.
Чем дальше она отходила от дома, тем труднее становилось дышать, ноги отказывались идти. В конце села встретила женщину, которая гнала домой блудливую корову, припозднившуюся на пастбище. Она указала ей на хату Луаны и, глядя вслед, с болью подумала, что еще чью-то судьбу сломает старая ведьма.
Красно-желтые блики от горящего пламени печи выхватывали из темноты темно-серые дерюги, лежавшие на топчане. Старуха со сморщенным желтым лицом и девочка со спутавшимися волосами и узкими слезящимися глазами внимательно рассматривали гостью.
– С чем пришла? – тихо спросила колдунья. Она взяла с полки курительную трубку. – Христя, подай мне табак.
Девочка, осторожно передвигаясь, принесла из-за печи небольшой холщовый мешочек. Ведьма размяла в ладони листья табака и набила трубку. Устроившись поуютнее у печи, послюнявила пальцы и, быстро схватив горящий уголек, положила в трубку на табак.
– Что молчишь? – нахмурившись спросила колдунья.
– Тяжело мне, Луана, – сказала Авдотья.
– Вижу. Когда легко, ко мне не приходят.
Авдотья вдруг оживилась и торопливо рассказала ей о том, что поведала Мария.
– Ха! – злорадно ухмыльнулась старуха. – Вот уж эта Глашка, не баба, а бестия, многие в селе на нее обижаются.
Она покряхтела, подымила трубкой и, взглянув исподлобья на притихшую Авдотью, скрипучим голосом проговорила:
– Ладно, так и быть, помогу я тебе. Иди домой. Только завтра принеси мне фунта три гречи, а то нам совсем жрать нечего.
Авдотья, не отрывая взгляда от мерцающих в печи углей, медленно встала и, повернувшись к двери, вышла из хаты.
Дома она долго мыла руки и лицо. И все никак не могла отмыть. Ей казалось, что она покрылась слоем грязи и пыли в хате колдуньи.
Уже и ночь наступила. Пришел сын, попил молока и улегся на полатях, а она все сидела за столом, сцепив перед собой руки. Перед глазами время от времени возникал образ старухи с трубкой, грязные дерюги и закопченные стены хаты. Уже было ближе к полуночи. Авдотья не на шутку встревожилась, но наконец заскрипели ворота, и телега медленно въехала во двор.
– Ну, слава богу, – перекрестилась она и стала накрывать на стол.
Еремей долго мылся на улице, потом вошел в хату.
– Что случилось? – ехидно спросила она.
– У телеги колесо отвалилось и ось сломалась. Хорошо, Моисей Кириенко следом ехал, помог, не бросил в беде. Пока новую делали, ночь пришла, – хмуро ответил муж.
– Садись, ешь.
Еремей ел молча, она сидела напротив и смотрела на него.
– Ну, рассказывай, что у тебя с Глафирой, – нарушила молчание Авдотья.
Еремей перестал жевать и напрягся в ожидании.
– Какой Глафирой?
– Надо же, он Глафиру не знает!
– Что ты выдумываешь? Мне только этого не хватало.
– Я тебя со временем и сама бы уличила, но спасибо, добрые люди подсказали.
Еремей продолжал молча есть.
– Ты что, оглох?
– Что ты ко мне пристала, как банный лист? – попытался возмутится Еремей.
– Думаешь, никто не видел, когда ты к ней приставал?
У Еремея похолодел затылок. Он поднялся с лавки и посмотрел жене в глаза, пытаясь понять, что она от него хочет.
– Ну, было один раз, выпивали за поскотиной, так все там были, и Ефим, и Степка.
– Сегодня к колдунье ходила, – с издевкой проговорила Авдотья.
– Зачем? – удивился Еремей.
– Порчу навела на твою Глашку.
– Тьфу! – сплюнул он. – Ну и дура!
На следующий год весной бурмистр приехал в деревню Михайловка, встал в центре и повелел той половине, что по левую руку, оставаться на месте, а той, что по правую, переселяться в сторону Ларневска. Против пана не попрешь. Разоренные, ревущие от безысходности люди двинулись на новые земли и стали строить деревни Ивановка и Ермолинка.
Потом появились деревни Кибирщина и Чиграи. Как и ожидалось, земли здесь были пустые, в основном суглинистые и окружены болотами, поэтому богатых урожаев ждать не приходилось. Но других свободных земель в округе просто не было.
Подрастали дети у Моисея и Ефима; не успеешь глазом моргнуть – и их отделять придется. А земли у братьев совсем ничего, одна десятина на две семьи. Как детям жить-то потом? Чем семью кормить, скотину?
Как и всякий крестьянин, тешился Моисей одной мыслью, что придет когда-нибудь день и будет у него и его семьи большой надел земли, в несколько десятин. И ничего больше не нужно будет ему ни от царя-батюшки, ни от казачьего старшины. Тогда станет он жить в достатке и работать в удовольствие, исправно уплачивая налоги в государеву казну. Только крестьянин знает, каким трудом достается урожай. Для этого нужно каждый день вставать до восхода солнца, работать до изнурения в поле и ложиться после захода солнца. Моисей хорошо знал цену своему труду и старался приучать детей к тяжелым крестьянским будням.
Наступило долгожданное время пахоты. Моисей с Ефимом готовились к выезду в поле. Сновавший туда-сюда Степка нетерпеливо спрашивал отца:
– Тятя, с тобой можно в поле?
Моисей отмалчивался.
– Видал каков? – усмехнулся Ефим, запрягая рыжего мерина. – Молодец племяшка.
Степан, старший сын Моисея, был высок под стать отцу и в свои семь лет выглядел взрослее.
Моисей стаскал на телегу необходимую поклажу: соху, борону, веревки. Оттащил в сторону прясло плетня.
– Выезжай! – крикнул он брату.
Ефим глянул на оторвавшееся от края горизонта солнце и натянул вожжи.
– Но! – громко вскрикнул он, и мерин легко вышел из ворот.
Моисей поставил на место прясло плетня и запрыгнул в телегу.
– Опаздываем, братка, уже солнце высоко, – с досадой сказал Ефим.
– Ничего, пока доедем, земля прогреется.
– Тятя, тятя, возьми в поле, – не унимался Степка.
– Ладно, садись! – согласился Моисей, подвинулся, давая место сыну. – Когда-то и тебе надо в поле съездить, поглядеть. Как-никак, первую борозду сегодня пахать будем.
– Ты хоть шапку надень, – спохватилась Прасковья. – А то голову напечет.
– Беги за шапкой, – скомандовал Моисей сыну.
За селом мерин копытами поднимал пыль, пахло прошлогодней травой. Солнце пригревало все сильнее. Весеннее время – самое дорогое, весенний день год кормит.
В лесу вдоль дороги бродила худая женщина в сером платке, с горбатым носом и морщинистым лицом. Рядом с ней стояла девочка в старом поношенном холщовье.
Вытянув шею, Степка вглядывался в лицо девчонки. Глядя на любопытного пацана, она заулыбалась, глаза засветились добротой. Но тут старуха взяла ее за руку и повела вглубь леса.
– Коренья какие-то собирают, – тихо проговорил Ефим.
– Тятя, а кто это?
– Это ведьма, сынок, все село ее знает, – хмуро ответил Моисей. – Наверное, травы приворотные собирают или коренья какие-нибудь.
– А как ее зовут?
– Луана, сынок.
– А девочку?
– Этого я не знаю, они больше с дьяволом общаются, чем с богом.
Прикрыв глаза ладонью, Моисей смотрел на квадраты наделов. Сплошным зеленым ковром поднималась озимая рожь. Убранный прошлой осенью участок ржи желтел колючей стерней. Его нужно было перепахать, чтобы под осень вновь посеять на нем хлеб и не только. Весной же нужно было посадить картошку, посеять овес, ячмень, просо, гречиху… Вон брат Иван с Калистратом пашут свой надел. Вот и их земля. Рядом с ней чернела заплата свежей пахоты.
– Молодец Максим, – обрадовался Ефим. – Не мешкает, уже вспахал свой надел.
– А я-то смотрю, его дома нет, а он, оказывается, пашет вовсю, – насупил брови Моисей и закусил ус, пожевал его и выплюнул.
– Доброе утро! – поздоровался Иван. – Земля тяжелая еще, конь устал, отдохнуть надо бы.
– Сырая, что ли? – удивился Моисей.
– Да! Рановато засуетились.
– Да уж, соскучились за зиму по пашне, – усмехнулся Ефим. – Вот руки и чешутся.
– Эй, сынок! Калистрат! Распрягай коня! – закричал он, глядя в сторону своей деляны.
Но там все безмолвствовало.
– Ладно, пойду я к себе. Неужто заснул малец?
Перепрягли коня в соху. Ефим взял его под уздцы, а Моисей встал к сохе. Мерин тронулся, и крепкий сошник мягко вошел в землю. Пласт земли, пронизанный корнями ржи, перевернулся и лег на жнивье. Ефим ровно вел коня по желтому полю. Моисей оглянулся: рядом с ним шел сын. Степан мял в руке кусок паханой земли, внимательно разглядывал его, нюхал. Взгляд его был серьезным и сосредоточенным.
К первой борозде привалили вторую, ко второй – третью. Степан с восхищением смотрел, как работает отец, как расширяется полоса пахоты.
– Тпру! – громко крикнул Ефим.
– Что случилось? – недовольно поинтересовался Моисей.
– Сюда иди.
Моисей вытер рукавом рубахи пот со лба.
– Смотри, что богомол учудил! – Ефим показал рукой на границу надела.
– Чтоб тебе провалиться в преисподнюю! – крикнул в сердцах Моисей. – Межу себе припахал. Чуть не аршин в ширину. Зачем ему это было надобно?
– Нарочно извел старую межу и к нам передвинул. Помню, еще отцы наши о ней спорили, все покою им не было.
– Зря он так сделал. Противно. Все какие-то суеверия у него в голове сидят, – не мог смириться со случившимся Моисей. – Для чего ему это нужно? Отец его был не ангел, но таких выкрутасов себе не позволял.
– Тятя, а что, дядя Максим землю у нас отнял? – испуганно спросил Степка.
– Ну, выходит так, – подтвердил Моисей, пожав плечами.
Вечером с последними лучами солнца работники вернулись домой. Уставшего за день Степку сморил сон, и он всю дорогу беспробудно спал на соломе, несмотря на трясущуюся на ухабах телегу.
Во дворе возле хлева, пережевывая жвачку, лежала на мягком спорыше буренка. Здесь же, под навесом, стояла телка. Из сарая, загремев пустым ведром, вышла Прасковья. Время изменило ее. Круглое добродушное лицо стало покрываться мелкими морщинами, а высокий рост скрадывала некоторая сгорбленность. Однако, как и всегда, она была бодрой и веселой.
Накормив поросенка и бросив корма курам, налила в поилку воды. Увидев это, буренка неспешно поднялась и уткнулась мордой в свежую воду.
– Распрягай мерина! – скомандовал Моисей, обращаясь к брату. – А я к богомолу схожу.
– Тятя, можно я с тобой? – сиплым голосом запросился проснувшийся Степка.
– Нет, сынка, ни к чему тебе такие разговоры слушать. Помогай лучше матери.
– Мама, а мы ведьму видели, – радостно сообщил мальчик матери.
– Какую ведьму? – встревожилась Прасковья.
– Луана с дочкой по дороге нам встретились, – пояснил Моисей.
– А… – протянула мать, – эту ведьму я знаю.
– А девочку ее как зовут?
– Вроде бы Христя, а тебе зачем?
– Да просто спросил, – Степка сверкнул серыми глазами и пошел к бочке с водой. Зачерпнув ведром, вылил воду в поилку лошади.
Максим готовился к севу и только закончил сортировку семян. Он шел от гумна к хате. В калитке перед ним выросла мощная фигура соседа.
– Ты зачем межу сломал?
– Какую межу? – скривился в ехидной усмешке Сковпень.
– Что ты щеришься? – зарычал на него Моисей.
– А сами аль не грешны? Первые межу тронули, – Максим злобно и тупо смотрел на Моисея из-под густых бровей.
– Был грех у тяти моего – ошибся маленько, вершок припахал, потом все по справедливости сделали. А ты ведь чуть ли не на аршин передвинул в нашу сторону.
Моисей медленно пошел на Максима, не сводя с него глаз:
– Удавлю гада!
Тот, бормоча, перекрестился и попятился к плетню. Максим знал с детства, что Моисей не остановится и набросится первым. Он испугался разъяренного соседа и хотел было бежать, надеясь укрыться в хате.
Но Моисей остановился:
– Не буду я о тебя руки марать, завтра к голове пойду жалобиться. А тот, уж будь спокоен, за такое самоуправство прикажет выпороть тебя прилюдно. Вот позор-то будет.
Максим понял, что, если Моисей пойдет к голове, быть беде. Надо было что-то делать. А что? В памяти всплыли слова отца, сказанные в последний день бунта: «Мужик должен воевать за все, на то у него и зубы». Попробуй выброси их из памяти.
И тут Моисей вдруг увидел, что возле хаты на табуретке сидела тетка Ефросинья и молча наблюдала за происходящим. Рядом с ней стояла внучка Пелагея, которой она гребнем расчесывала темные вьющиеся волосы.
– Ты что такой злой приперся? – пробурчала старуха.
– Да я тут… – смутился Моисей, не ожидая встречи со знахаркой. – Мне тут, в общем, поговорить с вашим сыном нужно.
– Ну поговори, – спокойно сказала она. – Только плетень не сломай. А то он и так на ладан дышит.
– Не надо к голове по пустякам ходить, – испуганно и заговорщически одновременно проговорил Максим. – Сами разберемся, по совести. Ведь мы ж друзья. Тем более голова ваш нас, истинных христиан, не очень-то уважает.
– Чего?! – вспыхнул Моисей. – Чего ты мелешь? Обмануть меня хочешь!
– Истину говоришь, Моисей Харитонович, нельзя обманывать, – Максим понизил голос. – Давай по совести разберемся. Видит бог, не хотел я этого, да бес попутал.
– Как это?
– Завтра поедешь на поле и сделай все, как должно быть. А сеять будем по той меже, что ты установишь.