Помещичий дом стоял на пригорке, окруженный липами, дубами и вязами. Дом был старый, но аккуратно покрашенный желтой охрой. Деревянные колонны на фасаде придавали ему благородный и торжественный вид. Комнаты были с высокими потолками, просторные, летом в нем было прохладно, а зимой, когда докрасна натапливали печь, – тепло и уютно.
После поездки на винокуренный завод и плотного обеда Ханенко отдыхал. Он сидел в горнице на огромном диване из красного дерева, покрытого вишневым трипом. У окна на этажерке стояла клетка с канарейками, в углу, в деревянной бочке, – высокий фикус.
Во дворе раздался топот копыт. Кто-то спрашивал его. По голосу он узнал своего управляющего Богдана Ющенка. За много лет служения он уже догадался, что бурмистр явился с недоброй новостью.
В дом с растрепанными от быстрой езды волосами влетел управляющий. Остановился, едва перевел дух и дрожащим голосом сообщил:
– Беда, пан. У нас бунт в Дареевске. Казачки за трезвость гутарят, к шинкам караулы приставили, чтобы никого из местных не пускали.
Бурмистр тщательно, с четкой последовательностью рассказал о сходе казаков и крестьян.
Иван Николаевич едва схватывал обрывки фраз, не до конца осмысливая произошедшее. Весь день он провел на жаре, в поездке в Ларневск, и основательно устал. Ханенко тяжело и безразлично смотрел на управляющего. Его румяное с жирными трясущимися щеками лицо расплылось в довольную улыбку. Глаза растянулись узкими щелочками.
Потом Ханенко вдруг понял, что к чему. Его словно передернуло. Он вскочил с дивана и, схватив Ющенка за грудки, впился глазами в испуганное лицо.
– А ты куда глядел? – зашипел, сжимая зубы, помещик. – Так что в селе творится?
– Как что? Казаки бунтуют, – опустил голову Ющенок, не выдержав гнева хозяина. – Пана Миклашевского крестьяне тоже в дыбы встали, наши-то холопы смирные.
– Еще бы наши забунтовали. Я им враз башки поотрываю, – процедил сквозь зубы помещик.
– Простите меня, – пробормотал бурмистр и тяжело опустился на стул.
– Ну-ну. Что же это такое? – не находил себе места помещик, расхаживая по комнате. – А кто воду в селе мутит?
– Что изволили сказать? – бурмистр вытянул вперед шею, будто вопрос хозяина мог пролететь мимо его ушей.
– Я спрашиваю, кто вожаки этих беспорядков?
– А, вот оно что, – будто бы спохватился бурмистр. – Сам голова казачьей общины Долгаль шум поднял вместе с отцом Дионисием, а с ними Кириенко Харитон да кузнец Руденко, и еще этот старообрядец Сковпень. Вот они больше всех воду мутят, они самые главные вожаки и есть. Да вот еще Терещенко, совсем дряхлый старик, еле ходит, а все туда же норовит.
– Постой! – оборвал его Ханенко. – Руденко – это тот кузнец, что на пожаре погорел вместе с нашими холопами?
– Да, он самый. Вы ему тогда еще помогли хлебом да бревнами на дом.
– Вот оно что! – удивился помещик.
Решение схода не на шутку испугало Ханенко. Подумать только, какое-то быдло посягает на его кровное. Что же случилось? Что же это делается? Задавал он сам себе вопросы. В иные времена, когда он был молодым и сильным, они робели перед ним, при упоминании одного только его имени содрогались, а теперь разгулялся народ, забыл шляхту, когда она здесь безраздельно господствовала.
Кто об этом помнил, давно отдали богу души, а молодые, может, и не знали. От переживаний заболела голова. Помещик не находил себе места. Он бесцельно ходил по комнате, то и дело перекладывая на столе пожелтевшие бумаги с сургучными печатями.
В кабинет вошла жена, низенькая полная женщина в полинялом ситцевом халате. Вальяжная и безразличная ко всему поза мужа, развалившегося в кресле, могла обмануть кого угодно, но только не ее. За много лет совместной жизни она точно знала: если муж кружит по кабинету, значит, у него неприятности. Она убедилась в своей правоте, увидев его бегающие глаза.
– Я хочу поговорить с тобой, а то хожу как неприкаянная. Все вокруг только и шепчутся. У нас что-то случилось?
Помещик замер и понуро опустил голову:
– Случилось.
Выслушав его рассказ о сходе в Дареевске, она от неожиданности захлопала своими большими глазами и опустилась в кресло, прикрыв полами халата голые колени, тяжело вздохнула и, взглянув на мужа, зашептала тонкими дрожащими губами:
– Вот так казачки! Так ты же им помогал после пожара?
– Помогал.
Она достала из кармана халата платок, промокнула глаза и зашмыгала носом:
– Обидно! Вот неблагодарные.
На ее раскрасневшемся лице выделялись темные глаза. Подперев подбородок пухлой рукой, она внимательно смотрела на мужа.
В кабинет вошел молодой человек лет пятнадцати, это был единственный сын Ханенко Василий. Молодое, дышащее здоровьем лицо сияло улыбкой, большие серые глаза светились ребячьим задором:
– Папа, у нас что, бунт на корабле?
– Да, сынок! Только что здесь смешного? – спросил он неожиданно строгим голосом.
Юноша сконфузился и замялся, не зная, что ответить. И так и остался стоять, глядя растерянно на отца.
– Видишь ли, – пробормотал он, – я не хотел тебя обидеть.
Иван Николаевич подумал, что парень ни в чем не виноват, невольно улыбнулся и вдруг посмотрел так, будто хотел сделать нравоучение:
– Но ты имей в виду, всякий бунт усмирять надо. Властно и жестоко.
– Да, я согласен с этим, – ответил молодой человек, глядя на отца в упор.
Ханенко раскурил трубку, встал и, не говоря ни слова, пошел во двор.
В дверях конюшни выросла фигура конюха Игната. Это был человек невысокого роста в изношенной холщовой одежде, его черные с проседью волосы выглядывали из помятой валенки[2]. В густой взъерошенной бороде запутались остья ржи. Он же следил за псарней, в которой обитали более десятка гончаков для охоты.
Игнат, взглянув на помещика, поклонился:
– Плохие вести, пан? – с сочувствием спросил он, переминаясь с ноги на ногу.
– Не твое дело, – отрезал Ханенко. – Ты лучше усадьбу обойди, да смотри мне, чтобы все в порядке было.
Конюх услужливо поклонился, кашлянул в кулак и быстро вдоль забора удалился с глаз долой от барина.
Последний меж тем размышлял вслух:
– Как же быть? К кому обратиться? Похоже, только исправник может помочь. Нужно срочно ехать в уездное управление.
Зайдя в дом, пан в задумчивости еще долго стоял у окна. Луна заливала светом двор и освещала старую яблоню. Ее сажали они вместе с отцом, когда Иван был еще ребенком. Всю свою жизнь он заставлял прислугу ухаживать за ней. Перекапывать и сдабривать навозом приствольный круг, аккуратно обрезать сучья. Но время не щадило дерево, часть ветвей засохла, зимой под снегом мыши безжалостно грызли кору. Он любил эту яблоню, она была памятью о его отце, а также его детстве и молодости.
На следующий день, встав рано утром после бессонной ночи, Ханенко приказал кучеру запрягать и, наспех позавтракав, отправился в уезд к исправнику.
Кучер усердно гнал лошадей, и кибитка пана ехала довольно быстро. Возницу же звали Петром, это был плотный, остриженный под кружок мужик, верой и правдой служивший хозяину. Ханенко всегда брал его с собой на охоту, и там кучер был на равных с помещиком. Сидел за одним столом, да еще и водки выпивал. Пан его звал Петрухой, хотя присущая тому внешняя солидность более чем гармонировала с его полным именем – Петр Георгиевич.
Василий проснулся, ярко светило поднимающееся над лесом солнце. В доме было шумно. Горничная, улыбаясь и что-то мурлыкая себе под нос, сообщила:
– Ваш папенька вроде как в уезд уехал.
Василий всегда радовался, когда отец куда-нибудь уезжал, как, впрочем, и вся домовая челядь, потому что суровость и постоянное внутреннее раздражение пана пугали окружающих. В любую минуту он мог вспыхнуть и накричать на человека за малейшую провинность. Неудивительно, что после сообщения горничной им овладело чувство легкости.
– Зачем он в уезд поехал?
– Не могу знать, барин, – ответила, пожимая плечами, девушка.
Василий быстро оделся и вышел во двор.
День был ясный и светлый, после недавнего дождя ярко зеленела трава, под крышей летали ласточки в заботе накормить птенцов. За плетнем на поле паслись сытые и лоснящиеся на солнце лошади. В это время во дворе никого не было, люди были заняты работой.
Из полуоткрытого окна кухни доносился аппетитный запах жареных котлет.
– Василий! – раздался из окна столовой громкий голос матери. – Иди завтракать.
За столом он с беспокойством спросил ее:
– А что, правда казаки хотят нас разорить и по миру пустить?
Мать недоуменно посмотрела на сына:
– Какие глупости ты говоришь, – и, тяжело вздохнув, продолжила: – Твой папенька не позволит кому-либо разорить нас, даже не думай об этом. У него сила и власть есть, чтобы найти управу на завистников и бунтовщиков.
На крыльце уездного управления стоял невысокий сутулый человек в зеленом сюртуке. Помещик от неожиданности вздрогнул. В незнакомце он узнал соседа, пана Миклашевского.
«Интересно, по каким делам он тут околачивается», – подумал Ханенко. А подойдя ближе, поздоровался.
Миклашевский сдержанно улыбнулся, уважительно кивнув.
У него было гладко выбритое болезненное желтое лицо.
– Погода нынче прекрасная, – протянул он, внимательно разглядывая Ханенко. – Кататься изволите?
– Да помилуйте! – возмутился помещик. – Не до развлечений мне.
– Наслышаны о ваших неприятностях. Что ж вы, батенька, хотели – половину губернии споили. Вот народишко и поднялся на дыбы.
Глаза Ханенко забегали, потом налились кровью, и он сжал кулаки. Миклашевский же продолжал:
– Торговали бы маслом да молоком, и проблем бы у вас не было.
– Милостивый государь! – раздраженно проговорил Ханенко. – Позвольте вам дать совет: не суйте свой нос в чужие дела!
– Ну, как хотите.
Резко открыв дверь, Ханенко вошел внутрь.
Широкоплечий, приземистый, страдающий одышкой исправник сидел за большим столом и пил воду из глиняной кружки.
– Спивается народ! – с укором промолвил он, тяжело дыша.
– Да и черт с ним. Тебе-то какое дело до народа? Казну государеву наполнять нужно, а народ никуда не денется. Вон на Крымской войне сколько людей погубили, от водки столько и за десять лет не умрет.
– Так-то оно верно, но не по-христиански.
– На вот тебе, Федор Петрович, подарочек, – с ухмылкой произнес Ханенко и сунул в руки тому сверток с ассигнациями, завернутый в холщовую тряпицу.
– Благодарствую, Иван Николаевич! – бодро вскочил исправник и крепко сжал руку помещику.
Анна долго сидела на лавке, прикрыв глаза, думала она про сыновей, про снох, про внуков. Потом медленно поднялась и подошла к киоту. Она молилась и просила Богородицу, чтобы наставила их на путь истинный, не дала сотворить плохое. Просила поспособствовать в том, чтобы сыновья и снохи меж собой не ругались, а еще – в том, чтобы все труды, на которые они с Харитоном жизнь положили, не пошли прахом, а наоборот, приумножились.
Какие еще могут быть думы у матери?
Скрипнула дверь. Вошел Харитон, держа в руках уздечку.
– Ума не приложу, что с ним делать? Я его ругал, Василий бранился с ним, на сходе выпороли прилюдно. Ничего не понимает… – горько вздохнул он.
Анна вздохнула так же тяжело, но попыталась утешить мужа:
– Ну не все у нас плохо. Старший-то сын работящий, хозяйство на нем держится, Иван от него не отстает. Вот младший попал в лапы сатаны, и ничего с ним сделать не можем.
Она скорбно покачала головой, в недоумении развела руками и села на лавку.
Лицо Харитона приняло озабоченное выражение.
– Да, женушка, – он сглотнул слюну, чтобы смочить возникший ком в горле. – На все божья воля. Родила их одна мать, росли в одной семье, да вот только в одних детях находим утешение, а в других – печаль.
– Да, распустился сынок.
По лицу Харитона покатилась слеза, он хотел что-то сказать, но только опустил глаза в пол и вышел из хаты. Постоял еще некоторое время за дверью, покачал в раздумье головой и проговорил:
– Не теряй меня, Аннушка, пойду я к богомолу, надо мне шкуры овечьи, как-то спихнуть.
– Дома ли хозяин? – спросил Харитон, войдя во двор к Федору Сковпню.
– Пречистая Дева Мария! – всплеснув руками, от неожиданности вскрикнула Ефросинья. – Максимка, зови отца, скажи, сусед дядька Харитон пришел.
Максим железным резцом вытачивал круглую чашку из липовой заготовки. Младший брат Антон вертел колесо, приводя в движение болванку. За ним внимательно наблюдал сын Максима – Гришка. Они всей семьей делали посуду: чашки, плошки, блюда. Работать на таком станке много сил и смекалки надо.
Здесь же Ефросинья красила изделия. Это была невысокая худая женщина с черными как смоль волосами, которые она укрывала платком. Рукава ее полотняного платья обычно были закатаны до локтей, обнажая узловатые руки с синими жгутами вен. Эти руки и кистью ловко орудовали, и младенцев укачивали…
Заметив пришедшего, Максим остановил станок, поздоровался и вмиг скрылся за углом дома.
– Кого там нелегкая принесла? – донесся тут же раздраженный голос Федора.
Сын приглушенным голосом пытался ему что-то объяснить.
Вскоре из-за угла показался сам хозяин.
– Кажись, ты на ярмарку собираешься? – спросил Харитон.
– Кто ж табе уже донес? – насупив брови и глядя исподлобья, отозвался Федор. А оглянувшись на станок, сварливо сказал: – Сын, ты почему болванку криво зажал?
– Сейчас, тятя, поправлю, – отозвался Максим.
– Ну вот что с ним делать, хоть кол ему на голове теши, все по-своему норовит сделать!
Было в Федоре что-то раздражающее, неспокойное, он то и дело нервно теребил свою рыжую с проседью бороденку, хмурил брови.
– Уж коли ты в Стародуб едешь посуду свою продавать, просьба у меня к тебе будет, – сказал Харитон.
– Какая?
– Возьми мои овечьи шкуры, там попутно их и продашь. А то я их еще по зиме выделал. Не пропали бы…
– А много ли их у табе?
– Да две всего.
– Ну, двух-то я соглашусь отвезти. Только я в Клинцы поеду.
– Зачем так далеко? В два раза дальше. Там что, ярмарка другая?
– Ярмарка, может, и такая же, только мне в Клинцы надобно.
– Ну, считай, сговорились, – с легкой усмешкой заключил Харитон.
Федор отстранился от станка и повернулся к соседу.
– Сказано в Писании: всяк человек человеку помогать должен. И господь нас к этому призывает. Но с бритобородым и со всяким табашником дружить не буду. Хоть ты и щепотник, табе я уважаю, тащи свои шкуры.
Со скрипом открылась дверь хаты, в проеме показалась Мария и поставила на крыльцо полное ведро помоев.
– Максим! – громко крикнула она. – Вылей ведро в огород.
Но муж не торопился и пытался выровнять заготовку в станке.
Из хаты донесся громкий плач ребенка.
– Чаго стоишь? – набросился на него отец. – Помоги ей, отнеси ведро.
Максим, инстинктивно вобрав голову в плечи, одним прыжком очутился возле крыльца. Схватив ведро, убежал в огород.
В добром настроении Харитон шел домой. Он тоже делал посуду, но из глины на гончарном круге, а после обжигал в печи. Делал обычно летом, чтобы на весь год хватило. Посуда из глины хрупкая – то миска по неосторожности разобьется, то кринка треснет. Из выделанных шкур он шил полушубки для семьи, но сейчас завалялись две шкуры; одежда на зиму хоть и не у всех есть, а продать шкуры в самый раз будет. Часть податей оплатить можно.
По дороге присел на лавку к Терещенко.
– Ты что, не знаешь, зачем он в Клинцы ездит? – удивился Василий.
– Нет. Не ведаю.
– Там, где-то в тайной типографии, старопечатные раскольничьи книги делают. Они запрещены нашей церковью и царем-батюшкой. Так он их сюда привозит и по всей округе раздает. Ежели урядник дознается, враз богомола в Сибирь сошлют. Уж я не знаю, какую деньгу ему за это платят, но уже много лет по несколько раз в год он туда исправно ездит.
Ты тока никому. А то пропадет богомол.
– Могила, – перекрестился Харитон.
Через неделю исправник вместе с казачьим старшиной Василием Хламом обязали голову казачьей общины села Дареевска собрать сход.
В этот раз собрались не только казаки, но и их жены в новых нарядных сарафанах, дети, крестьяне. Все жители столпились у шинка. К людям обратился исправник. На нем был белый китель, который плотно облегал его большой живот. Рядом стояли двое полицейских и становой пристав. Исправник заметно нервничал, то и дело хватаясь рукой за шашку, висевшую на боку. Его раздражало, что казаки и холопы пытаются бунтовать.
– Уважаемый сход, по распоряжению Министерства внутренних дел и Министерства финансов Его Императорского Величества в империи введен запрет на трезвость. И мне, как представителю власти, предписано не допускать создания обществ трезвости.
– Так мы его уже организовали, – насторожился Долгаль, ничего не понимая. – И приговор подписали всем селом. Наш местный священник стоит во главе общества.
– А тебе кто полномочия давал? – грозно спросил его Хлам.
– Так не о себе забочусь, – спокойно ответил Долгаль.
Лицо исправника вспыхнуло кумачом, пухлые губы задрожали, недобро глянув в сторону Долгаля, он загорланил:
– А уже существующие приговоры общественных сходов о воздержании от вина уничтожить и впредь не допускать подобных действий. Уведомить вас об этом просил наш губернатор, и я исполняю его волю.
– Как так? – возмутился Долгаль. – Мы чего, теперь должны свой приговор отменять? Против церкви идти? Должны спиваться в угоду панам, а чем подати государю платить будем?
– Чем платили, тем и будете, – громко топнув сапогом о землю, закричал исправник.
– Но…
– Молчать! – оборвал исправник. Шея его напряглась, глаза выкатились из орбит, он рванулся вперед, глотнул воздуха и дико захрипел: – Вы что, против государя бунтовать вздумали? Да за такие разговоры я вас в кандалы да в Сибирь по этапу отправлю! А на попа вашего донесем куда следует, пусть там с ним разбираются, – он пыхтел и брезгливо морщился, зло глядя на толпу. – И чтобы больше никаких призывов к трезвости я не слышал. Всем понятно?
– Нет! – закричал Кириенко. – Непонятно! – подняв голову, он смотрел прямо в глаза исправнику. – На батюшку туда жаловаться будете? – и он поднял указательный палец высоко в небо.
– А ты не умничай тут, – встрял в разговор казачий старшина. – Не надо на свой хребет беду кликать. Закон, он на то и писан, чтобы все его выполняли. Уразумел? Я еще тут разберусь с вами за это самоуправство.
Вдруг наступила тишина. Стало слышно, как высоко в небе запел жаворонок. Исправник, сняв фуражку, белоснежным платком вытер пот с бритой головы. Рубинштейн стрелял глазами то на исправника, то в сторону толпы, где стоял Харитон, нервно теребя в руках носовой платок и ожидая, чем все закончится.
– Негоже так вести себя с народом, рот затыкать, – нарушил молчание Григорий Долгаль. – Мы отказываемся ходить в шинок и платить деньги за водку.
– Не дозволю! – еще раз топнул сапогом о пыльную землю исправник и схватился за рукоять шашки.
– Ах так! – громко крикнул Харитон, призывая к действию. – Станичники! Айда шинок громить! Избавимся от этой заразы раз и навсегда!
– Сперва шинки побьем, а потом до панов доберемся! – поддержал Руденко.
Дружная толпа казаков зашумела, забурлила и с криками, оттеснив исправника с охраной, бросилась к шинку.
– Не дам! – завизжал Давид Карлович, отступая назад под давлением народа, расставив в стороны худые руки, будто пытаясь защитить дверь в шинок.
– Ишь ты! Как панское добро охраняет, – уничтожающе глянул на него Харитон и с размаху выбил дверь ногой.
– Куда? – неистовым голосом закричал исправник. – Назад всем! Стрелять буду!
Но казаков было уже не остановить. Они разбили винные прилавки и стеклянные бутыли, вылили водку. Полицейские тщетно пытались утихомирить бунтующих. Восставшие отобрали у них револьверы. Исправник с полицейскими и казачьей старшиной поспешно убежали к бричке и укатили прочь от смуты.
Лишь только выехали из села, лошади перешли на шаг.
– Ладно! – сказал исправник, поправляя фуражку. – Я им еще покажу! Я их научу уважать власть! Ежели добром не слушают, послушаются силы. Завтра же вызову войско. Враз с бунтовщиками разберется!
– Федор Петрович, может, не надо к военным обращаться? – возразил Василий Хлам. – Лучше я сам с ними поговорю, все-таки наши казачки, родные. Вдруг стрельба начнется?
Исправник недовольно поморщился, посмотрел на Хлама злыми глазами, тяжело задышал:
– Вот оно как! Распустились твои казачки, уже и царь им не указ, и губернатор. Что ж ты сегодня с ними не разговаривал? Да они тебя и слушать не стали бы, как и меня, да и не будут.
Старшина нахмурился, поднял глаза на исправника:
– Казачки намыкались от забот и нищеты, кое-как концы с концами сводят, а тут еще и шинки в селе поставили. Вот и поднялись супротив пьянства. Жалко хлопцев.
– Да и черт с ними, сами виноваты, – скрипнув зубами, заорал исправник. – Если мы сейчас их не побьем, так и до народного гнева недалеко. Видит бог, не хотел я крови, но и бунта не потерплю! Чтоб другим неповадно было.