Андрей поздно вечером возвращался с поля и в очередной раз стал рассуждать сам с собой: «Как жить дальше? Все мои сверстники завели семьи, кое-кто обзавелся детьми, а я все не могу определиться».
Подъехав к дому, на ходу спрыгнул с коня, завел во двор.
– Устал? – спросил отец. – Как там дела на нашем поле?
– Отец, ты обещал мне посватать меня.
Демьян прищурил глаза и пристально посмотрел на сына:
– А что, у тебя намерения поменялись? Я ж тебя вроде на поле отправлял, а ты вернулся с разговором о женитьбе?
– Да вот за дорогу передумал многое. Надо Татьянку идти сватать. Что-то она у меня в последнее время из головы не выходит, да и любит она меня, что еще надо?
– Еще много чего надо, – выходя из хаты, строго заметила мать.
– А что еще?
– Чтобы ты ее любил и заботился о ней. Тогда мир и согласие в семье будут. Понятно?
– Понятно.
Вскоре состоялось сватовство.
А ночью Татьяна никак не могла уснуть. Только закрывала глаза, как перед ней появлялось лицо Андрея. Она вспоминала взгляды, которыми он одаривал Елену во время крестного хода. Добрый, озорной, веселый, он пришел свататься к ней. А после родительского благословения сказал:
– Теперь мы с тобой навеки вместе и душой и телом.
А ее отец Матвей напутствовал молодых после венчания:
– Живите в любви и согласии. Не ссорьтесь.
Но Татьяна никогда не была с мужем откровенна и до конца не доверяла ему. Перед ее внутренним взором всегда стоял образ сгорбленной колдуньи, бормотавшей слова заговора и перемешивавшей на столе кровь, волосы и ногти. Ей было страшно от воспоминаний той ночи. Иногда Татьяна подтрунивала над мужем, но сердцем понимала, что не сможет жить без Андрея, такого родного и близкого, которого любила с самого детства.
Хоть семья Харитона, как и других казаков, была лично свободна, но зависимость от казацких старшин и местных помещиков с годами становилась все сильнее. Своих пастбищ у казаков и крестьян не было, скот пасли в лесах помещика и за это были вынуждены отрабатывать барщину. А чтобы летом сходить в лес по ягоды или по грибы, бересты и мха надрать, веников наломать или валежник пособирать, также требовалось не один день на чужой земле горбатиться – на сенокосе либо на уборке ржи.
Видя, что семьи казаков разрастаются, казацкие старшины, а также помещики пытались усилить свое влияние на них, выделяя им в аренду пахотные земли и тем самым обрекая их работать на себя. А это для казака – кабала, та же крепость, что и для крестьян.
Немаловажную роль в хозяйстве крестьянина играла солома. Ею набивали матрацы, накрывали крыши домов, хлевов, сараев, она служила и кормом, и подстилкой для скота.
В начале XIX века здесь появилась новая культура – начали высаживать картофель, но только в помещичьих усадьбах и только по одной – по две грядки. Позднее его уже выращивали на больших площадях как зажиточные, так и беднейшие люди. В ненастные годы, когда был неурожай хлеба, выручала картошка.
В пяти километрах на северо-запад от села Лотаки Суражского уезда, которое также было владением семьи Ханенко, по распоряжению помещика перегородили речку Ларень. Там поставили мельницу, на которой размалывали зерно в муку, а рядом построили винокуренный завод. Вокруг завода среди леса образовался хутор, который вскоре разросся и стал деревней. Назвали ее по реке – Ларневск. Завод стал увеличиваться, для его работы требовалось все больше зерна и картошки. Тогда и задумался Ханенко: как обеспечить производство сырьем для круглогодичной работы? Для этого нужно было распахать новые земли, поселить на них крестьян. А для сбыта водки он стал строить в окружающих деревнях шинки [1] . И, согласно действующему закону, жителей всех сел и деревень закрепили за шинками: в те годы законом была оговорена откупная система продажи вина.
То есть хозяева питейных заведений платили откуп в государеву казну. Каждый мужчина, будь он казак, служащий или крестьянин, приписывался к определенному шинку, где должен был пить пиво или горячее вино (водку), а если не выпивал свою «норму» и сумма от продажи спиртного оказывалась недостаточной, то недобранную сумму владельцы взимали с дворов местности, подвластной шинку.
Винокурня в Ларневске представляла собой деревянное строение, в котором размещались несколько чанов для производства браги и металлические котлы, вмазанные в печь, где, собственно, и шел процесс перегонки. Основные компоненты при винокурении – мука, хмель и вода. Полученную водку разливали в дубовые бочки, которые обычно готовили на месте.
Водка из Ларневска поставлялась не только в шинки, а также в монастыри и военные гарнизоны. Винные откупа были очень выгодным предприятием, и фамилия Ханенко поднялась и набрала силу именно на них.
С одной стороны, крестьянину было проще: осенью сдал на завод излишки зерна, получил деньги, и не надо думать о хранении зерна. Продавать зерно на винокуренный завод было в два раза прибыльнее, чем на хлеб. А с другой, люди пострадали: страшным бичом деревни стало пьянство. Крестьянин был вынужден пропивать в год такой процент своего заработка, что эта сумма была бы вполне достаточной для улучшения благосостояния его семьи.
Не обошла стороной новая беда и семью Харитона. Сын Ефим, не осуществив свою мечту, не сумев отделиться от отца, разбогатеть и зажить красиво, неожиданно нашел смысл жизни в вине, пристрастился к пьянству. Сначала пил тайком, скрываясь от отца и жены, но потом осмелел, завел себе друзей из таких же слабохарактерных односельчан и стал ходить в шинок открыто. День, а то и два дома не показывался. С Моисеем не разговаривал, исподлобья смотрел на отца. Если за какую работу брался, так все недовольно бубнил что-то себе под нос, на жену и дочек покрикивал, к любой мелочи придирался.
Отец, обеспокоенный поведением сына, пытался его образумить.
– Ты чаго это моду взял по кабакам шляться? От работы волынить стал.
Ефим отвернулся, не желая слушать отца:
– Тятя, я просил отделить меня, а ты не отделил.
– Глупости болтаешь, слушать противно, – рассердился Харитон. – Вон Моисей живет и никуда не рвется. Иван, брат твой, отделился, а теперь из кожи вон лезет, да не все у него получается. Так он крестьянин от бога.
– Что ты меня с ними равняешь? Оба мордами не вышли, чтобы жить как паны. На это у них ума не хватает.
– А твоего ума только на кабак и хватает. Дурень, с голоду сдохнешь со своей ленью, – затрясся от гнева Харитон. – Ишь отделяться захотел!
Он схватил со столба пеньковые вожжи и со всего размаху ударил непутевого сына по спине.
Из хаты выбежала Меланья, заплакала, запричитала, бросилась к свекру, пытаясь остановить его.
– Уйди, дура! – закричал Харитон, а вожжи уже опустились на ее хрупкую спину.
Меланья закричала от боли и убежала обратно в хату.
Ефим подошел к отцу, взял его за руки и сильно сжал, забирая упряжь. Отошел, повесил на столб и, не оглянувшись, направился к хате.
– Но, но! – закричал ему вдогонку Харитон. – На отца руку поднимаешь?
Но Ефим уже не слушал его. Толкнув плечом дверь, вошел внутрь и, тяжело вздохнув, сел на лавку, бросил тяжелый взгляд на жену:
– Ох и загуляю я нонче, Меланья. Напьюсь за все свое горькое и тяжкое. Ох, загуляю!
– Это тебе не поможет, только еще хуже будет! – с досадой ответила жена. – Покос стоит, сено зараз сгниет в валках, а ты волынишь. Тятя злой, помощи по хозяйству никакой от тебя, и мне под запарку вожжами досталось, – Меланья подернула плечами, спину еще жгло от удара.
Но бесполезно было отговаривать Ефима: если пьянка в голову засела, не выдрать ее оттуда ничем.
Он побрел по улице. Рядом с маслобойней, принадлежащей Ханенко, стоял шинок. Это была обычная хата, только с длинной светлицей, заставленной столами. Постоялый двор в летнюю жару пустовал, только лошадь не торопясь пила воду из бадьи.
Рядом с сараем стоял воз, груженный свежим сеном. Чуть в стороне, за столом под высокими липами, сидели два мужика и тихо разговаривали. Ефим остановился и внимательно поглядел на них. «Это не нашенские», – отметил он и стал подниматься на крыльцо.
В дареевских шинках пили казаки, крестьяне, заезжие люди. Часто останавливались здесь торговцы, возвращавшиеся с ярмарок. С утра до вечера, в жару и стужу, в праздники и будни неслись из шинка смех и песни гуляющего люда, пьяный шум драк, дикие вопли допившихся до белой горячки.
Пропивших все сбережения посетителей слуги выводили на улицу и оставляли прямо у крыльца, а кого и провожали подальше от шинка и клали на траву, где перепившие страдальцы жарились на солнце или мокли под дождем. Никому до них не было дела, ведь свою норму они уже выпили и карманы у них опустели.
Светлицу в шинке серая льняная ширма разделяла на две питейные комнаты: одна служила для проезжих, другая – для местных жителей. В небольшой каморке по соседству готовили закуску, в глубине шинка в тесных комнатках стояли топчаны, чтобы посетители могли снять на короткое время покои, а перед этим поесть и выпить. В лавке, располагавшейся рядом со светлицей, можно было купить керосин, деготь, а также другой товар и различную стряпню.
Переступив порог заведения, Ефим почувствовал резкий запах табака, мыла и керосина. Два краснощеких половых в косоворотках убирались в комнате, а сам хозяин – долговязый, в пенсне, с залысиной на бритой голове, в синей сатиновой рубахе – считал деньги, сидя за прилавком. За ним на полках стояли большие бутыли с вином и медовухой, графины с водкой, посуда. Звали хозяина шинка Давид Карлович Рубинштейн.
Увидев гостя, он, смутившись, неловко смял купюры, сунул в карман и быстро выпрямился. Сняв пенсне и слегка щурясь, радостно оскалил зубы, приветствуя старого знакомого.
– Проходи, садись, родимый. Давненько ты у нас не был.
Затем вежливо усадил гостя за стол рядом с Еремеем Крутем, неказистым мужичком в драной рубахе и поношенных штанах, с бритой головой и пышными соломенными усами. Еремей был частым гостем в шинке: работал он рядом, на маслобойне. После пожара он построил новую хату и привел в порядок хозяйственный двор. Настало время платить за материалы и работу, и он поднимался с солнцем, шел на завод и не покладая рук крутил немецкий сепаратор, разделяя молоко на сливки и обрат. Уставший от забот, он находил утешение в водке.
Перед ним лежала закуска: на посеревшем от грязи холсте – ломоть ржаного хлеба и два вареных яйца. Рядом стояла бутылка.
– А почему бы нам и не пить? – протянул в раздумье Еремей, обращаясь к Ефиму. – Хоть маленько радости в душе набирается. Вот потому, брат, я и пью, чтобы в жизни интересу больше было.
Половой услужливо налил вновь прибывшему рюмку водки и поставил на стол початую бутылку. Ефим трясущейся рукой достал из-за пазухи замусоленную холщовую тряпицу, заскорузлыми пальцами развернул ее и разложил на столе. На холсте обнаружилась краюха ржаного хлеба да зеленый лук.
– Эх, – заворчал хозяин, внимательно наблюдавший за ним, – что ж вы с собой все тащите, разве я тебе закуски не подал бы?
– Да уж подал бы, только три шкуры за нее сдерешь.
– Вот народец, даже чай пить не будете, все вам дорого.
Ефим молча помотал головой, отказываясь от чая.
Противно заскрипела дверь, и на пороге появился Степан Гнатюк, долговязый крестьянин с красным от солнца лицом. Его маленькие зеленые глаза засветились радостью: он увидел сразу двух своих друзей. Степан машинально поправил кудрявые волосы и растерянно оглядел комнату.
– Чего это народишку сегодня мало? – удивленно спросил он, присаживаясь к столу.
– Так все в поле, на покосе. А мы вот здесь упиваемся в радость, – недовольно пробормотал Еремей и первым поднял рюмку. Лихо запрокинув голову, он выпил все до дна. Поставил рюмку на стол и довольно крякнул: – Ух! Крепка же у тебя водка, Давид Карлович.
– Хороша, матушка! – хитро заулыбался хозяин.
Ефим тоже осушил рюмку и, сморщившись, шумно выдохнул:
– Табаку насыпали, не иначе. Дураком станешь от нее, пропади она пропадом.
Занюхал горбушкой, потом зажевал зеленым луком. По телу пошло тепло, и захотелось жить.
Не успели закусить, как к ним подсел казак Семен Грибов и хрипло проговорил:
– Налейте Христа ради.
Ефим вздрогнул:
– Ты чего? Самим мало.
– Я же не с пустыми руками – топор купите, недорого продам.
Степан ухмыльнулся:
– Что, друже, пропился весь?
Семен утвердительно закивал.
Давно не стиранная рубашка сидела на нем колом и была разорвана на локте: некогда ему было переодеваться, уж больно торопился в шинок. За опояской висел плотницкий топор.
– Сам-то чем работать будешь? – недовольно спросил Ефим и налил ему из своей бутылки.
Выпили. Потом по второй, третьей…
Опять хлопнула дверь. Пришли новые гости, принесли с собой новые разговоры. За соседний стол присел заезжий мужик с седыми, гладко причесанными волосами, в опрятном мундире и сапогах. Ефим, глядя на него осоловевшими глазами, удивленно спросил:
– Ты, господин хороший, тоже пить будешь?
– Да! И как, посудите сами, не выпить служивому человеку?! Отца третий день как схоронил, – тихим усталым голосом объяснил незнакомец. На его худом лице с темными глазами виднелись следы от оспы.
– А-а-а, – понимающе закивал Ефим, – помянуть умершего – святое дело.
Коптили керосиновые лампы, булькала разливаемая по рюмкам водка, звенели медяки, стучал в каморке хлебный нож. В воздухе витали запахи лука, жареного мяса и перегара. Бегали вокруг столов половые, пустели в шинке винные полки. Становилось шумно и тесно.
Степан напился быстро, стал плаксиво жаловаться Еремею на жену, на пана Миклашевского и на свою судьбу. Тот смотрел на собеседника безразличным взглядом; рубаха, борода и усы Еремея были обсыпаны хлебными крошками, к тому же он громко стал икать и, подперев голову кулаком, все вздыхал:
– А я вот своему пану доход приношу: и на маслобойне работаю, и водку его пью.
Ефиму это не понравилось. Он вдруг вспомнил прошлогоднюю ссору с Еремкой, когда здесь же, в шинке, дал ему в долг на водку, а тот долг не вернул, заявив, что ничего не помнит. Честно признаться, и Ефим с трудом припоминал то давнее событие. Вроде Ерема брал деньги, а вроде и нет.
Некоторое время Ефим молчал, потом вдруг бешено завращал глазами, поднялся со скамьи, закачался и вновь сел, опять поднялся и вновь сел. Собрав всю силу в ногах, наконец встал, схватил Еремея за грудки, поднял с лавки и толкнул. Вялое непослушное тело шлепнулось на пол. Но уже через пару минут Еремей медленно, неловко поднялся и встал во весь рост. Ефим, тяжело ступая, подошел к нему вплотную, глаза его налились кровью:
– Ты помнишь, гаденыш, как долг мне не вернул в прошлом году?
– Не помню, – неохотно ответил Еремей, – что тут помнить? Я ничего у тебя не брал.
Костистый кулак Ефима, описав дугу, врезался в скулу. Еремей с грохотом повалился на пол. У него пошла носом кровь.
Половой, заложив ногу за ногу, привычно замер у прилавка, наблюдая за происходящим. Степан пытался утихомирить драчунов, но был слишком пьян. Он опустился на лавку и шевелил губами, словно молился. Стиснув зубы, Еремей сморщился, нахмурил брови и – откуда только прыть взялась! – ринулся на обидчика и ударил по голове. Ефим не ожидал удара и упал, словно мешок с картошкой.
Семен, подхватив руками штаны и прижимая к животу топор, быстро выбежал на улицу и, не оглядываясь, поспешил к своему дому.
Заезжий мужчина в мундире смотрел на потасовку. Кто кого бил, не понять. Потом незнакомец сплюнул и нарочито равнодушно отвернулся к окну. Но вскоре ему надоела пьяная возня, и он грохнул кулаком по столу:
– Отставить! Половой, утихомирь их! Отдохнуть нормально людям не дают.
Драка прекратилась. Дебоширы, тяжело дыша, поднимались с пола. Отряхнувшись, сели на лавки. У Еремея из носа бежала кровь, он поднял из-под стола кусок грязной тряпки и зажал нос.
К ним торопливо подбежал шинкарь и с ухмылкой на тонких губах спросил:
– Что тут у вас стряслось?
– Убери этих холопов! – брезгливо поморщившись, сказал мужчина в мундире. Лицо его покрылось красными пятнами, он всем своим видом выражал недовольство сложившийся ситуацией.
– Какого ляда ты к нам лезешь?! – огрызнулся Степан, вступая в спор.
Незнакомец осуждающе покачал головой и, снова отвернувшись, стал смотреть в окно.
– Да бросился на меня ни с того ни с сего, – оправдывался Еремей. – Я испугался и двинул ему.
– Слабак он, – поддакнул Степан, вытирая ладонью мокрые губы.
Ефим очнулся, в глазах его показались слезы, тело охватила дрожь. Чтобы какая-то вшивая сволочь била его?! Он медленно встал и, подавшись вперед, широкой ладонью схватил Еремея за горло. Но тут вмешался половой и разнял пьяных драчунов. Еремея посадил за стол, а Ефима повел на выход.
Шаркая плечом по стене, Ефим добрел до двери, толкнул ее рукой и, перешагнув за порог, упал на пол. В падении задел рукой пустые ведра, которые с грохотом разлетелись по крыльцу. Немного полежав, поднялся и прошел через двор. Затем опустился на лавку под липами. Вокруг было тихо, безлюдно, и только из шинка доносились обрывки громких слов. И стало ему одиноко и тоскливо в этом темном дворе, и страстно захотелось пойти домой, чтобы там, у домашнего очага, потолковать с отцом и братьями о будущем урожае, о своих крестьянских заботах. Все обыденное стало так мило и близко его душе – его братья, жена, семья, их разговоры.
– Эх, да что там отец да братья, – отмахнулся Ефим, печально покачав головой. – Все это враки с пьяных глаз. А доведись с ними сейчас встретиться, ни о чем не стал бы с ними говорить. Не о чем!
Ноги заплетались, и он, шаркая, плелся по темной улице. Душа запросила песни, и по всей округе понеслось:
– Из-за острова на стрежень…
– Да за что такое наказание?! – всплеснула руками Меланья, поджидавшая его у плетня.
Ефим зло ухмыльнулся:
– Как работаем – никто не видит, а как выпьем, так всякий видит, – и, шаркая лаптями по траве, поплелся спать на сеновал, в хату при отце не посмел зайти.
Тихо в доме, все спят, и только Меланье не спится. Тревожные мысли рвут ее сердце. Она стоит под образами:
– Господи наш милосердный, спаси и сохрани нас, грешных…
Молится Меланья, умоляюще смотрит на Черниговскую икону Божьей Матери и просит Царицу Небесную помочь ей и ее деткам и наставить на путь истинный мужа ее, огородить его от лихой напасти – пьянства…
Утром Анна первым делом разбудила снох. Каждой наказала, какую работу выполнять. И хотя те сами знали, чем заняться, все равно почтительно слушали и согласно кивали: порядок такой. А дом, как известно, на порядке держится да на строгости.
Загудел огонь в печи, захлопали двери, забрякал подойник, на дворе нетерпеливо замычали коровы.
Запахло квашней, закипел самовар. Дом проснулся.
Ефим в рубашке, измазанной кровью, и в грязных штанах неторопливо прошел в хату, к чему-то прислушиваясь. Босой, с багрово-синим носом на заросшем щетиной лице, он явно не желал встречи с отцом.
Он смотрел на домочадцев крошечными щелками заплывших глаз, дрожал и трезвел, сидя на топчане.
Мать Анна с Лукерьей и внучатами готовились завтракать. Здесь же кружилось с десяток мух, другие ползали по столу.
– Степа, ты лоб-то разучился крестить? – косясь на старшего внука, заворчала Анна.
Мальчик с показным усердием осенил себя крестом, желая угодить бабушке.
Чугунок постных щей быстро пустел. Младший, Андрей, жадно набивал рот, румяные его щеки раздувались от удовольствия. Ольга ела робко, Аксинья совсем не ела, отбиваясь руками от неугомонных мух.
– Жена где?! – вдруг хрипло гаркнул Ефим, и Андрей от неожиданности уронил ложку. – А ну вон из-за стола, коли жрать не хочешь! – злобно бросил он племяннику.
Лукерья вздрогнула, словно от выстрела, и с возмущением посмотрела на брата:
– Как тебе не стыдно на мальца кричать! Погляди на себя, сам-то допился, на дикого зверя похож стал.
– А что сам? Ну, выпил немножко, зря ты на меня нападаешь, сестрица.
Анна встала из-за стола и подошла к сыну. Бледная, измученная, словно после болезни, она закрывала лицо руками, стараясь сдержать слезы, и запричитала:
– В кого же ты такой уродился? Дети как дети, а ты чистый ирод. Ни отца, ни матери тебе не жалко, ни жены с детьми. Ох и устали все от твоего пьянства! Сил нет.
Ефим, опустив голову, молчал.
– Сынок, что ты с нами делаешь?.. Пощади ты нас-то! – сказала она умоляюще.
Анна подошла к печи, ухватом достала чугунок с пшенной кашей, заправленной прогорклым льняным маслом, и поставила на стол. Андрей первым запустил ложку в чугунок, но, уже поднеся ее ко рту, вдруг замер, выпучив глаза на гневливого дядю.
– Ешь, ешь, – заулыбался Ефим. Потом встрепенулся, мотнул взъерошенной головой и громко крякнул в кулак: – Эх, дозволь, мама, рассольцу хлебнуть, а то до шинка не дойду.
– Как так?! Чуть свет, а ты уже похмеляться навострился. Совсем из ума выжил? – в хату вошла Меланья и, бросив охапку дров у печи, сверкнула злым взглядом в сторону мужа: – Ты б лучше пошел отцу подсобил, лодырь!
Ефим, вздохнув, кашлянул и отвернулся к окну. Он понимал, что виноват перед матерью, перед отцом и, главное, перед женой. Знал, что разговора сегодня не получится, не тот настрой у домочадцев. Он встал, ополоснул под рукомойником лицо. Не глядя ни на кого, прямо из ведра попил воды, откашлялся. Подошел к жене, бухнулся на колени и запричитал:
– Прости ты меня, окаянного! Не стою я тебя…
– Хватит уже бражничать, сколько можно! – истерично закричала вышедшая из себя Меланья. – Посмотри на себя! На кого ты стал похож?!
Голос ее дрожал и срывался, но она говорила открыто и громко, не считаясь с тем, что даже соседи слышат каждое ее слово. Что они подумают и скажут, ей было уже все равно.
– А ты не гавкай! – встрепенулся Ефим. – День буду пить, да еще день! Понятно? Не пить – так это бунт против государя-батюшки, он для нас все это делает, для нас старается.
– Ты лучше о семье подумал бы. Отделиться он решил! – всплеснула руками жена. – А таперича что? – она вплотную подошла к мужу, взяла со стола ухват и стала угрожающе потрясать им. – Отвечай, сатана!
Меланья с побелевшими губами и злыми глазами казалась воплощением ярости. Она едва сдерживалась, чтобы не опустить ухват на спину мужа.
– Будя тебе! – попытался улыбнуться Ефим. – Чего расшумелась? Не одни мы бедствуем, все мыкаются.
Отодвинув в сторону жену, он взял с полки ковш и, раздвигая в кадушке огурцы и стебли укропа, зачерпнул рассола. Стал жадными глотками пить терпкий напиток, спеша и проливая его на пол.
– Правильно мама гуторит: ирод ты проклятый, чтоб тебя короста заела! – с тоской и болью выдавила Меланья и, истово осенив себя крестным знамением, испуганно шепнула: – Прости господи.
– Цыц, баба! – оборвал ее Ефим и, шатаясь, вышел из избы.
Во дворе отец возился у телеги. Чтобы не попасть ему на глаза, Ефим прошмыгнул за ограду и вышел на улицу.
Возле своего дома на лавке сидел старик Терещенко, рядом с ним болтал ногами внук Федька. Заметив подслеповатыми глазами Ефима, он с трудом поднялся, скрипя истертыми коленями и опираясь на трость, нервно сжал свободную руку в кулак и стал грозить ему:
– Ах ты, слякоть бесстыжая, честь казака позоришь!
Тот равнодушно смотрел на старика.
– Чаго молчишь, язык проглотил?
Ефим качался из стороны в сторону, спина сгорбатилась, он тщетно пытался ее выпрямить, чтобы достойно выглядеть в глазах старика, но у него не получалось.
– Я, дядька Василий, пью вовсе не оттого, что хочется, а потому, что тяготит жизнь.
– А кого она не тяготит? Одни от водки в петлю лезут, другие – в тюрьму. А ты чаго ищешь?
– Я покоя ищу. В душе покоя.
– Посмотри, на кого ты похож! В забулдыгу, в пьяницу превратился! – Терещенко замахнулся тростью и хотел было огреть нерадивого соседа, но потом остепенился. – Жахнуть бы тебя батогом, да мараться неохота, – плечи его нервно вздрагивали, он перевел взгляд на церковь, тяжело вздохнул, успокоился, перекрестился и сменил гнев на милость: – Сынок, у тебя ж тятька – добрый хозяин, а дед твой казак был от бога. Дед задушил бы тебя своими руками, кабы живой был.
Ефим, недовольно морщась, скосил глаза в сторону старого казака и через силу произнес:
– Я, дядька Василий, больше не стану пить. Худо сегодня мне. Сейчас опохмелюсь – и все, больше ни разу не буду.
– Врешь ты все! Глянь на себя! Слизь болотная, да и только. Лучше бы себе новые лапти справил, а то вон как обносились.