bannerbannerbanner
полная версияСердце бройлера

Виорэль Михайлович Ломов
Сердце бройлера

Небольшое добавление о том, что все кончается на свете

Анна Петровна на похоронах Анненковой не была. Превратно могли бы истолковать присутствующие. Двадцать лет в ссоре! Это после всего-то двух лет приятельских отношений. А ведь как помнится все, свежо и… трогательно. Закат на небе, закат в глазах. А вот и жизни закат… Прямо Александр Дюма! Не тот резон, чтоб встречаться, не тот. Хотя и другого больше не будет. Теперь уж, когда сама отправится туда, разве что тогда… Тогда и встретимся, тогда и поговорим, доведем нашу прерванную беседу у закатного окна до конца. С годами (как быстро они прошли!) былые чувства и прошлые обиды притупились, и Анне Петровне часто бывало невдомек: с чего это они тогда обе вспыхнули, как спички, поссорились на всю жизнь? Да, теперь на всю. Переход несовершенного вида глагола в совершенный. Скоропалительно, необдуманно и так жестоко. Ударила в голову блажь, брякнули не с должным пиететом друг другу всякую чушь… Как дети, которые, убивая лягушку, не думают, что тем самым убивают себя. Дети наивно полагают, что лягушкой может быть кто угодно, только не они. Господи, прости нас грешных!

Анна Петровна вдруг ясно представила себе лицо Анненковой и отвела глаза от яркого образа. Прости, прости меня, если сможешь. Пока я еще тут, пусть земля тебе будет пухом! А пройдет сколько-то дней, и да приимет тебя Царствие небесное!

Анна Петровна сходила в церковь, поставила свечку за помин души рабы божьей Анны. Закрыв глаза от нестерпимого золотого света иконостаса, так напоминающего закат в кухонном окне, просила Господа снять тяжкий грех с души ее, за опрометчиво сказанные в прошлом слова пустые и злые, злобность мелкую, недостойную… Слезы текли по щекам, а от огня свечей согревалась душа. Просветленно глядя по сторонам, будто ей и впрямь обещали в будущем долгожданную встречу, она вышла из полумрака церкви в светлый квадрат неба, видневшегося в дверях, спустилась по стертым ступеням на землю церковного двора, раздала бабкам мелочь, что была, карамельки с печеньицем, голубям раскрошила булку французскую за шесть копеек и пошла домой пить чай с пирогом, который испекла с утра по рецепту Анны Ивановны. Рецепты, к счастью, не умирают.

Вспомнила, какая буря была в ее душе, когда сын женился на Насте. Как раздирался он между женой и матерью, как Настя раздиралась между своей матерью и мужем. Ведь они вынуждены были снять комнатенку, не могли жить ни со мной, ни с нею. Бедняжки. Какие мы, родители, эгоисты! За чадом наших проблем не видим огонек в глазах наших детей. А я еще и Аверьянова в дом приволокла. Царствие ему небесное! Мы с Анной Ивановной были патриархами. Мы должны были вести за собой детей, а мы оттолкнули их от себя. Мы за эти годы ни разу не пришли друг к другу, ни разу не спросили у детей: а как там вторая бабушка, здорова? Прости меня, Господи, прости! И ты меня, Анна, прости, и ты, Паша…

Далекие невозвратные годы навалились на Анну Петровну, словно мстя ей за то, что она так жестоко вырвала их из собственной жизни…

Прошел день, прошел другой, она сидит вечером у кухонного окна и впервые за многие годы глядит на закат радостными, словно не знающими утрат, глазами, со спокойной, будто не ведающей разочарований, душой. И плачет. В памяти всплывает сразу так много доброго и славного, что становится удивительно, как это все разместилось в памяти и не было завалено за прошедшие годы разным хламом и тряпьем… Выглядывает из дверей черноглазая девочка с красным или белым бантом… в духовке доходит пирог… в ванной на полочке стоят стопочки нарезанной туалетной бумаги… Закат догорает и поет степь от их дома до лесополосы и далее до реки…

А потом мысли ее пристают к чистому берегу, на котором она оставила когда-то художника с его портретом (так пираты оставляли своего капитана, без которого им конец), и там царит удивительный покой, ветер перебирает ветви, а может, ими шевелит голос, такой приятный и густой… «Я плачу, я стражду, – душа истомилась в разлуке…» И уже ближе, реальнее, вспыхивают совсем свежие воспоминания: Настя, красивая, дотошная, острая на язык, дерзко отвечает ей на семинаре по коневодству. И на нее не сердишься, так как она знает, что говорит… Сереженька, внучек, лапочка, дергает за подол…

Сидит Анна Петровна на темной кухне и долго вспоминает об ушедших годах, потраченных непонятно на что. И песня степи за окном сливается с песней ее души, сливается с романсом Глинки и уносит, уносит так далеко, что становится страшно…

Акт 3. Цейтнот (1996—2000 гг.)

1. Где-то недалеко от Макараибо

Слушать доклады было невыносимо. Суэтин уже пожалел, что не смотался в перерыв домой. Хорошо еще, что сел сзади. На стене висела подробная географическая карта страны, Суэтин пригляделся к ней и почувствовал, как в него вошло глухое беспокойство. Через десять минут он понял его природу. Его заинтересовали наименования поселков, рек, озер, рассыпанных по карте, как горох. Он стал вчитываться в них, и у него возникло сомнение: а в своей ли он стране? Несколько десятков знакомых названий тонули в море непонятных слов, как островки в ледоход. Со всех сторон их окружали поселки и речки с совершенно немыслимыми, ничего не говорящими названиями: Ыгыатта, Кюёрелях, Нятлонгаягун, Юредейяха, Ыб, Сыаганнах, Нюнькаракутари… Поселок Макар-Ыб на Мезени. Почти Макараибо… Мрак какой-то! Чего же тогда от людей ожидать, от моих родных сограждан, подумал Суэтин. Я считал, что меня окружают Ивановы, Петровы, Сидоровы, с верной рукой и трепетной душой, а оказывается, от них остались давным-давно одни только хитиновые оболочки.

– Евгений Павлович! – услышал он шепот.

Оказывается, он, увлекшись, встал и на цыпочках разглядывал на карте север страны.

Язык выступавших был ужасен. Ужас языка порождает язык ужаса, а тот, в свою очередь, фильм или другие будни ужаса, или ужас будней. Ужаснее, чем при форсировании Сиваша или «подъеме» целины. При этом говорили сплошь о «высшем». Слов-паразитов было, как вшей, а «высшее» было ниже пояса. О хорошо известном говорили исключительно неизвестными словами, то есть неизвестно о чем. Самое удивительное, что потом писались «Совещание отметило» и «Совещание постановило». Впрочем, вряд ли кто сравнивал то, что было написано, с тем, что было сказано. За это, как известно, денег не платят.

Собственно, чему тут удивляться? Гражданская война прошлась по языку, породив монстров и выродков. Индустриализация нашпиговала язык вульгаризмами. Их законсервировал и пропитал уксусом идеологии окончательно развитый (или развитой?) социализм. А сейчас реклама, торговля и безграмотная молодежь из языка сделали нечто, напоминающее одновременно жвачку, памперсы и стиральный порошок. Это даже не арго. Он не помещается во рту. Он опух, смердит, вываливается изо рта, он весь в кривых кислотности и присосках варваризмов.

– Мы наперебой ставили эксперименты и получили выводы. Подтверждающие их отсутствие, – слышалось в микрофон.

Уж лучше «наперебой» молчать, чем «наперебой» болтать, подумал Суэтин, и просто отсутствовать, чем это отсутствие подтверждать. И вообще лучше не быть, чем быть вот так, товарищ принц.

Суэтин вздохнул, отвернулся от карты и вспомнил, что в кармане у него последний сборник Алексея. Он достал его, наугад раскрыл на одной странице, на другой. Прочитал, перевернул и задумался: а что же он прочитал? Вернулся, перечел снова, закрыл и опять не мог вспомнить, о чем прочел. А стихи, он чувствовал это, были хорошие. Что же тогда вообще ожидать от жизни, наполненной одними эмоциями и лишенной всякой логики, подумал он. Что вспоминать? Эмоции? Их не вспомнить, так как они сгорели сами и сожгли все вокруг.

Суэтин стихи читал редко. Они были чужды его логическому складу ума. Отдельные строчки нравились, а в целом раздражали. Некоторые, правда, он находил забавными. Например, «Ворона» Эдгара По. А любил повторять лишь: «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?» или «Ужели все – и сон, и бденье – лишь сновиденье в сновиденье?» Он любил риторические вопросы. За то, что они не требовали доказательств. Его интересовало в них именно это: почему они не требуют доказательств, если доказательства нужны даже самим доказательствам?

Суэтин больше любил читать исторические романы, описания путешественников, мореплавателей. Особых пристрастий у него не было: ему было все равно, какого автора читать, о событиях в какой стране или эпохе, все исторические деятели и путешественники по большому счету ему тоже были безразличны. Ему нравилось путешествовать самому, там, куда его любезно пригласил автор. Захватывало повествование, когда герои страдали, гибли, преодолевали немыслимые сложности, получая за это пшик. И с годами никто не становился мудрее – ни герои, ни писатели, ни читатели. Суэтина интересовала только эта логика, поскольку только она и была в жизни.

Видимо, и жизнь подчиняется все тому же единому закону перехода от бесконечно больших величин к бесконечно малым. И на этот переход не надо тратить ни одного электронвольта энергии, ни одной атомной единицы массы. Все делается само собой. То, что нам казалось великим, через мгновение кажется смешным, а то, что было ничтожным, вдруг становится важнее самой жизни. И как тут станешь, прожив ее, – мудрее? Так бы дожить до конца, который отпустил тебе Господь.

Интересно, что вынес я из всех этих чужих и моих путешествий, как-то задумался он. Видно, одно: человечество – нонсенс, недоразумение, оно не стоит того, чтобы быть под призором у Бога.

Вспоминая прочитанное, он не мог отделаться от ощущения реальности вспоминаемых событий, словно сам пережил их. Он вспоминал, как плыл в ладье Харона, как белый туман глушил белые стоны теней и черный всплеск мертвой воды. Вспоминал, как плыл мимо Астрахани на высоком берегу, мимо новой Астрахани, что была на острове, наполовину заваленном трупами татар и ногайцев, мимо острова, над которым небо было у земли серое от мух, а выше – черное от птиц, а горло раздирала сладкая вонь. И плыл потом полтора месяца и не встретил ни одного жилища, пока на высоком холме не показался Казанский белокаменный замок. Плыл по Нилу, берега которого были черны и гладки, как чугунные плиты, как бедра ленивой эфиопки, и рабы прыгали с этих берегов в воду, в зубы стремительных крокодилов. Плыл по низовьям Оби, где Мангазея, где самоеды пожирали трупы своих умерших соплеменников, а купцов гостеприимно угощали кушаньями из убиенных своих детей. О, Господи, Господи, что вынесешь тут!

 

В молодости Суэтин полагал, что трагедия жизни в неизбежности смерти. Похоже, все-таки она – в неизбежности жизни.

В конце жизни (почему в конце, подумал Суэтин, неужели в конце?) вдруг видишь, что всю жизнь решал всего-навсего задачу коммивояжера. Даже неискушенные в математике люди знают, что это одна из наиболее распространенных задач о нахождении кратчайшего из путей, проходящих в точности один раз через каждую из заданных точек, расстояние между которыми задано. В самом деле: кратчайший путь от рождения до смерти, проходящий через каждый год один раз, и есть жизнь. Все мы коммивояжеры в этой жизни, все мы несем друг другу каждый свою жизнь, не замечая, как каждый теряет ее на этом пути.

«Жизнь – стрела, которая летит в цель, – заявил как-то Гурьянов. – А цель жизни – поразить эту цель». Интересно получается: цель как бы замыкается сама на себя (или на себе?), а в то же время она пряма, как полет стрелы. Получается цель в квадрате. Бессмыслица. Возводимое в квадрат – уже не самодостаточно. «Самодостаточно быть инженером», – сказал тогда Гурьянов. Самодостаточно – быть, возразил он. Дерюгин слушал их, слушал, не вытерпел, встрял: о какой самодостаточности вы говорите, когда на столе такой жор? А он тогда, не обращая внимания на такой прекрасный призыв Дерюгина, все допытывался у Гурьянова: кто же тогда запустил эту стрелу-жизнь? Великая спорщица молодость привыкла спорить сама с собой, побеждать самою себя, она даже не задумывается о старости, она пренебрегает ею, как не имеющей к ней никакого отношения. О, Господи, Господи! Прости прегрешения юности нашей! Чем больше в юности пренебрежения к старости, тем скорее старость идет к ней. Сила действия равна силе противодействия – и весь закон.

К намеченной цели нельзя лететь, нельзя рваться. К ней надо подходить как бы сразу со всех сторон, краем глаза наблюдая, чтобы никто не опередил тебя.

И ко времени надо относиться как к якобы времени, иначе оно не оставит тебе ничего.

Почему человек, как правило, умирает внезапно? Ведь смерть шла ему навстречу всю его жизнь? И за час до встречи с ней, за минуту, а уж тем более за секунду – он мог бы увидеть ее? Одно из двух: либо смерть невидима, либо человек слеп. И если правильно первое, тогда жизнь – трагедия, если второе – то комедия. Но поскольку жизнь все-таки больше трагедийный фарс – видимо, и смерть невидима, и человек слеп.

Суэтин почувствовал тошноту. Он сегодня еще ничего не ел.

Самое важное в жизни это пересилить приступ отвращения к ней.

Суэтин очнулся от своих мыслей, когда все с шумом вставали со своих мест. Конференция кончилась, все пошли на банкет.

Как жаль, что я не записал свои мысли, подумал Суэтин. Как им теперь без меня? Впрочем, кому они нужны? Им теперь без меня так же, как и мне без них.

Дрямов махнул ему рукой, подошел и спросил, пойдет ли он на банкет.

– Нет! – сказал Суэтин.

У Дрямова все зубы гнилые. Как он раньше не замечал этого?

***

Он не пошел на банкет и не сел в автобус. Он пошел домой пешком. Пошел окружным путем, каким ходил в мучительные дни раздумий о собственной жизни. Вышел к железнодорожной насыпи, к безымянному полустанку. Две березы склонились над фанерным домиком. По склону вверх тянулась тропинка, на которую не хотелось ступать ногой. В стороне рос дуб. Огромный, словно со страниц «Войны и мира». Суэтину не хотелось идти домой. Он сел под дубом и без всякой иронии подумал: «Свинья под дубом». Что-то знакомое. А, свинья под забором. Сколько лет прошло как один день? Где этот птицевод? Кто-то говорил, будто посадили его. За что?.. Отсюда хорошо были видны и полустанок, и две березки над будкой, и овраг за насыпью. Несмотря на убогость, вид был очень красивый.

Однако, к моей формуле я вернулся, как Одиссей, уже далеко за сорок лет. Она, как Итака, ждала своего часа. У всего свой час.

Полтора года я потратил на то, чтобы восстановить в памяти пограничные столбы, что задержали меня на пути вперед, и снова почувствовать ту невидимую руку, что не пустила меня вперед, и ощутить в себе силы, способные восстановить и опрокинуть те столбы, найти и преодолеть ту руку.

И что в итоге? Ни-че-го! Пусто. Может, я просто достиг сегодня своего порога? Вот она, «вечная» забывчивость молодых ученых, о которой говорил Дринкин, вот она в чем: мы не просто предаем, мы забываем наших богов. Я забыл их всех уже на уровне кандидата наук и начальника маленькой лаборатории с перспективами на двенадцать окладов плюс тринадцатый, два доклада в год и плюс докторскую (и то не обязательно) в пятьдесят пять лет. Чего же я хочу от других? Лента Мёбиуса соединяет ад и рай. Стоит только пойти, и обязательно из одного места попадешь в другое, непонятно как. Эта лента и есть настоящее.

Проходит год, проходит два, проходит жизнь – и ты замечаешь, что у приятеля гнилые зубы, а место, по которому ты проходил столько раз, не обращая внимания, безумно красиво. Проходит год, проходит два, проходит жизнь – и ты замечаешь, как по-гнилому ты жил, тогда как мог жить безумно красиво.

Рядышком росла береза, тоже старая, могучая, но ее за дубом снизу не было видно. Суэтин стал разглядывать ее, будто собрался рисовать. Кора у основания ствола грубая, в основном черная или серая, белые шершавые заплатки на ней перерезаны поперечными полосками, как сердце рубцами или совесть угрызениями. Оголенный ствол поглаже, но весь черный. Ближе к вершине – Суэтин задрал голову – кора становится глаже, больше белых участков… Так похоже на жизнь вообще. Жизнь, как кора, сплошь состоит из таких пятен. А на душе мрак. А со временем и эти пятна возьмет короста, потом гниль и труха. И первый сильный порыв ветра переломит ствол, и от этой красоты не останется ничего.

Внизу прошла электричка.

«Этот полустанок, склон и две березы – и есть моя жизнь?» – подумал Суэтин.

2. Семен

Борисову до чертиков надоело свое унылое село под Читой, хоть там и промысел (грабеж проходящих мимо железнодорожных составов) в последние пять лет пошел неплохой, и он решил податься в город. Того и гляди, с родичами сопьешься. На халявные деньги что еще делать? Но только не в Читу, решил он. Нет, куда угодно, только не в Читу. В Читу ему путь заказан, так как на него заведено дело об изнасиловании малолетней шлюшки, брат которой, к тому же, поклялся его зарезать. Дело вялое, его знали в Чите только в лицо, даже имя свое он там никому не раскрыл, всем представился Григорием Котовским. Нравился ему этот человек. Как-то в пятом классе прочитал о нем классную книгу. Рисковый был, чего там! Вот и завели дело условно на «Григория Котовского»! Пусть ищут! Лысого!

Разложив карту на столе, Борисов крутанул на ней бутылку из-под пива и, куда горлышко показало, туда и поехал. Хорошо, показало в областной центр Нежинск, а не какой-нибудь Тургай или Троицк. Собственно, он так и крутанул, чтобы горлышко показало не Тургай или Троицк, а именно Нежинск. Семен несколько месяцев облапошивал на вокзале в Чите простаков, вертя бутылочку, пока его не привели в чувство конкуренты.

Был ноябрь, не лучший месяц для охоты к перемене мест, но Семен знал, куда ехать. С вокзала он сразу же подался в общежитие табачной фабрики, где работала его мать. Мать обещала устроить его экспедитором. Она хоть сама и была из «простых», но много лет состояла членом профкома. Чего тогда не сделала себе квартиру? Мыкается по частникам да углам. Неприспособленная она у него! Дура, словом. Его даже поднять на ноги не смогла. Отвезла десять лет назад к братьям. Те «воспитали»! Ладно, это отрезанный ломоть. При должности экспедитора (а у него уже был опыт) можно в поездках накручивать неплохие «бабки».

***

В городе ночью, похоже, был дождь, а с утра ударил мороз, покрыв асфальт ледяным панцирем. Прохожие елозили на переходах, машины еле тянулись, остерегаясь столкновений. Гудки, выхлопные газы, шум, галдеж. Все это в первые минуты неприятно ударило по мозгам, но Борисов тут же успокоил себя: цивилизация! Он ведь ехал в цивилизацию. И попал.

Автобус выехал на вогнутый мост через один из рукавов Нежи. Обледеневший мост уходил в туман и там таял, как сахар. Автобус стал медленно спускаться, и тут его развернуло и закрутило вниз. Автобус прокрутился несколько раз, как бутылка, и завис над пустотой передними колесами. «Докрутилась бутылочка!» – подумал Семен, лихорадочно соображая, что делать. Он давно бы уже вылетел в окно, но возле окна сидел какой-то парень и невозмутимо взирал на переполошившихся пассажиров. Семена удивила выдержка этого человека, и он сам немного успокоился. Хотя автобус не просто завис, а покачивался над пропастью. Многие пассажиры были близки к отчаянию. На многих было жалко смотреть. Парень же справа ничуть не изменился в лице. Мало того, он даже чуть пренебрежительно улыбнулся, чем поверг Семена в оторопь.

– Тебе чего, не было страшно? – спросил Борисов, когда они благополучно и, как считал Семен, чудом спаслись от явной смерти. Все потихоньку выбрались из автобуса и пересели на более надежный трамвай.

– Мне было забавно. Забавно наблюдать, как люди суетливо хотят избежать судьбы. Суета губит людей.

– Ты всегда, что ль, такой?

– Какой?

– А вот такой.

– Приехал откуда-то? – указал парень на сумку.

– Да, на табачную еду.

– Через одну будет.

– Знаю. Я тут жил когда-то…

Через несколько дней Борисов встретил парня в магазине, потом в Доме культуры, и они познакомились. Семен хотел было представиться опять Григорием Котовским, но, глядя новому знакомому в темные спокойные глаза, неожиданно для себя произнес:

– Семен.

– Сергей, – представился тот.

Фамилии не назвали, ну, да оно и лучше. Мало ли что, подумал Борисов. А так, познакомились и познакомились, не так, чтобы для дружбы, а на всякий случай. Как знакомятся попутчики или отдыхающие в санатории.

Мать болела и, оказывается, уже год не была членом профкома. Так что с экспедиторством ничего не вышло.

– Ты не отчаивайся, – сказала она. – Мне Василий Игнатьич обещал помочь.

– Чего ж звала тогда? – не удержался Семен.

– Да соскучилась я по тебе, сыночек, – заплакала вдруг мать и попыталась обнять сына, но тот взял ее за руки и не позволил сделать этого.

– Надо было сразу сказать, что ни черта не сможешь. А то, здрасьте, сорвала с места!

– Да уж какое там у тебя место, Сеня!

– Какое никакое, а мое! Ты, кстати, меня устроила. На «воспитание»!

– Ты меня теперь всю жизнь попрекать будешь? – заплакала мать.

– Не буду, – буркнул Семен. Ему на мгновение стало жаль ее, но он тут же ожесточенно подумал: «А кто пожалеет меня?» – и вышел, хлопнув дверью.

Зима, а потом и весна, пролетели быстро. Как и все, что идет в этом проклятом городе. Случайных заработков едва хватало на жизнь. Настал июнь. Семен стал подумывать, не вернуться ли ему в деревню, но город, хоть и чужой такой, засосал. Шлюшек пруд пруди.

Борисов зашел в пивбар. Увидел там Сергея. Подошел к нему с пивом. Сергей узнал его, кивнул на место рядом с собой, снял кожаный пиджак со спинки, перевесил на свой стул.

– Чем занимаешься? – спросил Сергей и протянул Семену воблу.

– А-а, ничем. Думал, экспедитором устроюсь, хрен! Мать подвела. А ты?

– В институте.

– Учишься?

– Закончил уже, – усмехнулся Сергей. – Я за два с половиной года его закончил. Работаю. Математиком.

– У-у! Математиком? Платят мало? А у меня всегда по арифметике нелады были… Родители помогают? – указал Семен на кожаный пиджак.

– Да нет, сам кручусь. Туда-сюда. Купи-продай, словом. Чтоб деньги не считать.

Семена сразу осенила мысль:

– Что если нам с тобой, Сергей, заняться этим, бизнесом! – он рассмеялся. Как-то непривычно в его устах прозвучало это такое чуждое для всего его уклада жизни слово. Сергей внимательно посмотрел на него.

– А что ты можешь предложить? Дела-то у тебя, гляжу, швах. Бизнес предполагает первоначальный капитал. По Марксу. Деньги или товар. Есть такой? А?

– Есть, есть товар! Хороший товар! Много товару! – возбужденно заговорил Семен. Как это он раньше сам не догадался об этом? Ведь так просто! – Просто до упора. Едем в мою деревню. Под Читу. У нас там барахла всякого, хоть жопой ешь. Деревенские за бутылку телевизор или пуховик готовы отдать. Наберем – и сюда. Крутнемся. Бабки нормальные будут!

 

– Откуда телевизоры-то, сами, что ль, мастерят? – насмешливо спросил Сергей.

– Грабят. Поезда из Китая идут. Вот и грабят.

– Что? Прямо-таки грабят? Как в гражданскую? – не поверил Сергей.

– Не знаю, как в гражданскую, а грабят почище, чем в гражданскую. КАМАЗ подгоняют и грабят. По Марксу.

– Средь бела дня?

– А как еще? Поезда больше днем идут. Да ночью и не видно, чего брать.

– Что-то не верится.

– Не верится? Поехали. Поехали-поехали! Сам увидишь.

– За твой счет.

– Лады!

– В июле поедем. Потерпишь? Отпуск у меня в июле будет. А сейчас не отпустят.

– Заметано! – Семен с наслаждением, не отрываясь, выпил кружку пива. – А-а, мне бы еще папеньку, сволочугу, найти.

– А что так?

– Да мать, помню, в детстве все уши прожужжала: поэт, твой папенька, поэт!

– Может, так просто, шутила? Для красного словца?

– Да нет, на полном серьезе жужжала. Поэт Гурьянов! Поэт Гурьянов! Кто такой? Пушкин – знаю кто, а Гурьянов – кто такой?

– Есть такой, – сказал Сергей. – Довольно-таки известный. Не знаю, не читал, но говорят, что неплохой.

– Мне бы увидеться с ним. В глаза поглядеть.

– А если не он твой отец?

– А вот бы сразу и увидел.

– Ты где живешь-то?

– А что?

– Привел бы к тебе Гурьянова.

– Знаешь, что ли, его?

– Немного.

– Понтишь?

– Ей-бо! – рассмеялся Сергей, дернув ногтем верхний передний зуб. – Я с тобой, Семен, арго изучу.

– Чего?

– Да это так я. Значит, привожу. Когда и где?

Они договорились, что Сергей приведет поэта Гурьянова, «папеньку», сюда в пивбар в ближайшую субботу. Если он только по своим поэтическим или другим сердечным делам не будет в очередном творческом загуле. Бабник страшный, пояснил Сергей.

***

– В Читу еду скоро, мать.

– Уезжаешь, сынок? – всколыхнулась та. – Обиделся?

Семен удержал ее за руки.

– Да не обиделся, мать. Брось ты, чего обижаться? С корешем одним за шмотьем к дядь Коле с дядь Шурой смотаюсь. Сюда привезем, продадим. Да и тебе пуховик не мешало бы. Ходишь в зипуне каком-то…

– Ой, спаси и сохрани тебя Христос! Спаси и сохрани! – запричитала, как старуха, мать.

– Да ладно, – поморщился сын. – Спасет и сохранит. Делов-то! Это мы в июле поедем, не сейчас. Всего-то на неделю. А может, и меньше. Если пойдет, заживем тогда!

У матери в глазах не было никакой веры, что они наконец-то «заживут», и это ожесточило Семена еще больше. Ожесточило, непонятно против кого и против чего. Да против всего и против всех! Знакомая всем вещь.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru