Книга Собрание сочинений. Том 4. Быт читать онлайн бесплатно, автор Виктор Борисович Шкловский – Fictionbook, cтраница 6
Виктор Борисович Шкловский Собрание сочинений. Том 4. Быт
Собрание сочинений. Том 4. Быт
Собрание сочинений. Том 4. Быт

4

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Виктор Борисович Шкловский Собрание сочинений. Том 4. Быт

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Как видите, книга не была куплена, и только через два года она была прислана Толстому по более дешевой цене.

8 мая 1880 г. Петербург.

Послал я Вам также Даля и Садовникова – простите, что поздно – ни за что не хотел платить за Даля 15 или 20 рублей и заплатил 3. Ваших денег у меня, впрочем, довольно; от Стасюлевича придется получить больше 50 (на этот раз немного), да вашей азбуки я продал на 12 рублей (Письма Н. Н. Страхова Л. Н. Толстому, Т. II. С. 255).

Таким образом, расход в 12 рублей заставил задержать высылку книг на два года, – это объясняется тем, что книга нужна была не непосредственно в работу; но и тогда, когда нужна была книга для написания романа, то разговор шел не о сотнях, а о десятках книг. Список книг, составленный Стасовым для Толстого, как материал к истории Петра Великого, обнимает всего тридцать одно название, причем очень скоро Толстой получает от своих музейных друзей полужалобу.

…Стасов немного сетует на вас, но не велел мне сказывать, а все-таки просил написать, что будто бы Пыпин мне говорил о трех любопытных для Вас вещах…

…Вы видите, как усердно гробокопатели (такое у нас им прозвище) предлагают Вам свои услуги; предчувствую, что они останутся Вами недовольны – Вы не так цените их сокровища, как они желали бы (Толстовский музей. Письма Н. Н. Страхова Л. Н. Толстому. 1878. Т. II. С. 178–179).

Таким образом, мы видим, что «Война и мир» основана на сравнительно небольшом историческом материале, причем этот материал своеобразно подобран.

Мое мнение, что Л. Н. нужен был прежде всего материал для оспаривания. Ему нужен был человек, точка зрения которого на описываемую эпоху вызвала бы у него протест; на это мельком указал Бороздин:

…Для Толстого Тьер имел значение по некоторым фактическим данным, самое же освещение событий французским историком, быть может, являлось одним из побудительных мотивов к тому, чтобы взглянуть на эти события прямо с противоположной точки зрения (Минувшие годы. СПб., 1908. Октябрь. № 10. С. 87).

Михайловский-Данилевский – официальный лгун – был удобней как раздражитель, чем умный Богданович; может быть, Толстого оттолкнул от Богдановича, с другой стороны, его некоторый скептицизм. Толстой по тематике своей был реставратором. Восприятие войны двенадцатого года человеком, писавшим книгу в 1856 году, было для Толстого слишком современно; не годилось для него и восприятие 20‑х годов, потому что оно слишком реально. Нужны были 40‑е годы, годы наибольшей героизации событий, время написания книг о войне Михайловским-Данилевским.

Мнение об исторической достоверности «Войны и мира» современниками не поддерживалось. Обыкновенно при этом приводят Норова; но Норов был очень умный человек, который обиделся на Толстого стилистически. Ему показался неправильным реалистический подход к героям двенадцатого года47.

Эти сословия в романе Толстого суть не что иное, как Панургово стадо, где по мановению Ростопчина плешивые вельможи и старцы и беззубые сенаторы, проводившие жизнь с шутами и за бостоном, поддакивали и подписывали все, что им укажут…

…Еще остались дети тех плешивых старцев-вельмож и беззубых сенаторов, которые также теперь беззубые и плешивые, но которые помнят, как их отцы и матери посылали их еще юношами одного на смену другого, когда первый возвращался на костылях или совсем не возвращался, положив свои кости на поле битвы, и как их отцы, хотя плешивые, но помнившие Румянцева и Суворова, сами становились во главе ополчений. Их имена остались еще и останутся в наших летописях в укор их насмешникам. Там можно также прочесть, что делали тогда толстые откупщики и узкобородые с желтым лицом головы, кричавшие: и жизнь, и имущество возьми, Ваше Величество! (Норов А. С. Война и мир, 1805–1812. С. 33–34.)

Норов обиделся, так сказать, жанрово; для него нужно было писать так, как говорил Константин Леонтьев.

…Во времена Аустерлица и Березины – в чужую душу слишком далеко не углублялись (разве из практических целей, чтобы кто-нибудь «не подвел бы»); если замечали у кого-нибудь прыщик, то в созерцание его, вероятно, не находили долгом современности погружаться; Гоголя еще не читали; и сам Гоголь (т. е. малороссийский средней руки дворянин) не стал бы и писать тогда о «Шинели» и «Мертвых душах», а, вероятно, писал бы оды о каких-нибудь «народовержущих волканах» и, познакомившись с генералом Бетрищевым, не стал бы описывать подробно, как он «умывается», а воспел бы его храбрость в стихах…

В этом роде:

«Восстань, бесстрашный вождь, Бетрищев благородный».

…Не этот ли неверный «общий дух», не эта ли, слишком для той эпохи изукрашенная и тяжелая в своих тонкостях «манера» Толстого возбудила покойного Норова, как очевидца, возразить Толстому так резко и… вместе с тем так слабо? Не умели русские люди того времени ни так отчетливо мыслить, ни так картинно воображать, ни так внимательно наблюдать, как умеем мы. Силой воли, силой страсти, силой чувства, силой веры – этим всем они, вероятно, превосходили нас, но где же им было бы равняться и бороться с нами в области мысли и наблюдения! (Леонтьев К. О романах Л. Н. Толстого. Анализ, стиль, веяние. СПб., 1911. С. 107.)

Гораздо серьезней возразил Толстому князь Вяземский, которому чрезвычайно не понравился следующий кусок Толстого:

…А в каком виде представлен император Александр в те дни, когда он появился среди народа своего и вызвал его ополчиться на смертную борьбу с могущественным и счастливым неприятелем? Автор выводит его перед народ – глазам своим не поверишь, читая это – с «бисквитом, который он доедал»: «Обломок бисквита, довольно большой, который держал государь в руке, отломившись, упал на землю. Кучер в поддевке (заметьте, какая точность во всех подробностях) поднял его. Толпа бросилась к кучеру отбивать у него бисквит. Государь подметил это и (вероятно, желая позабавиться) велел подать себе тарелку с бисквитами и стал кидать их с балкона…»

Если отнести эту сцену к истории, то можно сказать утвердительно, что это – басня; если отнести ее к вымыслам, то можно сказать, что тут еще более исторической неверности и несообразности. Этот рассказ изобличает совершенное незнание личности Александра I. Он был так размерен, расчетлив во всех своих действиях и малейших движениях, так опасался всего, что могло показаться смешным или неловким, так был во всем обдуман, чинен, представителен, оглядлив до мелочи и щепетливости, что, вероятно, он скорее бросился бы в воду, нежели бы решился показаться перед народом, и еще в такие торжественные и замечательные дни, доедающим бисквит. Мало того, он еще забавляется киданием с балкона Кремлевского дворца бисквитов в народ, – точь-в-точь как в праздничный день старосветский помещик кидает на драку пряники деревенским мальчишкам! Это опять карикатура, во всяком случае совершенно неуместная и несогласная с истиной. А и сама карикатура – остроумная и художественная – должна быть правдоподобна. Достоинство истории и достоинство народного чувства, в самом пылу сильнейшего его возбуждения и напряжения, ничего подобного допускать не могут. История и разумные условия вымысла тут равно нарушены…

Не идем далее: довольно и этой выписки, чтобы вполне выразить мнение наше (Кн. П. А. Вяземский. Воспоминания о 1812 годе // Русский архив. 1869. Вып. I. С. 192).

В раздражении Вяземского есть какое-то ощущение оскорбленного хорошего тона; причем в заметке Вяземского мы видим личный вызов Толстому. Вяземский требует доказательств. Толстой утверждал, что «везде, где у него есть исторические лица», он пишет на основании документов. Толстой вызов принял и написал Бартеневу, в журнале которого «Русский архив» была напечатана цитируемая статья Вяземского, следующее письмо:

1869 г. февраль 6. Я. П. (На отдельном листке.)

…В напечатанном в № Р. А. мною объяснении было сказано, что везде, где в книге моей действуют и говорят исторические лица, я48 не выдумывал, а пользовался49 известными материалами. Князь Вяземский в № Р. А.50 обвиняет меня в клевете на характер И[мператора] А[лександра] и в несправедливости моего показания. Анекдот о бросании бисквитов народу почерпнут мною из книги Глинки, посвященной Государю Императору, страница такая-то (Толстой и о Толстом. Письма Л. Н. Толстого к П. И. Бартеневу / Прим. М. Цявловского. М.: Издательство «Толстовского музея», 1928. Сб. 4).

Затем идет второе письмо:

(1869. Конец февраля – начало марта. Я. П.)

Петр Иванович! Сделайте милость, напечатайте в «Р. А.» мою заметку. Мне необходимо это. Ежели вы не нашли того места, то только потому, что не брали в руки. Записки Глинки посвящены (кажется, Государю) 1‑го ратника ополчения. Пожалуйста, найдите и отпечатайте. У меня на беду и досаду пропала моя книга Глинки. И напечатайте поскорее, чтобы вышло вместе с 5‑м томом. В №… К[нязь] В[яземский] не указывает, на основании каких материалов или соображений сомневается в справедливости описанного мною случая о бросании Государем бисквитов народу. Случай этот описан там-то так-то. Пожалуйста, любезный Петр Иванович, потрудитесь взглянуть в книгу эту и напечатайте это. Очень меня обяжете. Ваш Л. Толстой.

Ответ Бартенева на это письмо не сохранился. Переписка обрывается, потому что места о бисквитах у первого ратника московского ополчения – Сергея Глинки – нет, Толстой сделал то, что в типографском деле называется «подхватить строку», когда одна фраза составляется из двух. А есть у Глинки вот что:

…Благовест продолжался. Государь двинулся с Красного крыльца. Двинулось и общее усердие. На каждой ступени, со всех сторон, сотни торопливых рук хватали за ноги Государя, за полы мундира, целовали и орошали их слезами. Один кричал: Отец! Отец наш! Дайте нам на себя наглядеться! Другие восклицали: Отец наш! Ангел наш!

…На Красном крыльце во время государева обеда происходил непрерывный прилив и отлив народа. Государь обращал взоры к зрителям и дарил их улыбкою приветливою. Июля 13-го, Петр Степанович Валуев, находясь в числе приглашенных к обеду и привыкнув говорить с Государем голосом сердечным, сказал: «Государь, смотря на вас и на народ, взирающий на вас, скажешь, что общий отец великого народа русского вкушает хлеб-соль среди радостной, родной своей семьи» (Глинка Сергей. Записки о 1812 годе. С. 14–15).

Вкушение хлеба-соли реализировалось в следующую картину:

…За обедом государя Валуев сказал, оглянувшись в окно:

– Народ все еще надеется увидать ваше величество.

Обед уже кончился, государь встал, доедая бисквит, и вышел на балкон. Народ, с Петей в середине, бросился к балкону.

– Ангел, батюшка! Ура! Отец!.. – кричали народ и Петя; и опять бабы и некоторые мужчины послабее, в том числе и Петя, заплакали от счастья.

Довольно большой обломок бисквита, который держал в руке государь, отломившись, упал на перила балкона, с перил на землю. Ближе всех стоявший кучер в поддевке бросился к этому кусочку бисквита и схватил его. Некоторые из толпы бросились к кучеру. Заметив это, государь велел подать себе тарелку с бисквитами и стал кидать бисквиты с балкона. Глаза Пети налились кровью, опасность быть задавленным еще более возбуждала его, он бросился на бисквиты. Он не знал зачем, но нужно было взять один бисквит из рук царя и нужно было не поддаться. Он бросился и сбил с ног старушку, ловившую бисквит. Но старушка не считала себя побежденною, хотя и лежала на земле: старушка ловила бисквиты и не попадала руками. Петя коленкой отбил ее руку, схватил бисквит и, как будто боясь опоздать, опять закричал: «ура!» уже охрипшим голосом (Толстой. Война и мир. Т. III. С. 74).

Толстой ссылается на место правильно, потому что в этом месте есть «государев обед» и есть «хлеб-соль», и поэтому не нужно искать какого-то другого места. Если бы оно было, то издатель «Русского архива», в то время интересовавшийся двенадцатым годом, несомненно, нашел бы; но этой сцены даже произойти не могло, потому что Александр I в момент наступления Наполеона не был популярен.

…На слова Нелединского, который смотрел довольно мрачно на совершающиеся события и на последствия, которыми могут они отозваться в России, великая княгиня с живостью возразила ему: «Но однако же брат мой любим народом». – «Конечно, – отвечал Нелединский, – государь любим, но любовь поддерживается доверием, а доверие рождается от успехов» (Собр. соч. кн. П. А. Вяземского. Т. VIII. С. 70).

Об этом же свидетельствуют и записки графа Ф. В. Ростопчина:

…Простой же народ казался равнодушным, потому что не допускал и мысли о том, что Наполеону можно будет войти в Москву (Записки гр. Ростопчина о 1812 г. // Русская старина. 1889. Т. 64. С. 670).

Конечно, эта непопулярность увеличилась после сдачи Москвы, и самый факт назначения Кутузова указывает на подорванность положения Александра I. Но для Толстого Александр I – идеальный монарх, что равняется идеальному помещику; и он вчитал в сцену собственное свое содержание, разгадал исторический материал на основании собственного своего социального словаря, реализовав фразу Сергея Глинки о вкушении хлеба-соли по-помещичьи. Вяземский, знающий настоящее положение дела, оттого и говорит в таком резком тоне.

«Война и мир» вообще носит на себе черты одновременно модернизирования героев и их архаического идеализирования.

Глава третья. Что именно вытеснял Толстой из того материала, который был у него на руках

Материал, находившийся во время написания «Войны и мира» на руках Л. Н. Толстого, подвергался им систематической обработке.

Через несколько недель работы над Толстым и его источниками вы, почти наверное, можете указать, какой кусок из источника может войти в произведение Толстого и какой нет. Это делается не только на основании знания толстовского текста.

Мне пришлось просмотреть толстовские материалы и сделать пометки для себя; причем я выписывал тот материал, на который Толстой обратил внимание, а не только тот, который он должен был выписывать. Эти пометки при проверке в Толстовском музее с пометками Толстого в очень большой степени оказались совпадающими.

Наиболее простой вопрос – об использовании Толстым материала – это вопрос о системе пропусков. При разрешении этого вопроса мы одновременно сталкиваемся с вопросом о том, как воспринимался двенадцатый год до Толстого. Я напомню читателю отношение к двенадцатому году и к Кутузову – Пушкина. Пушкин высказывался о Кутузове вскользь, он выдвигал другую фамилию – Барклая де Толли в следующих стихах:

О вождь несчастливый! Суров был жребий твой:Все в жертву ты принес земле тебе чужой.Непроницаемый для взгляда черни дикой,В молчаньи шел один ты с мыслию великой… и т. д.И тот, чей острый ум тебя и постигал,В угоду им, тебя лукаво порицал…

Пушкину пришлось в этих стихах самому сделать пропуск, который восстанавливается Анненковым следующим образом:

Вотще! Преемник твой стяжал успех, сокрытыйВ главе твоей, – а ты, не признанный, забытыйВиновник торжества, почил, – и в смертный часС презреньем, может быть, воспоминал об нас.(Соч. и письма А. С. Пушкина. Изд. «Просвещение». Т. II. С. 551.)

Официальная критика отметила резкими выпадами заметку Пушкина, и ему пришлось извиниться в «Современнике», в своей известной заметке «Объяснение» (о стихотворении «Полководец»)51.

Программу отношений к двенадцатому году писателя из дворян 20‑х годов мы имеем в зашифрованных строфах Пушкина, которые восстановлены Морозовым в отрывке из десятой главы «Евгения Онегина» (политической), сожженной 19 октября 1830 года и записанной особым шифром. До нас дошли только первые четверостишия 14 строф, черновики двух строф и черновое начало строфы, которою, по всей вероятности, Пушкин и прервал писание десятой главы:

IВластитель слабый и лукавый,Плешивый щеголь, враг труда,Нечаянно пригретый славой,Над нами царствовал тогда.IIЕго мы очень смирным знали,Когда не наши повараОрла двуглавого щипалиУ Бонапартова шатра.IIIГроза двенадцатого годаНастала – кто тут нам помог?Остервенение народа,Барклай, зима иль русский бог?IVИ чем жирнее, тем тяжеле;О, русский глупый наш народ,Скажи, зачем ты в самом деле…………………………………

Здесь мы не видим никакого увлечения Александром; правда, здесь образ Александра, плешивый, несколько анахроничен; т. е. в 12 год передвинут более старый Александр, но пораженчество Пушкина сказывается здесь совершенно ясно в словах: «О, русский глупый наш народ, зачем же ты на самом деле…» Пушкин определенно воспринимает двенадцатый год как поражение. Как поражение воспринимает двенадцатый год и современник Л. Н. Толстого, но придворный дворянин более высшего класса, чем Лев Николаевич, – Алексей Толстой.

64Царь Александер первыйНастал ему взамен.В нем слабы были нервы,Но был он джентельмен.65Когда на нас в азартеСтотысячную ратьНадвинул Бонапарте,Он начал отступать.66Казалося, ну, нижеНельзя сидеть в дыре,Ан, глядь, мы уж в Париже,С Louis le Désiré.(Русская старина. 1883. Ноябрь. С. 493.)

Двенадцатый год был темой официальной, и легенда о том, что Бородино было победой, вернее, степень доверия к этой легенде, явилась как бы реактивом для определения почтительности граждан. Сами же государи при путешествиях за границу называли себя, когда они путешествовали инкогнито, графами Бородинскими.

Известные реакционные статьи В. Белинского были написаны на две темы: одна содержит анализ критических статей Менцеля, а другая – посвящена Бородинской годовщине и воспринимает Бородинскую годовщину как победу; причем в комплекс Бородинской победы попадает и прославление самодержавия. Любопытно, что эти две, почти одновременно написанные, статьи имели разную судьбу. Твердо запомнилась статья о Бородинском сражении, а статья о Менцеле почти позабыта, и мы не видим, как на нее реагировали. Разность резонанса этих статей объясняется чрезвычайной точностью значения отношений к Бородинскому сражению.

Конечно, мы можем сказать другое, что у Пушкина есть стихотворение «Бородинская годовщина», но это стихотворение относится к разряду, называемому князем Вяземским «шинельных», причем тут «шинельность» нужно понимать не в смысле простой солдатской службы, а гораздо более обидно – это хождение по домам в шинели с выпрашиванием подачек.

Любопытно отметить, что «Бородинская годовщина» Пушкина связана «со взятием Варшавы», и вообще в литературном сознании эпохи Польша и Франция находились в паре. Я думаю, что это объясняется не только тем, что поляки сочувствовали Наполеону. Польский вопрос издавна решал судьбу национализма в России; на польском вопросе потерял свою популярность Герцен, и раскололось так называемое либеральное русское общество. Пара – Польша и Франция – встречаются в стихах в первом номере «Сына Отечества».

…Их сочинил покойный Иван Афанасьевич Кованько, лишь только пришло известие о взятии Москвы. Они оканчивались следующим куплетом:

Побывать в столице – слава,Но умеем мы отмщать:Знает крепко то Варшава,И Париж то будет знать.(Греч Н. И. Записки о моей жизни. СПб.: Изд. Суворина.)

Не менее важно отметить отношение к польскому вопросу и Толстого.

…Что вы думаете о польских делах? Ведь дело-то плохо! Не придется ли нам с вами и с Борисовым снимать меч с заржавленного гвоздя? (Фет А. Мои воспоминания. Ч. I. С. 418.)

Тут все интересно, начиная с терминологии. Почему меч? Для артиллериста меч не такой обязательный символ, а вернее, это именно символ, и символ условный, а не оружие. Может быть, можно определить общественное настроение, в котором была создана «Война и мир», как настроение, создавшееся после польского восстания; причем Л. Н. Толстой, уже переживший послекрымское похмелье, разочарованно теперь реставрирует те представления, которые были разрушены Крымом.

Война двенадцатого года – это как бы крымская кампания, но удачно совершенная, причем Толстой сам сознает сказочность своего пересказа. В своей «Яснополянской школе», которую Борис Михайлович Эйхенбаум чрезвычайно удачно определил как литературную школу Толстого, Л. Н. так рассказал будущее содержание своего романа «Война и мир»:

Немец, мой товарищ, стоял в комнате. – А, и вы на нас, – сказал ему Петька (лучший рассказчик). – Ну, молчи! – закричали другие. Отступление наших войск мучило так слушателей, что со всех сторон спрашивали объяснений – зачем? И ругали Кутузова и Барклая: – Плох твой Кутузов. – Ты погоди, – говорил другой. – Да что ж он сдался? – спрашивал третий. Когда пришла Бородинская битва и когда в конце ее я должен был сказать, что мы все-таки не победили, мне жалко было их: видно было, что я страшный удар наношу всем. – Хотя не наша, да и не ихняя взяла! – Как пришел Наполеон в Москву и ждал ключей и поклонов, все загрохотали от сознания непокоримости. Пожар Москвы, разумеется, одобрен. Наконец наступило торжество – отступление. – Как он вышел из Москвы, тут Кутузов погнал его и пошел бить, – сказал я. – Окорячил его! – поправил меня Федька, который, весь красный, сидел против меня и от волнения корчил свои тоненькие черные пальцы. Это его привычка. Как только он сказал это, так вся комната застонала от гордого восторга. Какого-то маленького придушили сзади, и никто не замечал. – Так-то лучше! Вот те и ключи, и т. п. – Потом я продолжал, как мы погнали француза. Больно было ученикам слышать, что кто-то опоздал на Березине, и мы упустили его; Петька даже крикнул: – Я бы его расстрелял, зачем он опоздал. – Потом немножко мы пожалели даже мерзлых французов. Потом, как перешли мы границу, и немцы, что против нас были, повернули за нас, кто-то вспомнил немца, стоявшего в комнате. – А, вы так-то? то на нас, а как сила не берт, так с нами? – и вдруг все поднялись и начали ухать на немца так, что гул на улице был слышен. Когда они успокоились, я продолжал, как мы проводили Наполеона до Парижа, посадили настоящего короля, торжествовали, пировали, только воспоминание крымской войны испортило нам все дело. – Погоди же ты, – проговорил Петька, потрясая кулаками, – дай я вырасту, я же им задам! Попался бы нам теперь Шевардинский редут или Малахов курган, мы бы его отбили… – Больше не будет? – Нет. – И все полетели под лестницу, кто обещал задать французу, кто укорял немца, кто повторял, как Кутузов его окорячил. «Sie haben ganz russisch erzählt (вы совершенно по-русски рассказывали), – сказал мне вечером немец, на которого ухали. – Вы бы послушали, как у нас рассказывают эту историю. Вы ничего не сказали о немецких битвах за свободу!» (Sie haben nichts gesagt von den deutschen Freiheits Kämpfen).

Я совершенно согласился с ним, что мой рассказ не была история, а сказка, возбуждающая народное чувство (Толстой Л. Собр. соч. / Ред. Бирюкова. Т. XIII. Яснополянская школа. Ноябрь, декабрь).

Теперь, сделавши эти предварительные замечания, перейдем к вопросу, что вытеснил Толстой из своих материалов.

«Хамово отродье» – картина русского быта – Ушакова Василия Аполлоновича, – так назывался рассказ о двенадцатом годе, напечатанный в третьем томе «Сто русских литераторов». Содержание этой повести следующее: дворовый воспитывается вместе с барчуком, переносит от него всякие издевательства, но не ссорится с ним, потом становится его лакеем, поворовывает у барина, становится чиновником, богатеет, дает взаймы барину деньги, в результате покупает барское имение, оставляя своего друга барина пожизненным управляющим без отчета. После этого он держит в своем имении свою бывшую барыню, но крестьяне бунтуют против помещика из своей среды, и подьячий вынужден просить ее уехать из своего имения. Дворянка уезжает, увозя с собой икону божьей матери, и проклинает Вязьмина. В исполнение этого самого проклятья сын Вязьмина при вступлении Наполеона в Россию переходит на сторону наполеоновских войск и гибнет при отступлении.

Слова «хам», «хамское», «хамово» чрезвычайно пестрят в этом отрывке. Любопытно отметить, что среди действующих лиц ушаковского рассказа есть Шельме, тот самый Обер-Шельме – торговец модными товарами, который попал к Толстому в «Войну и мир»; правда, вероятно, не из этого источника, а из Жихарева. Из рассказа, может быть, Толстому неизвестного, мы видим возможность такого представления русского разночинца – он во время двенадцатого года переходит на сторону Наполеона, и вообще видим, что классовый вопрос и вопрос о новых соперниках дворянства в двенадцатом году в России чрезвычайно обострился.

Возьмем Рафаила Зотова, роман которого «Леонид, или Некоторые черты из жизни Наполеона» находился в библиотеке Толстого. Основной герой – Леонид-дворянин, но дворянин, только что получивший дворянство. Дворянин из семинаристов. Его так и ругают «семинаристом».

«А угрюмый твой товарищ, которого мы прозвали семинаристом» (с. 4). – Этот Леонид, участвуя в сражениях, потом поставлен перед необходимостью перейти на сторону Наполеона и, правда, не сражается против русских, но находится у Наполеона во французской форме в Москве. Леонид кончает тем, что он становится бароном, графом, и эта его выслуга утверждается наконец Бурбонами.

1...45678...23
ВходРегистрация
Забыли пароль