
Полная версия:
Виктор Борисович Шкловский Собрание сочинений. Том 4. Быт
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Но вот обед кончился, и я попросил слугу приказать запрягать.
– Да, да, всем запрягать! – восклицал граф, – тройкой долгушу, и мы все вместе пятеро поедем вперед, а ваш тарантас за нами.
Прошло более часу, а экипажей не подают. Я выбежал в сени и, услыхав от слуги обычное «сейчас!», на некоторое время успокоился. Однако через полчаса я снова вышел в сени с вопросом: «Что же лошади?» На новое «сейчас» я воскликнул: «Помилуй, брат, я уже два часа жду! Узнай, пожалуйста, что там такое?»
– Дьякона дома нет, – горестно ответил слуга. Я не без робости посмотрел на него.
– Извольте видеть, их сиятельства приехали сюда четверкой, а тут когда нужен коренной хомут, то берут его на время у дьякона, а сегодня, как на грех, дьякона дома нет (Фет А. Мои воспоминания. Ч. II. С. 76).
Впоследствии быт Льва Николаевича изменился. Ясная Поляна разбогатела, но во многом она осталась музейной усадьбой, местом, где сохранился неизменный помещик. И многое, что кажется в Толстом новым и происшедшим в результате какого-то кризиса, на самом деле является антикварным и объясняется как остаток старого, случайно закрепленного быта, фон которого изменился.
Вокруг этого быта, вокруг усадьбы жили крестьяне, с которыми, в сущности говоря, не знали, что делать. Фет все время и ищет землю без крестьян, и в результате купил такую. Толстой в письмах пишет ему об этом же, предупреждая его:
…Я уверен, что вы будете отличный хозяин. Но дело в том, что вам купить? Ферма, о которой я говорил под Мценском, далеко от меня и, сколько я помню, продавалась за 16 тысяч. Больше ничего о ней не знаю. А есть рядом со мною, межа с межой, продающееся имение в 400 дес. хорошей земли, и к несчастью еще с семидесятью душами скверных крестьян. Но это еще не беда, крестьяне охотно будут платить оброк, как у меня, 30 рублей с тягла; с 23 тысяч – 660 и не менее, ежели не более, должно получиться при освобождении (Фет А. Мои воспоминания. Ч. I. С. 316).
Вопрос острый. Конечно, Лев Николаевич готов решить вопрос так: освобождение крестьян без земли, и тут происходит любопытнейшая история. Приведу цитату – кусок проекта Толстого.
…Пускай только правительство скажет, кому принадлежит земля. Я не говорю, чтобы непременно должно было признать эту собственность за помещиком (хотя того требует историческая справедливость), пускай признают ее часть за крестьянами или все даже. Теперь не время думать об исторической справедливости и выгодах класса, нужно спасать все здание от пожара, который с минуты на минуту обнимет. Для меня ясно, что вопрос помещикам теперь уже поставлен так: жизнь или земля. И признаюсь, я никогда не понимал, почему невозможно определение собственности земли за помещиком и освобождение крестьян без земли? Пролетариат! Да разве теперь он не хуже, когда пролетарий спрятан и умирает с голоду на своей земле, которая его не прокормит да и которую ему обработать нечем, а не имеет возможности кричать и плакать на площади: «Дайте мне хлеба и работы». У нас почему-то все радуются, что мы будто доросли до мысли, что освобождение без земли невозможно и что история Европы показала нам пагубные примеры, которым мы не последуем. Еще те явления истории, которые произвел пролетариат, произведший революции и Наполеонов, не сказали свое последнее слово, и мы не можем судить о нем, как о законченном историческом явлении. Бог знает, не основа ли он возрождения мира к миру и свободе (Толстой Л. Н. Избр. произв. Вступит. статья. С. 12).
Здесь Лев Николаевич поднимается до пророческих предсказаний. Может показаться странным: человек, так уважающий пролетариат, в то же время настаивает на освобождении крестьян без земли, и откуда Л. Н. был известен «Коммунистический манифест»? Лев Николаевич «Коммунистический манифест» мог знать через Анненкова, а спор шел такой: левые требовали освобождения крестьян с землей. Правые пугали левых пролетариатом (возможность возникновения пролетариата) и даже одно время запугали их.
В правых журналах поэтому печатались социалистические статьи, чему удивляется Евгеньев-Максимов.
Таким образом, «левость» Толстого диалектически самая правая.
Это легко понять, учтя диалектику политических требований и то, что так называемые левые и правые все время перемещаются в зависимости от изменения интересов класса.
Самого левого фланга, фланга коммунистического, который утверждал бы, что обезземеление крестьян и пролетаризация их в большом плане выгодны на территории России, в русской литературе не существовало. Но Л. Н., полемизируя с левыми, становится еще более левым и защищает обезземеливание крестьян (в пользу помещика) высокой ролью пролетариата. Здесь есть бессознательная ирония.
Итак, хорошо было бы иметь поместье без крестьян.
В комическом плане эту дворянскую мечту дал Салтыков-Щедрин в сказке «О глупом барине». Пришлось остановиться на отрезках и на полупролетаризированном крестьянстве. «Анна Каренина», а также «Хозяин и работник» в очень большой степени посвящены вопросу о том, как же устроить взаимоотношения между так называемым вольнонаемным рабочим и помещиком (Осип Брик). Но в этот период это временное равновесие было еще не достигнуто. Крепостное право осталось мечтою, и Толстой в своем послесловии к «Войне и миру» хотел дать бой по вопросу о крепостном праве. Крепостнические выходки впоследствии были выкинуты. Вот что пишет об этом Грузинский:
Выкинуты были и две выходки в начале, затронувшие горячий тогда (в начале 60‑х годов) вопрос о злодействах старых помещиков и о 19 февраля; мы сохранили оба места, как очень характерные для тогдашнего настроения Толстого. Усиленное подчеркивание в обществе и в печати ужасов крепостного права и погоня за демократичностью стали так легки, безопасны и модны, что нередко вырождались в шаблон и дешевую фразу, бьющую на популярность. Все это так претило своеобразной натуре Толстого, что вызывало его по духу противоречия на выставление себя помещиком и аристократом еще больше, чем он был на самом деле. В конце V отрывка он объясняет, почему в «Войне и мире» действуют графы и князья. Это объяснение возникло из того же духа противоречия и высказано в других черновиках (по иному, случайному поводу – кутеж у Анатоля) значительно подробнее, резче и решительнее. Толстой там открыто признается в любви к высшим классам и с бравадой предупреждает читателя, что еще есть время захлопнуть книгу и объявить автора идиотом, ретроградом и Аскоченским.
Грузинский утверждает, что в своем предисловии, неопубликованном, Толстой хотел казаться более консерватором, чем он был. Это неверно, потому что Л. Толстой не напечатал эту свою заметку, а запросил сперва мнение Бартенева. Ответ Бартенева неизвестен. Вероятно, однако, что именно он удержал Л. Толстого от слишком резких выпадов.
Работа Л. Н. над вариантами «Войны и мира», браковка некоторых, уже готовых кусков объясняется той же невозможностью выговориться до конца и тем, что определенные бытовые положения крепостного права были настолько уже выяснены в общественном мнении, что дать их в повышенном тоне было невозможно. Сам Л. Н. отрицает правдивость обычной картины крепостного права.
Изучая письма, дневники, предания того времени, я не находил всех ужасов этого буйства в большей степени, чем нахожу их теперь или когда-либо. Ежели в понятии нашем составилось мнение о характере своевольства и грубой силы того времени, то только оттого, что в преданиях, записках, повестях и романах из того времени до нас наиболее доходили выступающие случаи насилия и буйства. Заключить о том, что преобладающий характер того времени был буйство, так же несправедливо, как несправедливо заключил бы человек, из‑за горы видящий одни макушки деревьев, что в местности этой ничего нет, кроме деревьев. Есть характер того времени (как и характер каждой эпохи), вытекающий из большей отчужденности высшего круга от других сословий, из царствующей философии, из особенностей воспитания, из привычки употреблять французский язык и т. д. И этот характер я старался, сколько умел, выразить (Русский архив. 1868. Вып. III).
Но Толстому пришлось для такого отрицания фактов подправить кое-что в своих работах; в частности, он выкинул крепостную любовницу старика Болконского, потому что крепостная любовница и ребенок, отправленный в воспитательный дом, были уже закреплены в сознании как нечто осужденное.
Это нельзя было ввести, это снизило бы и скомпрометировало бы Николая Болконского.
Он прошел в кабинет и написал письмо в воспитательный дом облагодетельствованному им чиновнику о приеме в воспитательный дом младенца девицы Александры, на письмо, написанное твердым, деловым, крупным почерком, положил деньги, 100 рублей, которые сам достал из сундука, и, хлопнув в ладони, кликнул Петрушку, а Петрушка – Якова.
Александра была горничная княжны, младенец был сын князя. Это был уже пятый, и все они были отправлены в воспитательный дом, а мать возвращалась назад. Все знали это, но князь делал вид, как будто этого не было, и все делали такой же вид, и, когда возвращалась Александра, все сомневались, в самом ли деле это все было. Дети у Александры начали рожаться 1 ½ года после вдовства князя.
Александра заменена француженкой Бурьен.
Здесь видно колебание расчета на читателя.
По Салтыкову-Щедрину мы знаем обычный ключ такого отправления младенца в воспитательный дом, где поступок (бытовой) приписан Иудушке в качестве одного из тягчайших обвинений.
Крепостная любовница была и у Андрея Болконского, и предполагалось дать к ней ревность Сони, но это было вытеснено потребностью идеализации быта.
Хозяйство же Николая Ростова – идеальное помещичье хозяйство – это то самое хозяйство, которое хотел бы вести и не смог вести Николенька Нехлюдов, он же граф Лев Николаевич Толстой. Современники чувствовали этот крепостнический тон вещи Л. Н., и сравнительно невинные замашки старика Болконского были точно отмечены в статьях Навалихина и Пятковского.
Для окончательного принятия романа в литературное сознание понадобился Страхов, который дал к нему комментарии и подыскал ключ обличительства, под которым, хотя бы условно, можно было ввести Л. Н. в общий ряд. Это переключение на другой тон, разгадка другими значениями, этот, так сказать, перевод – обычная черта русской публицистической критики. Заслуга Страхова перед Толстым поэтому была очень велика, и Страхов навсегда гордился тем, что он разгадал «Войну и мир».
Пока еще не было ни «Войны и мира», ни Страхова, Л. Н. не был счастлив. Он жил в своем имении, но время Николая Ростова прошло, и кругом появились разночинцы. Л. Н. вытеснил их из своего романа, хотя его упрекали, как я покажу это в следующей главе, даже в отношении 12‑го года.
В 60‑х годах было хуже. У Льва Николаевича от этого времени в неопубликованных вещах сохранились несколько характеристик разночинцев и их роли, причем разночинцев мы видим здесь в двух видах: чумазый и, условно говоря, интеллигент. Чумазый Шкалик дан Львом Николаевичем настолько резко, что и в ненапечатанном произведении он был зачеркнут.
…Но каково же видеть Алешек и Куприяшек, успешно разрабатывающих незаслуженную нищету и невинную простоту народа, которые одни причиною их удачи, их спекуляций. Алешки и Куприяшки, не в том, так в другом виде, всегда будут существовать, но разве не от помещиков зависит ограничить круг их преступной деятельности? (Толстой Л. Н. Из «Романа русского помещика». С. 31).
Реагирует на этого человека Л. Н. необычайно по-ростовски. Я здесь не хочу обличать Л. Н. (это было бы смешно), но я говорю о том материале, который лег в основу взаимоотношений героев в «Войне и мире», и о том материале, который был впоследствии поглощен художественным методом, т. е. о том, что намерения Л. Н. Толстого в «Войне и мире» не были осуществлены.
Дворянская агитка не удалась. И со Страховым, и без Страхова литературное произведение, созданное определенной политической установкой, воспринимается вне той обстановки, и ею наслаждаются те самые люди, против которых был направлен удар. И только с этими оговорками я решаюсь привести нижеследующую цитату:
– Помилуйте, васясо, – отвечал Шкалик, снимая шляпу и отступая, – мы люди маленькие, темные.
Минутное волнение изобразилось на лице Шкалика при виде больших рук Николеньки, которые, выскочив из карманов и сделав грозный жест, энергично сложились за спиной. Казалось, руки эти напрашивались на другое употребление (Толстой Л. Н. Избранные произведения. Из «Романа русского помещика». М.: ГИЗ, 1927. С. 32).
Разночинный интеллигент изображен Л. Н., может быть, еще с большим презрением, но меньшей ненавистью. Этот тип, со всеми его обычными заболеваниями, с его судьбою, был известен Л. Н. через редакцию «Современника». Конечно, у Л. Н. разночинец снижен, он всего только подпольный адвокат, но некоторые черты сходства с высшим типом, вероятно, были ценны Льву Николаевичу и были им подчеркнуты в отрывке.
– В сочинении такого рода бумаг для безграмотных людей и состояли с незапамятных времен его средства к существованию в то короткое время года, в которое он не пил запоем, или, как, смягчая это выражение, говорили о нем, – не бывал болен.
Мы не беремся решать вопроса, действительно ли существует эта болезнь, к которой особенно склонен известный класс русского народа, но скажем только одно: по нашему замечанию, главные симптомы этой болезни составляют беспечность, бесчестный промысел, равнодушие к семейству и упадок религиозных чувств, общий источник которых есть полуобразование (Толстой Л. Н. Из «Романа русского помещика». С. 42).
Итак, почти в осажденной усадьбе, среди угрюмых и грозных крестьян, которые, по словам Тургенева, уже тогда были готовы повесить помещика, дав ему только с гостями допить чай, среди ненавистной буржуазии, – вот в этой деревне, которую никак нельзя было очистить от крестьян, жил Лев Николаевич. У него от земли и крестьян уже осталась только земля. Тут замечательное отношение к земле: отношение это совершенно не пейзажное. Л. Н. о своей Ясной Поляне говорил следующее:
Без своей Ясной Поляны трудно могу себе представить Россию и мое отношение к ней. Без Ясной Поляны я, может быть, яснее увижу общие законы, необходимые для моего отечества, но я не буду до пристрастия любить его (1858 г.) (Толстой Л. Н. Избр. произв. С. 7).
Еще лучше он писал об этом в письме к Фету:
Друг – хорошо; но он умрет, он уйдет как-нибудь, не поспеешь как-нибудь за ним; а природа, на которой женился посредством купчей крепости или от которой родился по наследству, еще лучше. Своя собственная природа. И холодная она, и несговорчивая, и важная, и требовательная, да зато уж это такой друг, которого не потеряешь до смерти, а и умрешь – все в нее же уйдешь (Фет А. Мои воспоминания. Ч. I. С. 369).
«Природа по купчей крепости» – вот формулировка Л. Н. Толстого.
Положение Толстого было очень тяжелое, и исход как будто бы был один; и Тургенев верил только в выкуп.
Многое мог объяснить Толстому Боткин, человек иного – купеческого мира. Но Толстой не принимал объяснения.
Боткин писал:
…Вас приводит в недоумение новый путь, который приняла наша журнальная беллетристика; – но разве вы забыли, что Россия переживает первые дни после Крымской войны, ужаснувшей ее неспособностью, безурядицей и всяческим воровством (Толстой. Памятники творчества и жизни. 4. С. 48).
Оторванностью от окружающих, заключенностью в свое собственное хозяйство и объясняется очень любопытная черта в быте Л. Н. и его общества. Л. Н. все изобретает, это лучше всего видел со стороны Кнут Гамсун:
«Война и мир», «Анна Каренина» – более великих произведений в своем роде никто не создавал. И нет ничего удивительного в том, что впечатлительный коллега даже на своем смертном одре просил великого писателя создать еще больше таких произведений. Но против чего я по своему разумению восстаю, так это против тщеславной попытки великого писателя сочинять философию, мышление. Вот это-то и искажает его положение в позу. Один крестьянин из Гудбрандсдаля размышлял всю свою жизнь, и все только о нем и говорили, какая у него хорошая голова. Между прочим он самостоятельно выдумал часы, которые показывали время зараз на все четыре стороны. Однажды он был в горах и вез домой сено для скота, и вот тогда-то он выдумал эти часы (Гамсун. В сказочной стране. СПб., 1910. Т. III. С. 564).
Действительно, в среде Л. Н. до всего додумывались сами. Вот, например, размышление Тургенева о часах:
Однажды проснувшись оба в ночной темноте, мы как-то разболтались, и, вероятно, вследствие вопроса «который час?» Тургенев вдруг стал экзаменовать меня насчет причины, заставляющей двигаться часовые механизмы. На ответ мой, что в часах с гирями движущей силой является тяготение, а в карманных – стремление насильно закрученной пружины развернуться до прежнего нестесненного состояния, – Тургенев с хохотом воскликнул:
– Ах, какой он вздор говорит! Раскройте, батюшка, любые часы, и вы увидите прыгающий маятник, движимый волоском. Этот-то волосок посредством маятника и заставляет двигаться часы.
Напрасно старался я доказать Тургеневу, что его волосок выходит причиною самого себя. На это он возражал, что такою же причиной самого себя является и моя пружина; и я только тогда успел заставить его замолчать, когда обратил внимание на то, что не заведенные ключом часы продолжают упорно стоять, невзирая ни на какое раскачивание маятника (Фет А. Мои воспоминания. Ч. I. С. 267).
Сам Фет, который здесь так благоразумно объясняет все Тургеневу, не избежал этой болезни. Он изобретал велосипед, которым был заинтересован и Лев Николаевич.
…Интересен мне очень «Заяц». Посмотрим, в состоянии ли будет все понять хотя не мой Сережа, а 11-летний мальчик. Еще интереснее велосипед (Фет. Мои воспоминания. 1848–1889. Ч. II. С. 48).
Еще раньше, когда Л. Н. начал заниматься музыкой, он начал музыку сначала, начал все изобретать:
Определение музыки…Музыка есть совокупность звуков, поражающих нашу способность слуха в трояком отношении: 1) в отношении пространства, 2) в отношении времени, 3) в отношении силы.
Слово «музыка» имеет троякое значение: 1) оно означает факт, и в этом случае определение оной предыдущее, 2) музыка есть наука, и в этом случае это есть знание законов, по которым соединяются звуки в трояком отношении, 3) музыка есть искусство, посредством которого соединяются звуки в сих трех отношениях. Есть четвертое значение музыки – значение поэтическое. Музыка в этом смысле есть средство возбуждать через звуки известные чувства и передавать оные (Толстовский ежегодник 1913 года. О музыке. С. 13).
Он изобретал физику, как мы видим из переписки со Стасовым. Правда, письма Л. Н. об этом нет, но ответ Стасова достаточно убедителен:
Мне кажется, я понимаю вашу мысль, бесценный Лев Николаевич, и даже готов согласиться, что она справедлива, но прибавив, что она не доказана и что ее очень трудно доказать. Вы называете тяжестью то, что обыкновенно называется массою; может быть, это действительно одно и то же, но это тождество еще не выведено.
Это стремление все сделать самому создавало у Л. Н. не только собственную педагогику, но и собственную арифметику, собственную геометрию и собственный способ доказывать пифагорову теорему, правда, взятый от браминов, но чрезвычайно сложный и хороший только тем, что он иной: доказательство вдвое длиннее обычного и малопонятно даже для знающего геометрию.
В хозяйстве Л. Н. изобрел способ кормить свиней, и все время, и каждый день изобретал собственную нравственную систему. В этом есть деревенское недоверие к чужой мысли и деревенская замкнутость.
Из этого недоверия в конце концов родилась трагическая тема Лескова «Загон»: рассказ о России, которая сидит во тьме, гордясь этим, что ей, будто бы, не нужны плуги, избы с трубами и многие другие простые и необходимые вещи.
Но творчеству Л. Н. Толстого, всей его изобретательности принесли пользу недоверчивость и свежесть писательского глаза – невключенность его в обычную систему восприятия. Л. Н. в своем творчестве – человек из деревни, рассказывающий и пересказывающий чужую жизнь.
В этой атмосфере иначе звучали литературные традиции, и Гулливер Свифта попал у Л. Н. Толстого в перевоплощение.
Если Гулливер переживал английскую политическую жизнь как бесконечно уменьшенную и смеялся над капельными интересами лилипутов, пересказывал великанам интересы английского парламента, как будто бы становясь на его сторону, рассказывал английскую всечеловеческую жизнь лошади, то у Льва Николаевича лошадь с остатком прежней мотивировки рассказывает человеческую жизнь. Эта лошадь не включена в систему человеческих отношений, так же как Левин не включен, сидя в деревне, в товарооборот мира. Ей не нужна культура, так же как Левину не нужны пути сообщения. Лошадь не доверяет человеческой жизни. В конце рассказа, как я говорил об этом в своей работе «Искусство как прием», лошадь умирает, но прием ее переживает. Толстой и без лошади, способом недоверия к человеческим словам, рассказывает бессмысленность их жизни.
Холодной лошадиной иронией пропитаны строки «Войны и мира».
Прием, созданный при определенной мотивировке, отделился от него и спокойно пересказывает историю – область наибольшей традиционности тогдашнего мышления. Конечно, прием пересказа не общ для «Войны и мира»; он не распространяется на Александра I, на бал и на помещичью деревню.
В «Анне Карениной» он распространится еще дальше и перейдет уже на пересказывание и симпатичных Толстому сцен. Он сумел к тому времени уже отделить прием от его первоначального тембра.
Прошло время. Время шло быстрее, чем Л. Н. Толстой. Время развивалось, развивало свои отношения и, разрушив быт барина, начало разрушать быт мужика. Изменилось и восприятие Л. Н. Толстого со стороны читателя. Смысл многих моментов, их историческая значимость была утрачена, они стали орнаментальны: значимость их изменилась. Чрезвычайно любопытно, что для трудолюбивого Михайловского Л. Н. Толстой в 40–60‑х годах кажется либералом.
Так, менее трудолюбивый, но более талантливый Суворин оценивал статьи Белинского о Грибоедове как статьи либерала в то время, когда они были именно статьями консерватора.
Изменению разгадки Толстого, может быть, способствовало изменение всей экономической обстановки времени. Любопытно отметить, что в этой статье, в этом самом разделе, Н. Михайловский защищает кустарные промыслы и право делать крестьянами карандаши, не подвергаясь капиталистической конкуренции («Записки профана»).
Левое народничество Толстого, к которому с таким справедливым недоверием отнеслась Ортодокс, это – явление изменения не столько писателя, сколько читателя.
Глава вторая. Количество и качество материала, которым располагал Л. Н. Толстой при написании романа «Война и мир»
«Везде, где в моем романе говорят и действуют исторические лица, я не выдумывал, а пользовался материалами, из которых во время моей работы образовалась целая библиотека книг, заглавия которых я не нахожу надобности выписывать здесь, но на которые всегда могу сослаться». Так написал Лев Николаевич в «Русском архиве», отвечая своим критикам.
В настоящее время мы знаем список книг, которыми пользовался Л. Н. в это время. Список этот я привожу в конце книги.
Как видите, это количество книг приблизительно на две полки – количество не очень большое. Для сравнения нужно сказать, что в имении Дениса Давыдова было книг по истории Наполеона собрано до полутора тысяч томов. Мнение, что Л. Н. имел очень большое количество материала на руках, это мнение теперешних исследователей; во время написания романа оно не было распространено.
«Искра» поместила при выходе романа карикатуру, где изображался Лев Николаевич Толстой с источниками, причем среди источников был роман Загоскина «Рославлев» и книга «Леонид» Рафаила Зотова. Как мы теперь знаем, обе эти книги действительно находились в библиотеке Толстого, причем здесь нет ничего странного. «Рославлев» нравился и А. С. Пушкину, который писал о нем князю Вяземскому:
То, что ты говоришь о «Рославлеве» – сущая правда; мне смешно читать рецензии наших журналов; кто начинает с Гомера, кто с Вальтер-Скотта; пишут книги о романе, которого ты оценил в трех строчках совершенно полно, но к которым можно прибавить еще три строчки: что положения, хотя и натянутые, занимательны; что разговоры, хотя и ложные, живы и что все можно прочесть с удовольствием (итого 3 строки ½) (Соч. Пушкина. Письма. Изд. «Просвещение». Т. VIII. С. 262).
Пушкин даже писал вещи, полемизирующие с «Рославлевым», вернее, он хотел дать действиям героини Полины другую мотивировку. И «Рославлева» мы действительно должны считать в числе основных источников «Войны и мира», что нельзя сказать про «Леонида» Рафаила Зотова. Все это будет выяснено в особой главе. Но уж одно упоминание этих романов показывает нам на некоторую старомодность начитанности Толстого. Лев Николаевич и здесь был человеком отдельным от своего времени; его оценка источников расходилась с общепринятой. Вот что он пишет:




