
Полная версия:
Виктор Борисович Шкловский Собрание сочинений. Том 4. Быт
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Виктор Борисович Шкловский
Собрание сочинений. Том 4. Быт
УДК 821.161.1.09Шкловский В.Б.
ББК 83д(2)6Шкловский В.Б.
Ш66
Отв. редакторы В. С. Отяковский, Д. М. Цыганов
В. Шкловский
Собрание сочинений. Том 4: Быт / Виктор Борисович Шкловский; сост., вступ. ст. и коммент. В. С. Отяковского и Д. М. Цыганова. – М.: Новое литературное обозрение, 2026.
Четвертый том собрания сочинений Виктора Шкловского – «Быт» – объединяет работы, в которых один из основателей формализма обращается к проблемам повседневности, литературного труда и социального существования литературы. Концептуальным центром тома становится категория «литературного быта», определившая важный этап в развитии позднего формализма в 1920–1930‑е годы. Отход от вопроса «как писать» в пользу формулировки «как быть писателем» был продиктован, с одной стороны, концом революционной эпохи, а с другой – попыткой найти территорию компромисса между формализмом и марксистской критикой. Собранные в этом томе тексты демонстрируют, как Шкловский через исследование литературного быта, истории литературных институтов и культурной повседневности пытался сохранить преемственность с формалистским проектом и одновременно приспособить его к новым идеологическим и культурным реалиям. Первый раздел тома – «Поиск языка» – объединяет редакторское предисловие к книге «Словесность и коммерция», социологическую трилогию «Матерьял и стиль в романе Льва Толстого „Война и мир“», «Матвей Комаров, житель города Москвы» и «Чулков и Левшин», а также журнальные и газетные статьи о литературном и книжном быте. Второй раздел – «Поиск речи» – разворачивает панораму «бытового» письма Шкловского: он включает корреспонденцию 1920‑х годов, книги заметок «Поиски оптимизма» и «Дневник», статьи о советской литературе и национальных литературах и завершается записями бесед с самим Шкловским.
ISBN 978-5-4448-2981-3
Печатается по согласованию с литературным агентством ELKOST International
© В. Б. Шкловский (наследники), 2026
© В. С. Отяковский, Д. М. Цыганов, состав, комментарии, предисловие, 2026
© Д. Черногаев, обложка, макет, 2026
© ООО «Новое литературное обозрение», 2026
Предисловие
Валерий Отяковский, Дмитрий Цыганов
«Один из видов сопротивления»: Быт Виктора ШкловскогоНе отвязать неприкрепленной лодки,Не услыхать в меха обутой тени,Не превозмочь в дремучей жизни страха.1920 г.Канат рвется,якорь бьется,знать, кораблик понесется.1726 г.Любой исторический слом влечет за собой утопический импульс, в одночасье проникающий в общество и радикально меняющий его структуру. Смена парадигмы открывает множество возможностей, сценариев будущего, и даже самые смелые из них на краткое время могут казаться очень близкими, почти материально ощутимыми. Октябрьский переворот был в своей основе движим именно этой энергией утопии; ведущие художники эпохи, взявшие на свои знамена слово «будущее», грезили, что за политическим переломом последует метафизический, – Бурлюк, Каменский и Маяковский в 1918 году подписали манифест1, в котором требовали:
Мы пролетарии искусства – зовем пролетариев фабрик и земель к третьей бескровной, но жестокой революции, революции духа.
Требуем признать:
I. Отделение искусства от государства.
Уничтожение покровительства привилегий и контроля в области искусства. Долой дипломы, звания, официальные посты и чины.
II. Передачу всех материальных средств искусства: театров, капелл, выставочных помещений и зданий академии и художественных школ – в руки самих мастеров искусства для равноправного пользования ими всего народа искусства.
III. Всеобщее художественное образование ибо мы верим, что основы грядущего свободного искусства могут выйти только из недр демократической России, до сего времени лишь алкавшей хлеба искусства.
IV. Немедленная, наряду с продовольственными, реквизиция всех под спудом лежащих эстетических запасов для справедливого и равномерного пользования всей России.
Да здравствует третья Революция, Революция Духа!
Но такой силы импульс не мог долго существовать без постоянной подпитки, без, по выражению Троцкого, «перманентной» революции. А эта идея очень скоро была дискредитирована исторической динамикой, которую обрела жизнь в конце 1910‑х – начале 1920‑х. Контуры утопии, еще вчера предметно ощутимые, корректировались с позиции сегодняшнего дня, и очень скоро на смену иссякавшему импульсу стало приходить стремление к нормализации, которая предполагала неизбежность постепенно затвердевавших правил и необходимость обустройства новых форм жизни. Иными словами, нэп повлек за собою регламентацию быта – того самого быта, который в 1920‑х стал «главным героем» стихов чувствительного к эпохе Маяковского2; того, о который в предсмертной записке и разбилась «любовная лодка» поэта: «Я с жизнью в расчете / и не к чему перечень / взаимных болей, / бед / и обид»3.
Виктор Шкловский неоднократно возвращался к этим последним строкам своего друга. Первый отклик на них находим в письме, которое он отправил Юрию Тынянову на следующий день после смерти поэта: «Стихи в письме. Странные, как ты видишь. Они еще тяжелее цыганских романсов Блока. Стихи из большой поэмы обращенной к Лиле Брик. <…> Володя изолировался от своих. Он был искренне предан революции. Нес сердце в руках, как живую птицу. Защищал ее локтями. Его толкали. И он чрезвычайно устал»4. Здесь выразилось не столько нарочито отстраненное мнение о судьбе поэта в эпоху крушения революционных идеалов, сколько сложное отношение единомышленника и тягостная неопределенность: Маяковский выстрелом выбрал остаться с революцией, а Шкловский, выбирая жизнь, обрекал себя на поиски нового способа взаимодействия с режимом стабилизации. Год спустя Шкловский, конструировавший новую стратегию поведения, выпустил коллажный сборник статей «Поиски оптимизма» (М.: Федерация, 1931) – одну из самых ярких и болезненных его книг этого периода. Четвертая часть книги представляет собою своеобразную попытку осмысления Маяковского не как биографической фигуры, а скорее как «лирического героя» (попытка эта, разумеется, отнюдь не лишена и авторефлексии пишущего); в этом разделе Шкловский вновь заострял внимание на предсмертных стихах:
Последнее его стихотворение посвящено любви, отчаянию и Млечному пути, названному звездною Окою, и к этой космической поэзии, поэзии облака, идет иронический припев: «…инцидент исперчен, любовная лодка разбилась о быт».
В последнее письмо попал только припев.
Все ясно5.
Еще позднее, в книге о Маяковском 1940 года, Шкловский, перед тем как процитировать те же строки, рассказал о своей последней встрече с поэтом: «Пошел Владимир, задержался на минутку. Заговорил. Начал хвалить бытовые коммуны, которым раньше не верил. Убедили, значит»6. Прекрасно знавший космическую высоту полета «поэзии облака», Шкловский не мог не видеть, как нарочно примитивизировал свои интересы поэт, как он заставил себя отдаться «бытовым коммунам». Несмотря на абсолютно официальный статус книги, вышедшей в издательстве «Советский писатель» к 10-летию со дня самоубийства «лучшего, талантливейшего поэта нашей советской эпохи», он не сдержался от скептичного: «Убедили, значит». Тема «лодки быта» намеками дается Шкловским на протяжении всего рассказа о биографии Маяковского: «Узкая, похожая на тупоносую лодку комнатка, камин. Это та лодочка, в которой плыл Маяковский»7; «Холодно, трудно, трудно было нашей стране. Поэт плывет в маленькой лодке, в которой тринадцать метров»8. Есть в книге и прямой анализ мотива «лодки дней» в поэзии Маяковского – все прямо ведет к итоговой точке растянувшейся во времени катастрофы. Самое прямое высказывание Шкловского об этом тексте сохранилось в записи его разговора с В. Д. Дувакиным, собиравшим устные мемуарные свидетельства о поэте уже в 1960‑х: «…оно (предсмертное письмо. – В. О., Д. Ц.) написано так, чтобы отвести политические подозрения: „Любовная лодка разбилась о быт… перечень…“ Он дает след, любовный след, понимаете»9.
Все это неспроста: Шкловский раз за разом возвращался к этим строкам не только потому, что это строки прощальные, но и потому, что Маяковский использовал слово «быт», в конце 1920‑х оказавшееся одним из центральных понятий «новой» теории литературы. Восхождение «быта» в высоком научном дискурсе началось еще в середине десятилетия, когда реставрация буржуазного образа жизни почти окончательно дискредитировала идею коммунального общежития, а сталинская колхозная панацея еще не была предложена. «Кровь революции превратилась в быт»10, как писал сам Шкловский. Повседневность и быт стали центральными эпистемами эпохи, но в то же время оказались как бы за скобками вырабатывающихся советских идеологем, отчего привлекли к себе внимание теоретиков, занятых поиском интеллектуального пространства, еще не оккупированного «пролетарской» культурной политикой.
С идеей «литературного быта» выступил близкий друг и коллега Шкловского Борис Эйхенбаум в статье «Литература и литературный быт», опубликованной в рапповском журнале «На литературном посту» (1927. № 9; рубрика «Трибуна»). В специальной литературе о формализме этот «компромисс» принято считать приметой кризиса: исследователи пишут, что предложенный теоретический ход не был принят ни учениками Эйхенбаума, ни даже ближайшими коллегами. Шкловский, например, делился с Якобсоном в 1929 году: «Борис Михайлович в последних работах разложился до эклектики. Его лит<ературный> быт – вульгарнейший марксизм»11. Однако последовательное восстановление контекста появления этой статьи позволяет иначе расставить акценты в вопросе об отношении к ней лидера формалистов. Поскольку корпус работ Шкловского, собранный в настоящем томе, сопряжен с идеей «быта», на идеях Эйхенбаума стоит остановиться подробнее.
В своей манифестарной статье, основные положения которой основываются на сформулированном Шкловским теоретическом фундаменте, Эйхенбаум старается сформировать теоретическую рамку, которая позволила бы вернуться к историзму как к одному из базовых принципов науки о литературе: «История литературы должна быть заново оправдана как научная дисциплина, необходимая для уяснения современных литературных проблем»12. После упорной работы по культивированию имманентного текстового анализа и вытеснению «внелитературных рядов» из размышлений о словесном искусстве, которую вели формалисты в предыдущее десятилетие, этот методологический поворот казался отступлением на некогда оставленные позиции. Эйхенбаум хотел создать такую модель историко-литературной рефлексии, которая сможет включить в текстуальный анализ «смежные ряды», но в то же время будет иметь своей отправной точкой понимание специфичности процесса по-тыняновски понятой «литературной эволюции», то есть хотел наделить ранний формализм тем объемом, от которого в период «бури и натиска» опоязовцы намеренно отказывались. Именно эта метаформалистичность отличает концепцию Эйхенбаума как от традиционной академической всеядности, воспринимавшей любую незначимую деталь прошлого в качестве достойного изучения факта13, так и от вульгаризировавшегося схематического квазимарксистского социологизма, который стремительно захватывал позиции идеологического лидерства в сфере культурной теории. Эйхенбаум указывал, что такой поворот продиктован именно сдвигом в организации литературного сообщества, революционной метаморфозой способа взаимосвязи писателя с читателем. Едва ли не в самом известном фрагменте своей статьи он прокламирует: «Вопрос о том, „как писать“, сменился или, по крайней мере, осложнился другим – „как быть писателем“. Иначе говоря, проблема литературы, как таковой, заслонилась проблемой писателя. <…> Можно сказать решительно, что кризис сейчас переживает не литература сама по себе, а ее социальное бытование»14.
Эта статья не только конструировала теоретическую рамку литературного быта, но и перформативно демонстрировала ее овеществление самим способом публикации. Впервые текст появился в журнале «На литературном посту» под названием «Литература и литературный быт», и для погруженного в контекст теоретических споров современника этот шаг представлял собой отчетливый вызов: сочетание имени Эйхенбаума с названием одного из самых оголтелых органов пропаганды пролетарской литературы уже производило подлинно остраняющий эффект. Новые документы позволяют понять, как же была «сделана» эта публикация.
Прежде всего, стоит упомянуть, что разработка проблемы литературного быта имела институциональные корни. В документах Института истории искусств, где в тот момент работали Эйхенбаум и Тынянов, мы находим следы будущей теории, берущей истоки в творческой лаборатории ученого: сначала в 1927 году Эйхенбаум в подведомственной ему Секции художественной словесности начал разрабатывать «проблемы литературной среды и быта»15 (в отчете этот пункт дан с пометой: «последняя тема, организуемая Б. М. Эйхенбаумом, является новой»), затем в план работ Комитета современной литературы была включена «разработка проблем литературного творчества и техники, в связи с изучением литературного быта и условиями литературного труда и современности», причем этот проект вели Тынянов и Б. В. Казанский, а затем термин попал и в название тщательно готовившегося силами формалистской молодежи «Сборника „Современной литературы“ (о современном литературном быте)». Судя по всему, в 1927 году вопрос о конвергенции искусства и быта стал важен для всех отделов института, причем свидетельствует об этом линейка институтского издательства «Academia» – за этот год в нем вышел ряд книг, дисциплинарное деление которых соответствовало разным секторам института. Во-первых, были запущены издательские серии «Памятники литературного быта» и «Театральные мемуары. Судьбы театра и театральный быт в освещении деятелей сцены», которые просуществовали несколько лет и сделали доступным для читателей научно подготовленный корпус документальной литературы XVIII–XIX веков, а во-вторых, увидели свет сборник «Музыка и музыкальный быт старой России» (книга отмечена как первый том, но продолжения не последовало16) и исследование Александры Мюллер «Быт иностранных художников в России». Все эти издания по-разному резонировали с трансформацией быта в 1920‑х, но, кажется, только Эйхенбауму удалось развить отдельные наблюдения в цельное научное высказывание.
Сохранились короткие записки, которыми Шкловский обменялся с Эйхенбаумом на литературном вечере Михаила Зощенко 7 марта 1927 года: Шкловский: «А я знаю, что сейчас пишут марксисты»; Эйхенбаум: «Догадываешься или знаешь? Что именно»; Шкловский: «Рецензию-донос. Двойной гонорар. Я был в „К<расной> Г<азете>“. Пиши в „Л<итературном> посту“ = литер<атура> в ссоре с этой журнали<стикой>». Несмотря на рекомендацию обратиться в «На литературном посту», Шкловский, очевидно, рассчитывал, что новая концептуальная статья Эйхенбаума появится в близком по духу авангардном издании, борющемся за «литературу факта». 19 марта он писал ему: «Не дашь ли ты Лефу на обычных условиях куска литературного быта». Изначально Эйхенбаум поддержал эту идею и в ответном письме от 22 марта сообщил: «Пишу статью, программную, но не тороплю – дело серьезное. Собираюсь дать ее в „Звезду“ (она будет, вероятно, большая), но, может быть, и для „Лефа“ состряпаю». В «Звезде» (1927. № 5) появилась статья «Литература и писатель», развивавшая идеи «Литературного быта», но вместо эстетически близкого «Нового Лефа» Эйхенбаум решил посредством своей статьи проникнуть на территорию противника. Судя по предпринятым шагам, он осознанно стремился представить новую работу именно в печатном органе РАПП, который придерживался радикально иных идеологических и методологических позиций. 6 апреля он записал в дневнике: «31‑го <марта> я послал эту статью в журнал „На литературном посту“ (от них была телеграмма) – не знаю, как они это переживут и как напечатают», а неделей позже сообщил Шкловскому: «Отправил в „Литер<атурный> Пост“ статью „Литература и лит<ературный> быт“ (не слышал ли чего о ней?)».
Редакция пролетарского журнала, опасавшаяся контрабанды чужого метода на своих страницах, решила вступить в полемику со статьей Эйхенбаума и подготовить редакционный ответ (он должен был появиться в номере, следующем за тем, в котором была напечатана статья), что нейтрализовало бы для автора эффект от «вылазки» на чужую территорию и лишний раз подчеркнуло чуждость Эйхенбаума налитпостовскому контексту: вместо триумфа формализма, проникающего даже на страницы чуждого журнала, получалось классическое для пролетарской печати снисходительное похлопывание по плечу «попутчика», обезвреженного окриком догматической передовицы. И без того неблагоприятная ситуация усугубилась тем, что в ближайшем выпуске журнала появилась статья Осипа Бескина «Кустарная мастерская литературной реакции („Третья фабрика“ В. Шкловского)», в которой мемуары последнего оцениваются как «издевательство рафинированного литературного барина»17. Эта статья была идеологически и риторически «верным» ответом на кардинально иную по тону брошюру «Творчество Виктора Шкловского: О „Третьей Фабрике“» (Баку: [Б. и.], 1927), написанную в октябре 1926 года учеником формалистов Теодором Грицем. После появления пасквиля Бескина стало ясно, что публикация Эйхенбаума в журнале, где только что обругали «главного» опоязовца, могла быть использована для раскола тесного содружества формалистов и для расшатывания той монолитности их выступлений, которую они неоднократно прокламировали в печатных выступлениях не только посредством ссылок на работы друг друга, но и через сложно устроенную систему взаимных посвящений в книгах и статьях. Эйхенбаум, оценивая вероятные риски, сомневался в правильности предпринятого шага и писал Шкловскому 8 мая:
Читал статью мелкого Бескина о тебе. Написал в «Пост» письмо о том, что не желаю, чтобы они печатали мою статью со своими ответами (о таком их плане сказал Рахтанов), и прошу, если у них есть такое намерение, вернуть статью. Они пока молчат. Не знаешь ли ты чего-нибудь об этом? После статьи о тебе печатать там, кажется, не следовало бы.
Эйхенбаума пугала мысль о том, что его статья будет воспринята читателями журнала как покаянная и, следовательно, продолжавшая намеченную Бескиным критику литературного проекта формалистов. Не успев отправить письмо, на следующий день он дописал:
Получил из «Поста» ответ. Пишут, что не собираются устраивать критический погром по моему адресу и поместят деловую ответную статью, корректуру которой предлагают прислать. Я написал, что ответом редакции удовлетворен, но прибавил несколько слов по поводу статьи Бескина о тебе. Меня все-таки очень тяготят это обстоятельство, как ты на него реагируешь? Напечататься мне сейчас в «Посту», конечно, очень важно, но статья о тебе опять спутала карты. Что это за выходка и что за ней стоит?
Юра тоже отдал свою статью о литературной эволюции в «Пост» – она пойдет, вероятно, без возражений: в ней трудно редакции понять что-либо, напечатают из уважения. Он тоже смущен статьей Бескина – напиши нам, тебе виднее.
Из этого письма видно, что Эйхенбаум планировал публикацией в пролетарском журнале не только продемонстрировать новый виток формалистской рефлексии, но и утвердить всеохватность опоязовской методологии, однако редакционные козни дезавуировали этот ход, угрожая публичному единству формалистов. Тем не менее к «Литературе и литературному быту» присоединился еще один манифест позднего формализма – статья Тынянова «Вопрос о литературной эволюции» (1927. № 10; она была также напечатана в рубрике «Трибуна»), о чем автор писал Шкловскому:
Ко мне месяца 1 ½ назад обратился «Пост», нет ли статьи – я и Боря послали. У меня теоретическая, читал ее в Институте.
«Пост» был как пост, и все-таки лучше <Красной> Нови и <Красной> Нивы. Значит, можно было печататься.
Теперь, говорят, мелкий бес тебя там облаял. Между тем статью мою там приняли.
Я беса еще не читал, но не сомневаюсь, что гнусь. Не знаю обстоятельств, кто тут в центре – бес или Пост, «личность» или неприличность. Если 2-ое, придется написать, что не могу у них печататься.
В итоге публикация формалистов в двух соседних номерах рапповского журнала все-таки состоялась18, причем редакция ограничилась нейтральным примечанием, лишь слегка отгородившись от опоязовской фронды: «Считая настоятельно необходимой серьезную проработку вопроса о так называемой формальной школе в литературоведении и переживаемой этой школой эволюции, ре<д>акция дает место статьям Б. М. Эйхенбаума и Ю. Тынянова. Редакционная статья будет помещена в № 10 журнала вместе со статьей Тынянова»19; анонсированного возражения так и не последовало. Тем не менее двусмысленность ситуации все-таки сохранялась в том, что выступление, последовавшее за статьей Бескина, было проведено «дуэтом», а не «ревтройкой». Возможно, это зияние вкупе с недружелюбным контекстом и сподвигло автора «Литературы и литературного быта» перепечатать текст уже в ином обрамлении.
В 1929 году статья вошла в сборник работ Эйхенбаума «Мой временник» (Л.: Издательство писателей в Ленинграде, 1929), открывая в ней раздел «Наука», служивший теоретическим стержнем книги. Этот сборник был стилизован под старинный любительский журнал, где автор-редактор заполнял своими текстами все разделы: «Словесность», «Наука», «Критика» и «Смесь». Издание такого типа предполагало, что в нем возможна публичная полемика, но редактор при этом сам определяет ее правила; он как бы удаляется от журнального шума в уединенное место и там создает литературу с нуля. «Он знал не только искусство писать, но и искусство быть писателем. Упорно отстаивая свою архаистическую позицию, он, со стороны и издалека, но тем более зорко, как бы в бинокль, вглядывался в детали малейших движений эпохи <…>. Сила его позиции заключалась в том, что, противопоставляя себя эпохе, он не отворачивался от нее»20 – эти слова в «Моем временнике» Эйхенбаум посвятил Толстому, главному герою собственных многолетних штудий. Конечно, выпуск стилизованной книги в Издательстве ленинградских писателей несопоставим с толстовским бегством от мира в Ясную Поляну, но типологически оба эти предприятия сближались благодаря использованию условий быта в качестве полемического аргумента, – и эффективность этого аргумента проявлялась в том, что явление «ближайшего ряда» становилось литературным фактом.
В «Моем временнике» Эйхенбаум воздает должное и Шкловскому – содержательную часть сборника завершала главка «О Викторе Шкловском»21, в которой к нему прямо применялась формула «литературного быта». Именно чувствительность к обстоятельствам окололитературной жизни оказывалась, по Эйхенбауму, главным его свойством: «Шкловский – не только писатель, но и особая фигура писателя. В этом смысле его положение и роль исключительны»22. Иначе говоря, теоретические построения Эйхенбаума, связанные с идеей литературного быта, так или иначе отстраивались от литературных и поведенческих экспериментов Шкловского, поскольку он служил образцом автора нового типа, который метко проблематизирует «социальное бытование» литературы. «Очень мне интересно, как ты оценишь мою статью, когда я ее кончу», – писал Эйхенбаум Шкловскому 22 марта 1927 года, в самый разгар работы над «Литературным бытом».
За три года до появления эйхенбаумовской статьи слово «быт» впервые возникло в переписке формалистов, и раньше всех его использует именно Шкловский. В письме от 22 октября 1924 года он предлагает коллегам сделать книгу в форме теоретической переписки ОПОЯЗа «по текущим вопросам». В представлении Шкловского эта книга не будет абстрактным обсуждением оторванных от актуальной культурной работы проблем, а вберет в себя факты изменчивой повседневности: «И всадим <в книгу> академический быт, и быт вообще, наших жен и проч. проч.». В годы сворачивания нэпа Шкловский ощутил необходимость стилистического «обытовления» теории, и этот шаг был вполне закономерным: «высокая» литературная наука все больше отрывалась от конкретного материала, становясь для многих «птичьим языком», а литературная критика сближалась с огульной политической публицистикой в передовицах партийных газет. Это размежевание открывало для Шкловского «срединный путь», на котором не приходилось толкаться плечами с бывшими «академиками» и занятыми очередной бюрократической расправой рапповцами. Намечался тот самый «промежуток», о котором написал свою прославленную статью Тынянов.
Яркий дебют и последовавший успех формальной школы 1919–1921 годов пришлись на время революционных потрясений, когда конвенциональная сфера «старой» науки стала мишенью для критических атак: оторванность последней от насущных вопросов и нарочитое пристрастие к чуждому современности материалу послужили точкой опоры для формалистов при осуществлении задуманного ими «коперниканского переворота» в культурной теории. Формалисты сместили фокус внимания с идеи на факт. Провозглашенный метод работы помещал в центр внимания саму литературу, освобождая ее из-под гнета сухих академических конструктов, под которыми она долгие годы была погребена. Так обозначился путь преодоления кризиса в литературной науке тех лет, суть которого Шкловский передал еще в 1923 году, когда написал: «…сейчас же классики, увы, – только иллюстрации к своим комментаторам»23. Занятие наукой о литературе перестало представлять собой абстрактное усвоение неких априорных истин и их последовательное применение к тому или иному литературному материалу. Еще до эмиграции в 1922 году Шкловский привык к «журнальной» науке, которая, выходя за академические рамки, подключалась к обсуждению литературных вопросов современности и сама становилась фактом литературной жизни24. Возвратившись в Советский Союз и вновь предприняв попытку оседлать волну теоретической мысли, он скоро увидел существующие в научных кругах ревизионистский тренд и склонность к реставрации традиционных академических норм. В этой ситуации Шкловский предпочел занять нейтральную позицию и не спешил примкнуть ни к одной из активно функционирующих в те годы научных институций. Он лишь издали следил за друзьями-опоязовцами, которые окопались в Институте истории искусств – пространстве также вполне авангардном и несводимом к складывавшемуся академическому стандарту. Словом, Шкловский пытался снова вывести обсуждение проблем высокой теории в публичное поле полемики и делал это с намеренным «снижением» обсуждавшегося предмета, превращая частный разговор в общедоступный факт25. Этим он как бы продолжал эксперимент по причудливому переустройству границ между собственным амплуа «ученого литератора» и своим же «лирическим героем» – эксперимент, столь успешно воплотившийся в «Zoo» (1923), но начатый еще раньше, когда в журнале «Книжный угол» появилось «Письмо к Роману Якобсону», начинавшееся так: «Дорогой Рома! Надя вышла замуж. Пишу тебе об этом в журнале, хотя и небольшом, оттого, что жизнь уплотнена. Если бы я захотел написать любовное письмо, то должен был бы сперва продать его издателю и взять аванс»26. Опубликованное письмо заигрывало с конвенцией частного, и сразу за ним в журнале была напечатана вполне академическая заметка брата автора, Владимира Борисовича Шкловского «От литературного „письма“ к фельетону (Генезис формы)»; в ней читателю предлагался краткий очерк функционирования эпистолярного текста как литературной формы на французском материале XVII–XVIII веков27. В некотором смысле обе эти публикации и были пролегоменами к эйхенбаумовским штудиям о «литературном быте»: как из старого французского эпистолярия вырастает магистральный для эпохи жанр фельетона (о котором в советском контексте позже будет размышлять и Виктор Шкловский28), так и публикуемое письмо к Якобсону своим мерцающим отношением к литературно-бытовой материи открывает дорогу новому уровню искренности послереволюционной литературы, свободно говорящей «про это».




