
Полная версия:
Виктор Борисович Шкловский Собрание сочинений. Том 4. Быт
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
– Это то же самое, что я пишу теперь; тут даже – а писал я тогда скверным языком – тот же самый язык, каким я пишу теперь. Это показывает мне то, – продолжал Лев Николаевич радостным голосом, – что мы ошибаемся, представляя себе жизнь души во времени, а она одна, она вся уже есть (Гусев Н. Н. Толстой в расцвете художественного гения).
К постановке вопроса о языке «Войны и мира» мы можем только сделать несколько общих замечаний.
Первое – традиция, на которой ощущался толстовский язык, – это традиция тургеневская. Именем Тургенева упрекают обыкновенно Толстого. Женщина тургеневской языковой традиции Александра Толстая, когда ей пришлось переписывать толстовские вещи, прямо начала править их во имя Тургенева.
…Совсем неожиданно вдруг стали попадаться такие неуклюжие фразы, что я невольно вспомнила «непроходимые болота», как выразился раз о Толстом Тургенев, и не могла решиться ни переступить болота, ни передать печати в этом виде; Кузминский хотя и соглашался со мной, но считал невозможным простым смертным поправлять Толстого. Я, однако ж, настояла на своем (Толстовский музей. Т. I. С. 4159).
Отличие толстовской речи от традиционно-литературной ощущалось и рецензентами.
…Нам кажется, что после Пушкина и Лермонтова, Гончарова и Тургенева писать порядочным слогом не большая трудность для даровитого романиста. Между тем что за язык в последнем романе г. Толстого. Речь его, там, где идет рассказ от лица самого автора, сплетается часто из нагроможденных одно на другое предложений в такие безобразные периоды, с таким частым повторением одних и тех же слов, что напоминает невольно средневековую латынь или писание наших старых приказных. Неужели после стройной и изящной речи Пушкина и Лермонтова можно опять воротиться к языку докарамзинского периода (Сын Отечества. СПб., 1870. № 3).
Причем рецензент настаивает, как видите, на традиции приказной.
Мнение, что язык Толстого плох, поддерживалось и другими рецензентами, но без указания традиций.
…Где же хваленый, блестящий слог гр. Толстого? – спросим мы каждого грамотного русского человека (Петербургская газета. 1869. № 4).
Приведем отрывок из Толстого с курсивом рецензента (Толстой. С. 46, 77).
«…Изредка он взглядывал на знакомую полку, окружающую его, и опять на свои ноги. И то и другое одинаково свое и знакомое ему».
«…Будем совсем, совсем друзьями».
Это относительно блестящего слова – совсем, совсем хорошо! (П. Рецензия на VI том «Войны и мира» // Петербургская газета. 1870. № 2).
Причем рецензент, как видите, здесь протестует против частых повторений одного и того же слова.
Щебальский в своей статье, напечатанной в «Русском вестнике», т. е. в том журнале, где был напечатан роман, протестует против толстовского слога по той же причине.
…Совершенно противоположный упрек принуждены мы сделать относительно внешней стороны романа: она положительно страдает недостатком отделки. Неправильности в слоге автора нередки, повторение сряду одного слова часто встречается (Щебальский П. Русский вестник. 1868. № 1).
Здесь мы видим явление особого характера. Толстовский язык испытывает влияние общетолстовского стилевого построения, т. е. здесь элементы композиционные прорастают в элементы бытовые. Бесконечные повторения существуют действительно, но они соответствуют стилевым заданиям автора в данном отрезке романа.
Для самого Тургенева фраза Толстого представляется чем-то искусственным.
Тургенев из Баден-Бадена писал от 6 августа 1841 года:
…Я очень рад, что Толстому лучше и что он греческий язык так одолел, что делает ему великую честь и приносит ему великую пользу. Но зачем он толкует о необходимости создать какой-то особый русский язык? Создать язык! – создать море… (Фет А. Мои воспоминания. Ч. II. С. 237).
Дружинин в своем раннем письме к Толстому дает блестящий, по мнению Толстого, анализ толстовского стиля:
…Каждый ваш недостаток имеет свою часть силы и красоты, – почти каждое ваше достоинство имеет в себе зернышки недостатка. Слог ваш совершенно подходит к этому заключению, вы сильно безграмотны, иногда безграмотностью нововводителя и сильного поэта, переделывающего язык на свой лад и навсегда, иногда безграмотностью офицера, пишущего к товарищу и сидящего в каком-нибудь блиндаже… Главное только – избегайте длинных периодов. Дробите их на два, на три, не жалейте точек… С частицами речи поступайте без церемонии, слова: что, который и это марайте десятками (Толстой. Памятники творчества и жизни / Ред. Срезневского. Т. II).
Причем тут любопытно следующее: Дружинин устанавливает традицию Толстого, традиция эта офицерская. Нужно отметить, что речь Толстого, как речь унтерскую, т. е. с тем же указанием на официальную военную стихию, определяли довольно часто.
Читая военные сцены романа, постоянно кажется, что ограниченный, но речистый унтер-офицер рассказывает о своих впечатлениях в глухой и наивной деревне (Навалихин. С. 211. Ч. III; Зелинский В. Русская крит. лит. о произведениях Л. Н. Толстого).
При этом Дружинин, особенно в начале отрывка, указывает, что основной недостаток Толстого связан с его достоинствами, т. е. та внелитературная или младшелитературная линия, из которой Толстой заимствовал свои языковые особенности, и делала его речь неправильной с точки зрения тургеневской традиции, и она же, путем развития в нее положенных особенностей, создавала новые художественные ценности. Несомненно, что язык Толстого, особенно во время написания «Войны и мира», был сильно окрашен языком мемуаров и военных книг. Присутствие у Л. Н. в тексте неизменных кусков Михайловского-Данилевского, при этом присутствие, не замечаемое читателем, показывает, что языковые характеристики кусков совпадают.
Чернышевский сравнивает Толстого со Скобелевым, знаменитым инвалидом-писателем, находя, что военные рассказы Толстого очень сильно отличаются от рассказов Скобелева, но все-таки ставит их в один ряд.
Тут интересно отметить, что промежуток между Толстым и Скобелевым можно было бы заполнить солдатскими и матросскими досугами Даля, и тогда разрыв был бы не так велик.
Общность языка Толстого с официально-военным языком его времени можно видеть по тем кускам, которые он включил в свои книги из источников. (Введены в приводимый отрывок, правда, тучи с эпитетом «черно-лиловатые».)
Эта лиловая вставка Толстого является минимальным знаком художественной системы. Толстой, как это показал Апостолов, пользовался лиловым цветом как цветом условно-художественным.
«ВОЙНА И МИР»Была осенняя ночь с черно-лиловатыми тучами, но без дождя. Земля была влажна, но грязи не было, и войска шли без шума, только слабо слышно было изредка бренчание артиллерии. Запретили разговаривать громко, курить трубки, высекать огонь; лошадей удерживали от ржания.
МИХАЙЛОВСКИЙ-ДАНИЛЕВСКИЙСмеркалось, облака покрыли небо. Погода была сухая, но земля влажная, так что войска шли без шума, даже не слышно было артиллерии. Запретили разговаривать громко, курить трубки, высекать огонь, лошадей удерживали от ржанья; все приняло вид таинственного предприятия.
Темно-лиловый цвет попадался Толстому при необходимости что-нибудь окрасить. Таким образом, разность между двумя отрывками не в языковых изменениях, а в введении эстетического признака, ненужного Михайловскому-Данилевскому, и потом в некотором изменении установки. Михайловский-Данилевский описывает обстановку с военной точки зрения, т. е., например, мягкость почвы мотивирует у него бесшумность продвижения войска, а у Толстого сырая земля дана как эстетический признак. Некоторые куски мемуаров, не вошедшие в произведение Толстого, тем не менее настолько близки к его языку и манере изображения, что я думаю, они могли бы быть введены в роман без ощущения вставки. Приведу пример из Радожицкого:
…Ядра неприятельские, ударяя вблизи моих пушек, засыпали нас землею, а гранаты разрывались в воздухе с адским визгом. Заметив, что французы стреляют по моим пушкам довольно цельно и убили еще одного канонера, я подвинулся шагов на десять вперед; тогда большая часть смертоносных ядер стали пролетать через меня; но зато они вырывали ряды из стоявшей позади пехоты. Вместо одного подбитого орудия, французы против моих двух выставили еще два и стали крепко жарить по мне из четырех. Между оглушительным стуком пушечных выстрелов и пороховым дымом внимание мое развлеклось. Неприятельские ядра жестоко били стоявшую позади меня пехоту; тогда я вздумал обратить свои выстрелы на неприятельские колонны, которые в это время стали двигаться вперед по большой дороге. Канонеры, повернув пушки вправо, пустили рикошетом так удачно, что содействием своих выстрелов с среднею батареею произвели замешательство в неприятельской пехоте, которая не пошла далее (С. 79–80).

К стр. 221. Глава IX. Из «Искры» 1869 г.
Обе карикатуры дают реализацию толстовских образов. Карикатура подчеркивает персонификацию дуба. Подпись к первой карикатуре была:
С князем Болконским дуб говорил в том костюме, в каком мать-природа его породила:
– Весна, и любовь, и счастие! И как не надоест вам все один и тот же глупый и бессмысленный обман, все одно и то же, и все обман! Нет ни весны, ни солнца, ни счастия. Вон, смотрите, сидят задавленные мертвые ели, всегда одинаковые, вот и я растопырил свои обломанные пальцы, где ни выросли они – из спины, из боков; как выросли, так и стою и не верю вашим надеждам и обманам (Т. II. С. 124).
Под второй карикатурой была подпись:
При следующем свидании дуб преображенный млел и колыхался в лучах вечернего солнца, и при его виде на князя Андрея нашло беспричинное, весеннее чувство радости и обновления.

К стр. 221. Глава IX. Из «Искры» 1869 г.
Карикатура эта была снабжена следующей краткой подписью:
Дело дошло до того, что даже «глаза целовались».
В подписи любопытна ее точная прикрепленность к определенному месту произведения Толстого. Она показывает, что так называемая общепонятность и простота языка классиков есть только результат притупленности восприятия их стиля у последующих поколений читателей.
Я не утверждаю здесь полного совпадения стиля Ильи Радожицкого со стилем Толстого. Есть отличие в лексике, например Толстой не употребляет архаического (или профессионального?) слова «цельность», в смысле попадания в цель. Но совпадение есть, правда затемненное тем, что толстовская фраза сложней и обычно содержит в себе повторяющиеся эпитеты. Язык Льва Толстого в «Войне и мире» – результат взаимодействия языка мемуарного и языка официальной истории.
Выводы из этого чрезвычайно беглого обзора я могу наметить только следующие:
Общеязыковой фон, на котором воспринимался язык Л. Н. Толстого и от которого отталкивался, – это язык тургеневский. Языковая традиция, от которой Лев Николаевич Толстой исходил, которая окрашивает его литературные произведения, – это традиция военных мемуаров 30–40‑х годов. Язык его литературных произведений играет подчиненную роль в тех случаях, когда Лев Николаевич давал установку на самый язык; он вводил мотивировки восприятия: так, например, с мотивировками дается у Толстого заумь, т. е. внесемантическое восприятие языка.
Каламбуры у Толстого тоже сосредоточены на определенных героях и не даются как авторские.
Из словесных приемов Толстой в «Войне и мире» широко пользуется реализацией метафоры, что отчетливо отмечалось современниками. Гудящие, как веретена, разговорщики в салоне для нас не выделяются из современно-литературной традиции; они были отчетливо отмечены Кузминской (Кузминская Т. А. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. Ч. III. С. 24).
Так же обратило на себя внимание современников следующее место у Толстого:
Анна Павловна, очевидно, угощала им своих гостей. Как хороший метрдотель подает, как нечто сверхъестественно-прекрасное, тот кусок говядины, который есть не захочется, если увидеть его в грязной кухне, так в нынешний вечер Анна Павловна сервировала своим гостям сначала виконта, потом аббата, как что-то сверхъестественно-утонченное (Война и мир. Т. I. С. 12).
Виконт, сервированный как кусок мяса, вызвал карикатуру «Искры». Точно так же карикатурой откликнулись и на образ Толстого – оживающий дуб, причем карикатура коснулась не только самого дуба, но и почти незаметного для нас оттенка в слове «елки сидели». Что касается локальных признаков языка Толстого, т. е. стиля эпохи, то язык сильно модернизирован, как это отмечают поклонники Толстого.
Словечки, которые должны были бы локализировать роман во времени, как слова «штиль» и т. д., выделяются из романа. Язык действующих лиц романа – это не язык людей 12‑го года, а язык людей, вспоминающих о 12‑м годе.
Отношение самого автора к своему языку двойственное. С одной стороны, мы видим бесчисленные корректурные помарки, сводящиеся очень часто к перестановке слов, с другой стороны – мы видим, что Толстой разрешает корректировать свой роман Бартеневу, т. е. Лев Николаевич колеблется между желанием оттолкнуться от языкового фона и страхом, что форма окажется литературно-неприемлемой. Это – колебание между младшей линией и традицией.
II. ФРАНЦУЗСКИЙ ЯЗЫК У ТОЛСТОГО В «ВОЙНЕ И МИРЕ»У Льва Николаевича еще в «Детстве и отрочестве» есть подробная характеристика, кто такой «comme il faut». Приведу эту чрезвычайно убедительную характеристику:
…Род человеческий можно разделить на множество отделов – на богатых и бедных, на добрых и злых, на военных и статских, на умных и глупых и т. д., и т. д., но у каждого человека есть непременно свое любимое главное подразделение, под которое он бессознательно подводит каждое новое лицо. Мое любимое и главное подразделение людей в то время, о котором я пишу, было на людей comme il faut и на comme il ne faut pas. Второй род подразделяется еще на людей собственно не comme il faut и простой народ. Людей comme il faut я уважал и считал достойными иметь со мной равные отношения; вторых – притворялся, что презираю, но, в сущности, ненавидел их, питая к ним какое-то оскорбленное чувство личности; третьи для меня не существовали – я их презирал совершенно. Мое comme il faut состояло, первое и главное, в отличном французском языке и особенно в выговоре. Человек, дурно выговаривавший по-французски, тотчас же возбуждал во мне чувство ненависти. «Для чего же ты хочешь говорить, как мы, когда не умеешь?» – с ядовитою насмешкой спрашивал я его мысленно.
Как видите, умение правильно говорить по-французски было главной характерной чертой, создающей тип людей этого рода. Не нужно думать, что Лев Николаевич в тот период времени был особенно недемократично настроен.
Наоборот. Его «Детство и отрочество», напечатанное в журнале «Современник» и вообще осуществленное в послекрымскую эпоху, представляло ослабленную социальную характеристику автора. Это доказывается позднейшим признанием Льва Николаевича:
…В особенности же не понравились мне теперь последние две части: отрочество и юность, в которых, кроме нескладного смешения правды с выдумкой, есть и неискренность, желание выставить как хорошее и важное то, что я не считал тогда хорошим и важным, – мое демократическое направление (Бирюков П. И. Л. Н. Толстой. Биография. Ч. I).
Сейчас мы в этой характеристике выделим знание французского языка. К этому времени и ко времени, непосредственно предшествовавшему, французский язык в России был языком определенной социальной группы. В очень забавной форме это дано у Гоголя в «Женитьбе», где герой удивляется тому, что за границей мужики говорят по-французски. Комизм положения усиливается здесь тем, что французская речь дана вместо итальянской.
Еще более характерна выписка из «Походных записок» Ильи Радожицкого. Здесь мы уже не видим юмористического восприятия факта, а чувствуем точное ощущение современника.
…Странно видеть какого-нибудь оборванного в синем кителе мужика, или запачканную бабу, или мальчишку-нищего, говорящих чисто по-французски, языком, которым у нас щеголяют все модники большого света; между тем здесь всякая дрянь им болтает: вот где ничтожность нашей моды (Радожицкий И. Походные записки артиллериста. С. 37).
Итак, для времени 30‑х годов французский язык был языком не Франции, а языком определенной социальной группы.
Л. Н. Толстой ввел этот язык в свой роман из соображений классовых. Это – ориентация на читателя определенного круга, заявление о своей принадлежности к группе comme il faut и вызов остальным группам. Так и восприняли дело толстовские современники, которые, просто говоря, обиделись на французский язык в таком чрезвычайном количестве. Градации недовольства были разные, начиная от людей типа Щебальского, дающих отзыв о Толстом в том же журнале, где был напечатан «1805 год», и объясняющих факт применения французского языка как факт социальной характеристики, но уже отжившего характера.
Оглянитесь, и вы не найдете вокруг себя ни старо-гусарского типа, который выведен в лице Денисова, ни помещиков, которые разорялись бы так же добродушно, как граф Ростов (ныне тоже разоряются, но при этом сердятся), ни доезжачих, ни масонов, ни всеобщего (мы говорим – всеобщего) лепета на языке, представляющем смесь «французского с нижегородским». А с другой стороны, сколько осязательной связи с настоящею, теперешнею современностью (Щебальский П. Русский вестник. 1869).
Более резкие заметки дали «Голос» и Петербургская газета»:
Заметим автору, что в книге его странным кажется не это употребление французских фраз вместе с русскими, а чрезмерное, сплошное наполнение французской речью целых десятков страниц сряду. Для того чтобы показать, что Наполеон или другое какое-либо лицо говорит по-французски, достаточно было бы одну первую его фразу написать по-французски, а остальные по-русски, исключая каких-либо двух-трех, особенно характеристических оборотов, и мы без труда догадались бы, что вся тирада произнесена на французском языке (Голос. СПб., 1868. № 105).
Еще отзыв:
…Здесь мы бы желали знать, почему вздумалось гр. Толстому испестрить свой роман французскими фразами? Нельзя же требовать от каждого русского читателя, чтобы он знал непременно французский язык; но, вероятно, автор это сделал для колорита, рисуя перед нами тогдашнее высшее общество, в котором преобладал французский язык (Петербургская газета. 1869. № 4).
И наиболее резкие отзывы мы находим в «Искре».
…Новый роман «Война и мир» есть не что иное, как рассказ о двух сражениях – Аустерлицком и Бородинском. В антрактах между этими сражениями какие-то миленькие офицерики влюбляются в не менее миленьких барышень, а старики очень дурно говорят по-французски, а гр. Л. Толстой в выносках переводит их слова на русский язык. Полюбивши барышень и поболтавши по-французски, офицерики начинают сражаться с французами, но как прежде не умели осилить французского языка, так на сражении не умеют осилить французского воинства (Искра. 1868. Апрель. № 13).
Пятковский, по резкости своего отзыва, приближается к характеристике «Искры»:
…Герои гр. Толстого большею частью упражняются в стрельбе, то есть находятся на войне; в мирное время они съезжаются то у фрейлины Шерер, то у гостеприимных графов Ростовых (семейство очень любезное автору), пьют, едят, часто танцуют и болтают на ужасном французско-нижегородском наречии самые незначительные и пустые вещи.

К стр. 223. Глава IX. Из «Искры» 1868 г.
Здесь нам интереснее вторая карикатура, которая подчеркивает инверсивность толстовских подробностей. Подпись к первой карикатуре была следующая:
Верьте мне, дети – добродетель в сем мире всегда получает награду. Примером вам может Безухий служить: денег теперь у него нет и счету. Да сверх того шарф преотличный Катишь ему вяжет.
Подпись под второй карикатурой:
Безухого чувства, когда он Наташу Ростову увидел, роли свои позабыли; так что глазами пришлось ему слушать. Что ж, посудите, с Пьером случилось – как голую спину Елена, дочь лысого князя Василья, к носу ему поднесла! В восторге он слышит тепло ее тела, запах духов осязает, скрип корсета ее обоняет.

К стр. 224. Глава IX. Из «Искры» 1868 г.
Под первой карикатурой была следующая подпись:
Гости уж все собрались – и на блюде горячем Виконт де Мортмарт был предложен.
Не бойтесь, детки, кушать его ведь не будут.
Это сравненье – в эстетической сказке своей эстетике дань отдаю я.
Под второй карикатурой была подпись:
Виконт де Мортмарт был зело благодарен за то, что так вкусно его приготовить в России решились (в Париже виконтов не так-то изящно готовили люди). Нам сообщил он за это, слогом изящным, как герцог Энгиенский принужден под белье был забраться, и как похититель престола – злодей корсиканец – в обморок пал у актрисы.
Карикатура показывает, насколько ощущалась современниками толстовская метафора. Любопытно сравнить карикатуру и подпись к ней с ощущением сравнения салона Анны Павловны с прядильной мастерской.
Лев Николаевич два раза писал ответ на эти замечания. Одно появилось в «Русском архиве» и содержит в себе некоторое признание чрезмерности увлечения.
…3) Употребление французского языка в русском сочинении. Для чего в моем сочинении говорят не только русские, но и французы, частью по-русски частью по-французски. Упрек в том, что лица говорят и пишут по-французски в русской книге, подобен тому упреку, который бы сделал человек, глядя на картину и заметя в ней черные пятна (тени), которых нет в действительности. Живописец не повинен в том, что некоторым тень, сделанная им на лице картины, представляется черным пятном, которого не бывает в действительности; но живописец повинен только в том, ежели тени эти положены неверно и грубо. Занимаясь эпохой начала нынешнего века, изображая лица, русские, известного общества, и Наполеона, и французов, имевших такое прямое участие в жизни того времени, я невольно увлекся формой выражения того французского склада мысли больше, чем это было нужно. И потому, не отрицая того, что положенные мною тени, вероятно, неверны и грубы, я желал бы только, чтобы те, которым покажется очень смешно, как Наполеон говорит то по-русски, то по-французски, знали бы, что это им кажется только оттого, что они, как человек, смотрящий на портрет, видят не лицо с светом и тенями, а черное пятно под носом.
Другое объяснение менее либерально и, вероятно, поэтому осталось при авторе, т. е. не было опубликовано нигде. Причем в этом опубликованном отрывке вопрос поставлен с чисто толстовской резкостью и соединен уже не только с стилистическим вопросом, а слит с вопросом о классовой направленности вещи.
Еще несколько слов оправдания на замечание, которое, наверное, сделают многие. В сочинении моем действуют только князья, говорящие и пишущие по-французски, как будто вся русская жизнь того времени сосредоточивалась в этих людях. Я согласен, что это неверно и нелиберально, и могу сказать один, но неопровержимый ответ. Жизнь чиновников, купцов, семинаристов и мужиков мне не интересна и на половину не понятна; жизнь аристократии того времени, благодаря памятникам того времени и другим причинам, мне понятна, интересна и мила.
Мне кажется, что, как и вообще в «Войне и мире», судьба применения французского языка, метод этого применения изменялся в течение романа. Бергсон очень точно как-то сказал, что для того, чтобы получить сахарную воду, недостаточно воды и сахара, а нужно еще время на таяние. И роман и создается, и прочитывается, т. е. вообще осуществляется, в определенный временной промежуток; формы его существуют в определенной временной последовательности и таким же образом создаются.
Обычно ощущение писателя после окончания вещи, что вот теперь бы ее и нужно начать писать. Это происходит оттого, что к этому времени материал уже подчинен стилю, найдены приемы и хочется вернуться назад, чтобы использовать свои открытия.
Первоначально французский язык являлся в романе как момент авторской классовой характеристики героев; причем это особый французский язык – это не французский язык 12‑го года.
Это не французский язык Франции, по крайней мере Толстой его таким не ощущал и начал свое неопубликованное письмо к Анатолю Франсу с извинения в качестве своего французского языка.
Но когда определенное задание начало осуществляться, то результатом его явился двуязычный роман, и Толстой начал пользоваться стилистическими эффектами, от этого получившимися.




