bannerbannerbanner
Опальные

Василий Авенариус
Опальные

Глава двадцать первая
Притча о блудном сыне

Прошла осень; наступила зима – зима снежная и суровая. Талычевка утопала в сугробах снега. И людей всех, казалось, снегом занесло; осенние работы были ведь давным-давно уже справлены, весенние были еще далеко впереди. И попряталось все живое по своим лежанкам и теплым углам.

Только в верхнем жилье господского дома слышалось бренчанье клавикорд да двухголосое пение. Но сидел за клавикордами уже не учитель: сидела за ними его усердная ученица. Довольно бегло сама себе аккомпанируя, Зоенька пела свою излюбленную колыбельную песенку про татарский полон, а стоявший рядом Богдан Карлыч подтягивал вполголоса хриповатым баском. Но, не допев песенки, девочка наклонилась вдруг лицом к клавишам и залилась слезами.

– Was fehlt dir wieder, mein Herzenskind? (Что с тобой опять, мое серденько?) – спросил участливо учитель-немец, гладя ее по волосам. (Говорил он по-русски свободно, да и охотно, но в минуты душевного беспокойства безотчетно все-таки по-прежнему переходил на свой родной язык.)

– Да где они теперь, где? Живы ль еще? – всхлипнула в ответ Зоенька.

– Где бы они ни были, душенька, они в руках Божьих; без воли Всевышнего ни одного волоска не упадет с их головы.

– Знаю я это, Богдан Карлыч, знаю, а все же душа не на месте. Мне-то уж как больно, а батюшке каково? Верно, оттого он и не поправляется: было два сына, а теперь ни одного!

– Закон природы: к старости родителей дети от них отпадают, как осенью с дерев листья. И ты, душенька, однажды тоже этак отпадешь: выйдешь замуж…

– Я – замуж? Никогда, никогда!

Сперва за своим пеньем, а потом за разговором оба не обратили внимания на звон бубенчиков, слабо доносившийся со двора сквозь двойные обледенелые окна. Только когда за полуотворенною дверью с лестницы из нижнего жилья застучали чьи-то торопливые шаги, оба замолчали и оглянулись. У обоих забилось сердце, мелькнула одна и та же мысль: «Неужели это они?..»

И вот к ним врываются двое каких-то деревенских парней с раскрасневшимися от мороза лицами, в заиндевевших полушубках.

– Илюша! Юрий!

Зоенька уже в объятьях младшего брата, потом и старшего. И смех сквозь слезы радости, и поцелуи – поцелуи без конца.

– А на мою долю ничего уж не осталося? – говорит, умиленно улыбаясь, Богдан Карлыч.

– Ах, Богдан Карлыч! Прости…

И оба ученика наперерыв целуются с учителем. Затем следуют беспорядочные расспросы с обеих сторон.

На вопрос братьев о состоянии здоровья отца, Зоенька озабоченно переглянулась с Богданом Карлычем, а тот, тихо вздохнув, объяснил, что вообще-то больному лучше; хоть и не встает он еще с постели, а владеет уже парализованною рукой, может и говорить. Только при себе он не терпит никого, кроме своего старого приятеля – приживальца Спиридоныча, и все помыслы его обращены теперь к загробной жизни. Сам Спиридоныч из весельчака обратился в какого-то схимника: день и ночь не отходя от своего кормильца, беседует с ним только о божественном, читает ему изо дня в день священное писание.

– Но примет ли еще тогда нас батюшка? – заметил Юрий упавшим голосом.

– Спиридоныч должен его подготовить, – сказал Богдан Карлыч. – Первым же делом вам надо еще хорошенько отогреться. А то можно бы и баньку истопить?..

– Ой, нет, Богдан Карлыч; это уж как-нибудь после…

– Ну, так покормим вас, по крайней мере, досыта. Чай, наголодались в дороге? Беги-ка, Зоенька, поскорей на кухню.

Недолго погодя все четверо, а также многочисленные приживальцы и приживалки, сидели в столовой за накрытым столом. Ели, однако, только наши два путника – ели и рассказывали; остальные все не сводили с них глаз, точно не веря, что это они, и ловили на лету каждое их слово. Развесила уши, конечно, и подававшая кушанья прислуга, и толпившаяся в дверях дворня: всем хотелось услышать из собственных уст боярчонков об их похождениях среди волжских разбойников.

Эпизод с персидской княжной те обошли пока молчанием; относительно же своего бегства от казаков допустили некоторую поэтическую вольность: будто бы им удалось во время грозы отвязать незаметно лодку и уплыть, но недалеко уже от берега будто бы лодку их волненьем опрокинуло, и оба спаслись на берег вплавь. Хотя они до костей промокли и продрогли, но искать человеческого жилья по берегу они уже не посмели, чтобы не попасть опять в руки разинцев. Пришлось идти наугад в глухую степь. Наступила ночь, а они все шли да шли, едва волоча уже ноги, пока не набрели на калмыцкий улус. И что же? Начальником улуса оказался тот самый старец-гелюнг, с которым Илюша познакомился на калмыцком празднике в Астрахани. Памятуя услугу, оказанную Илюшей ему и его внучке Кермине, гелюнг принял его с Юрием как родных. От простуды да от переутомления оба брата схватили не то лихоманку, не то огневицу и слегли. Старший оправился уже на третьи сутки, младший же только через шесть недель; провалялся бы, пожалуй, и дольше, кабы не какие-то целебные коренья гелюнга. Тогда их посадили на верблюдов и доставили без особых приключений до Казани. Здесь принял в них живое участие воевода, князь Трубецкой, помнивший Илюшу еще со времени проезда его мимо Казани с капитаном Бутлером на царском корабле «Орел». Приласкал он их, снабдил на дорогу теплыми полушубками, дал им с собой и верного провожатого. И вот, почти нигде не ночуя, в две недели с небольшим они прикатили из Казани в Талычевку.

Рассказывал все это, впрочем, больше Илюша. Юрий временами вставлял поправки, не взглядывая с «тарели», как бы стыдясь, что дал вернуть себя с бегов. Когда же все было рассказано, он вполголоса отнесся к Богдану Карлычу:

– Не вызвать ли теперь Спиридоныча?

– Да ведь ты, друг мой, еще и не докушал? – заметил учитель.

– Я сыт, безмерно сыт. Сходи-ка за ним, пожалуй! Удалившись в боярскую опочивальню, Богдан Карлыч вскоре возвратился оттуда вместе с Пыхачем. Давно ли наши боярчонки его не видели, а как он изменился, этот жизнерадостный балясник! Он осунулся, похудел, сгорбился, точно постарел не на месяцы, а на целые десять лет. Куда девались его походка вприпрыжку, его шутовские ужимки, его насмешливый задор! Вошел он медленно и шаркая по полу. При виде сыновей своего благодетеля он не выказал особенного удовольствия или даже оживления; в нем как будто притупились все человеческие чувства. Когда же оба брата встали из-за стола ему навстречу, чтобы с ним поздороваться, он только мотнул им головой, словно виделся с ними еще накануне, а Юрию погрозил пальцем:

– Бог долго ждет, да больно бьет!

В одном он, очевидно, остался себе верен: в своем пристрастии к поговоркам и присловьям.

– О прошлом, Спиридоныч, что вспоминать! – сказал Богдан Карлыч. – Обсудим-ка лучше, как поправить дело.

– Порассудим, батенька, вкупе, – прошамкал Пыхач, точно у него во рту и зубов не осталось, – пораскинем умом. Родитель-то пребывает еще в тяжкой печали, сердитует на своего блудного сына. Узрит его – неравен час: из себя опять выйдет, осатанеет.

– Так что же нам предпринять-то?

– Окаменело у него наболевшее сердце. Уврачевать бы ему, растопить перво-наперво сердце-то словом Божьим, примерно, притчею Спасителя нашего про блудного сына. Там виднее будет, что из сего воспоследует.

– А что же, идея хорошая: умнее, пожалуй, не надумать, – одобрил Богдан Карлыч. – Мы все покамест будем стоять за дверью…

– Зачем же за дверью? – возразил Илюша. – За дверью даже не расслышать, что будет говорить батюшка. Голубчик Спиридоныч! Возьми меня с собой.

– Ишь, торопыга! Да при тебе он и притчи моей не дослушает…

– А я спрячусь за печкой. Когда можно будет мне выйти, ты только мигни мне. На меня он ведь не сердит. А после уж мы кликнем Юрия. Ну, пожалуйста, Спиридоныч! Богдан Карлыч, ты хоть поддержи меня, скажи ему, что батюшке никакого дурна от того не будет.

Богдан Карлыч поддержал, и Пыхач сдался.

– Ну, хорошо, хорошо, благословясь, идем. Подойдя к боярской опочивальне, он просунул голову в дверь.

– Спит еще!

И, сделав знак Илюше, он вошел на цыпочках к спящему.

Илюша проскользнул вслед. Юрий с Богданом Карлычем остались в ожидании за дверью.

Эта опочивальня была не летняя, просторная и высокая, описанная уже нами, а зимняя, тесная и низенькая, причем чуть не половину ее вдобавок занимала огромная изразцовая печь. Обстановка здесь также была куда проще. От сильно натопленной печи в горнице было жарко и душно. Притаившись в своем темном углу, Илюша мог оттуда со всем удобством наблюдать за отцом, лежавшим вполоборота к нему на простой дубовой кровати. Как он, бедный, тоже изменился! Из полнокровного и тучного старика он превратился в бледного и изможденного старца. Зато черты лица его не были уже искажены параличом, и выражение их было хотя и печальное, но спокойное.

Взяв со столика евангелие в толстом кожаном переплете с медными застежками, Пыхач двинул стулом и громко кашлянул – очевидно, для того, чтобы разбудить спящего или, вернее сказать, забывшегося только легкой дремотой. Илья Юрьевич, действительно, тотчас открыл глаза.

– Ты все еще тут, Спиридоныч, не пообедал? – заговорил он, и Илюше показалось, что голос его также потерял свою прежнюю силу и звучность. – Велел бы хоть сюда подать себе поесть, попить.

– Кому дана пища духовная, – отвечал Пыхач, указывая на Евангелие, – тот сыт крупицей, пьян водицей. Не прочитать ли тебе, батя, какую притчу Господню?

– Прочитай, пожалуй.

И, приготовясь слушать, боярин закрыл опять глаза.

– «Рече же: человек некий име два сына…» – начал Пыхач читать ему притчу о блудном сыне.

Со времени своих уроков Закона Божия у приходского попа, отца Елисея, Илюша не забыл еще этой замечательной притчи. Но теперь он слушал ее с совсем особенным, благоговейным вниманием: не так ли же точно и Юрий, любимец отца, после всяческих лишений среди чужих людей возвращается покаянным грешником в отчий дом?

 

Не прочитал Пыхач еще и половины притчи, как боярин беспокойно зашевелился на своем ложе. Когда же чтение дошло до того места, где отец на радостях велит рабам своим облечь вернувшегося сына в «первую» одежду, дать ему на руку перстень, обуть его ноги, заколоть для него «упитанного тельца» и веселиться: «Яко сын мой сей мертв бе, и оживе, и изгибл бе, и обретеся», – тут Илья Юрьевич не вытерпел и резко прервал чтеца:

– Довольно!

– Да притча не кончена, – возразил Пыхач. – Далее речь пойдет еще про другого, доброго сына…

– Довольно, говорю тебе!

– Но ведь и у тебя, батя, как у того, два сына…

– Нету меня уже ни единого, ни дурного, ни доброго: Бог дал, Бог и взял!

Сказано это было таким скорбным, безнадежным тоном, что Илюша также не мог уже сдержать себя и выбежал из засады.

– Дорогой батюшка!

Взглянул отец – и любовно простер к нему обе руки.

– Илюша! Ты ли это, мой добрый сын, мой послушный, приветный!

Илюша порывисто осыпал обе руки его поцелуями, а старик притянул мальчика к себе и припал губами к его лбу.

– Благодарю тебя, Господи! Одного-то хоть пропавшего вернул мне опять…

– Этот птенчик хоть и отлетел на время, да не пропадал: душою он всегда был при отце, – заметил тут Пыхач. – Оставался другой, добрый сын и при новозаветном отце. «Сын мой, – говорил ему отец, – ты всегда со мною, и все мое – твое; радуюсь же я тому, что брат твой был мертв и ожил, пропадал и нашелся».

– Но мой пропавший уже не найдется, не найдется!.. – прошептал боярин, и по его впалым щекам потекли слезы.

– Не скорби, брате: и твой пропавший слетыш найдется…

– Он уже нашелся! – подхватил тут Илюша и громко крикнул: – Юрий, Юрий!

А тот, полуотворив дверь, ожидал только этого зова.

И свершилось ожидаемое чудо: неудержимая радость при виде потерянного сына вдохнула в расслабленного старца утраченную жизненную силу. В нервном порыве он приподнялся с постели и широко раскрыл объятья. А Юрий, прижавшись лицом к его груди и захлебываясь слезами, твердил одно только слово:

– Прости… прости…

– Бог тебя простит! – отвечал растроганный отец и, приподняв за подбородок голову сына, с небывалою нежностью заглянул ему в лицо: – Да дай же поглядеть на себя… Сокол ты мой ясный!

– Дело сладилось; не мнил я, признаться, что все сойдет так гладко, – вполголоса заметил Богдан Карлыч Пыхачу.

– Как по маслу! – отвечал тот, потирая от удовольствия руки. – От сего дня я готов опять колесом ходить. А теперича первым делом спроворить бы нам «упитанного тельца». Постись духом, а не брюхом.

Как с его господином, и с ним совершилось вдруг полное превращение. Ликование его, однако, было преждевременно. Оживленные радостью черты Ильи Юрьевича вдруг омрачились.

– Постой-ка, сынок, – строго промолвил он. – Что сталось, скажи, с тем злодеем Осипом Шмелем?

Юрий изменился весь в лице и отвел в сторону глаза.

– С Осипом Шмелем?.. – повторил он и запнулся.

– Да, что с ним?

– Ничего… Он все еще там…

– Где там? На Волге?

– На Волге.

– И гуляет все еще на свободе?

– Да… Он – сотник ведь в шайке Стеньки Разина…

– И у тебя духу хватило оставить его на свободе?

– Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его! – всплеснул руками Пыхач. – Ангел Хранитель уберег тебе пропавшего сына…

– А ты, дурак, молчи, когда я говорю! – оборвал его боярин. – По сей день я из-за того Шмеля не оправился еще перед моим царем…

– Кто Богу не грешен, царю не виноват? – не унимался непрошеный советчик. – Сам Сын Божий рече: «Радость бывает на небеси о едином грешнике кающемся, нежели об девятидесяти девяти праведных, не требующих покаяния». Ты же, Илья Юрьич, одной ногой уже в могиле стоишь…

– Так ему бы меня в нее теперь и совсем уложить?!

– Нет, батюшка, – заговорил тут Юрий, и голос его дрожал от горечи обиды. – Заведомо я тебя печалить уже не буду. Ты гонишь меня назад на Волгу за Шмелем?

– Да, да, гоню! – в каком-то исступлении дикого самовластья и упрямства заревел в ответ ему отец. – Пока он на свободе, ты и на глаза мне не показывайся!

– Твоя воля, батюшка… Не покажусь…

Бедный юноша хотел еще что-то прибавить, но голос у него от накипавших слез осекся. Он отвернулся к образам, перекрестился и, низко потупив голову, двинулся к выходу. Илюша нагнал его и обхватил обеими руками.

– Нет, Юрик, не уходи так… Батюшка у нас ведь больной, погорячился…

– Смири свою гордыню, возложи на себя кротость, – увещевал со своей стороны старика Пыхач. – И сынок тогда смирится, погнется перед отцовской волей…

Но у больного от внезапного прилива крови еще более, должно быть, помутилось в голове, и он с пеною у рта захрипел:

– Вон! Все вон!

– Уходите, уходите! – замахал руками и Богдан Карлыч. – Я останусь при нем.

Не прошло и часа времени, как из ворот усадьбы выезжала та же самая кибитка, в которой давеча приехали оба сына Ильи Юрьевича. Но теперь в ней сидел один лишь старший сын. Никакие убеждения Богдана Карлыча и Пыхача, никакие мольбы младшего брата и сестрицы не могли заставить Юрия остаться в Талычевке хоть бы один лишний день в ожидании, что отец все же смилостивится: две семейные черты Талычевых-Буйносовых – неодолимое упрямство и непреклонную гордость – он унаследовал прямо от отца.

– «Кто сеет ветер – пожинает бурю», – проводил его Пыхач изречением пророка Осии, а затем прибавил пророчески уже от себя: – Не погнулись и переломятся…

Глава двадцать вторая
Конец Разина

И заснула опять Талычевка – заснула прежней зимней спячкой. С весны туда стали доходить отрывочные, тревожные слухи – не об Юрии, нет (об нем не было ни слуху, ни духу), а о лихом разбойничьем атамане, и с месяца на месяц слухи эти становились все тревожнее.

Укрепившись со своими удальцами на Дону, а именно на острове между станицами Кагальницкою и Ведерницкою, Разин соорудил там за зиму целый земляной городок, прозванный им Кагальником. На призывный клич его туда стекалась отовсюду гулящая голытьба. Так вскоре у него составилась внушительная боевая сила в несколько тысяч человек.

Разгромив сперва калмыцкие и татарские улусы между Доном и Волгой, Разин подступил к Царицыну. Испуганные царицынцы отворили ему городские ворота, а духовенство вышло к нему навстречу с иконами и хоругвями. Воевода с племянником и приверженными ему людьми замкнулся было в городской башне. Но башенная дверь не устояла, и все защитники воеводы были перебиты и переколоты, а сам он с племянником после всяческих истязаний был потоплен в Волге.

Из Москвы в помощь понизовым городам поплыл на Волгу отряд стрельцов. Но казаки напали на них врасплох; из восьмисот стрельцов осталось в живых всего триста, и те, не желая разделить участь погибших товарищей, примкнули к вольнице.

От Царицына кровавая волна покатилась далее вниз по Волге до Астрахани, а потом обратно вверх через Саратов и Самару до Симбирска.

В то же время посланцы Разина развозили во все концы московского государства «прелестные письма»: народ подбивался ими против бояр, дворян, приказных людей и к переходу в вольное казачество с равными для всех правами. Смута принимала угрожающие размеры… Но прибывший из Казани на подмогу к осажденному Симбирску окольничий князь Юрий Борятинский с хорошо обученным, регулярным войском накинулся с такою стремительностью на приставшие к Разину нестройные толпы чувашей и мордвы, а затем и на казаков, что те дрогнули, смешались. Сам атаман их был ранен и едва избег плена.

С этой крупной неудачи звезда Разина стала меркнуть, пока совсем не закатилась…

В первых числах июня 1672 года по большой Серпуховской дороге по направлению к Москве ехали легкой рысцой три запыленных путника. В одном из них, семнадцатилетнем юноше, не трудно было узнать Илюшу: несмотря на свой статный уже рост и пробивавшийся над верхней губой пушок, он сохранил еще свое прежнее круглое и румяное отроческое лицо, особенно располагавшее к себе своим простодушием. Спутниками его были приживалец-приятель его отца Пыхач и подконюх Тереха, тот самый, что сопровождал его три года назад от Талычевки до села Деднова.

– А мне все как-то не верится, Спиридоныч, что нынче еще мы будем в Белокаменной! – говорил Илюша. – Дивлюсь я только, как это тебе и Богдану Карлычу удалось все же уговорить батюшку?

– Да ведь истинной-то причины мы ему не сказали, – отозвался Пыхач. – Подпустили мы ему всяких турусов на колесах, что как же, мол, великовозрастному боярскому сыну не побывать раз в столице нашей всероссийской, где церквей сорок сороков, а диковин непочатый край. Ну, сдался, только строго-настрого мне наказал наблюсти, чтобы никому из придворных чинов ты на глаза не попадался: подалей, мол, от греха.

– Кабы он знал да ведал, что я лажу попасть во дворец к самому государю!

– И в темницу к самому Стеньке Разину! – добавил Пыхач.

– Да верно ли еще, Спиридоныч, что Разин схвачен и что везут его в Москву?

– Сказывали мне в нашем разбойном приказе за верное. Да пора этому извергу рода человеческого и честь знать. Погулял вволю, напился, как пиявица, человеческой крови. А как надругался он над астраханским воеводой и сынками его!..

– Над князем Прозоровским? – подхватил Илюша. – Господи Боже мой! Князь был со мной всегда так добр… Но как же я про расправу с ним не слышал еще до сих пор ни слова?

– Не слышал, потому Богдан Карлыч не велел без пути тебя печалить.

– Нет, Спиридоныч, я хочу теперь все знать, все! Я, слава Богу, уже не маленький мальчик.

– Что ж, может, и впрямь пора тебе знать: по крайности, как пожалуют кровопийцу всенародне на Лобном месте двумя столбами с перекладиной, так, глядючи, по-человечеству жалеть его уже не станешь.

– Нет, на казнь его смотреть я не пойду! А как же, скажи, расправился он с бедным Прозоровским?

– Как? Да вот как: самого его, раненного уже казацким копьем, он своеручно столкнул с раската вниз головой; а что сотворил он с его сынками!..

– Лучше и не говори! – перебил Илюша. – Еще сниться мне потом будут…

– Не говорить? А вот приснится ли тебе один гость их, который попался тоже под руку Разину, некий княжич-персиянин… Как, бишь, его?

– Шабынь-Дебей, сын астраханского Менеды-хана?

– Вот, вот. Так того он, потехи ради, повесил на крюк за ребро.

– Вот страсти-то! И благо был бы в чем повинен!

В памяти Илюши воскресли, как живые, и молоденький княжич, и красавица-сестра его, княжна Гурдаферид, и собственный брат его, Юрий – и глаза его наполнились слезами.

– Ну, ну, ну, вот и размяк! – сказал Пыхач. – Ведь как никак, все они тебе чужие.

– Я вспомнил об Юрии… Жив ли он тоже?

– Жив, жив. Сердце-вещун говорит мне, что он здрав и невредим.

– Да почему же в таком разе третий год уж нет от него весточки?

– Да с кем ему ее прислать-то? А вон, глянь-ка, глянь, и наша матушка Белокаменная, златоглавая.

Вдали из-за деревьев в самом деле забелели «белокаменные» стены, заиграли огнем золотые маковки церковные. Когда они миновали заставу и въехали в самый город, внимание их обратили многочисленные пешеходы, спешившие все в одну сторону.

– Скажи-ка, милый человек, куда вас всех нелегкая несет? – отнесся Пыхач к трусившему рядом с ними человеку, по-видимому, из мещан.

– Знамо, куда, – был ответ, – на Владимирскую дорогу.

– Да там-то что за невидаль?

– А ты сам-то, сударь, отколь, с неба, что ли, свалился? Не слыхал, что славного разбойника Стеньку Разина на казнь сюда везут?

– Эге! Ну, Илюшенька, на ловца и зверь бежит. Пустят ли нас к нему в темницу, еще вилами по воде писано; а тут мы его, безбожника, хошь с другими добрыми христианами воочию узрим.

Илюша не возражал; видел он Разина в ореоле его кровавой славы – как-то переносит он теперь свой всенародный позор?

По мере их движения вперед толпа все более сгущалась. Наконец, на одном перекрестке перед ними оказалась живая стена зевак. Пришлось также остановиться.

– Да верно ли, батюшка, что его мимо здесь провезут? – спрашивала своего соседа дородная и белотелая женщина в ярко-пунцовом опашне и в унизанной жемчугом кике – по всему богатая купчиха.

Сосед ее, судя по ободранным локтям потертого кафтана и по вороху бумаг под мышкой, мелкий приказный, польщенный, видно, обращением к нему такой «барыни», отвечал ей с развязною учтивостью:

– Здесь, сударыня. У нас в приказе весь маршрут, сиречь путь его, доподлинно расписан.

– А как везут-то его – в клетке?

– Нет-с, на телеге, но не на простой, а на почетной: под виселицей.

– Царица небесная! Так, стало, он уже и повешен? Приказный снисходительно усмехнулся.

– Зачем-с. Пристрастный допрос ему и казнь еще впереди.

 

– Да виселица-то для чего?

– Для вящего, значит, устрашения. Телега с виселицей навстречу ему за ваставу выслана. Там с молодца казацкий чекмень приказано сорвать, а самого в рубище облечь и к виселице цепями приковать.

– Ах, ах! Да ведь он, сказывают, волшебник и ведовством своим всякие оковы с себя снять может.

– Как же! Мало ли что глупый народ болтает.

– Ты сам, знать, больно уж умудрен, – наставительно заметил молчавший до сих пор другой сосед, степенного вида старик, должно быть из старообрядцев. – На Дону его, слышь, сковали нарочито освященною цепью, а то и не удержать бы его, сына дьявола, вот что!

В это время донесся гул голосов, сквозь который явственно можно было расслышать:

– Везут его, везут!

Море людское кругом заколыхалось; но нашим трем всадникам с высоты седла было все видно поверх толпы, как на ладони.

Во главе поезда ехали два пожилых молодцеватых казака.

– Этот вон, сивоусый, с булавой, будет сам наказный атаман войска донского, Корнило Яковлев, – объяснил с самодовольствием приказный, – а другой, помоложе – выборный от войска, Михайло Самаренин; ими же там, на Дону, он и схвачен…

Но окружающим было не до войскового атамана и ею товарища, не до следовавшего за ними отряда донцов. Взоры всех были жадно устремлены далее – на везомого в телеге атамана разбойников, наводившего в течение целого ряда лет ужас на пол-России. Собственно говоря, то не была даже телега, а платформа на четырех колесах. Над платформой возвышалась виселица, а под нею стоял преступник, прикованный к виселице цепями за шею, за руки и за ноги. Везли его три лошади гуськом; справа и слева шли по два стрельца с бердышами на плече; а сзади плелся какой-то человек, коротко прицепленный к платформе за шею.

– Этот вот – брат Стеньки, Фролка Разин, – кивнул на него приказный.

– Ровно теленка ведь на бойню волокут! – отозвался Тереха. – Натворил бед – держи ответ.

Но внимание его, как специалиста по конюшенной части, отвлекла уже странная упряжь запряженных в телегу лошадей.

– А хомуты-то, хомуты как чудно на одрах надеты: верхом вниз! Это, сударь, для чего?

– Затем, что для преступников перед казнью делают все навыворот, не так, как для нас, добрых людей.

– Чтобы и нам, дескать, повадно не было? А это, скажи-ка, что за чудо-кони? – не унимался любознательный подконюх, когда мимо них потянулся обоз, и опытный глаз его тотчас высмотрел трех великолепных аргамаков под богатыми попонами. – Загляденье, да и только! Словно с царской конюшни.

На такой вопрос не наглел ответа даже всезнайка-приказный. Ответить мог, пожалуй, Илюша, которому было известно, что трех аргамаков, посланных персидским шахом с купцом Мухамедом-Кулибеком в дар царю Алексею Михайловичу, Разин захватил у посланца вместе со всеми его товарищами и не выдал даже астраханскому воеводе. Но Илюша не видел ничего и никого, кроме самого Разина. На прославленном, а теперь вконец ославленном казацком атамане не было никаких отличий его недавнего звания; на теле его были одни лохмотья рубахи; ветер играл его непокрытыми волосами; руки, ноги и даже шея его были скованы цепями. И тем не менее ни в выразительных чертах его, ни в осанке нельзя было уловить упадка духа. Как бы не замечая, что вся Москва сбежалась поглазеть на него, как на невиданное страшилище, он не удостоивал ротозеев даже презрительного взгляда, а стоял на своей позорной колеснице неподвижно, как каменный истукан, устремив взор куда-то в пространство.

Он стоял на своей позорной колеснице неподвижно, как каменный истукан…


Вдруг его передернуло, и он быстро глянул в сторону Илюши, словно вынужденный к тому магнетической силой его глаз. Глаза их встретились. Невыразимо горькая усмешка искривила губы разбойника; очевидно, он сразу узнал боярчонка; но вслед за тем он строго потупил взор.

Поезд миновал, и безмолвствовавшая до сих пор толпа стала шумно расходиться. Переезд через улицу стал опять свободен, и наши путники могли тронуться далее.

Московские палаты Талычевых-Буйносовых на Басманной за последние тринадцать лет пустовали. Оставался там сторожем только старик-дворник со старухой-женой. Неожиданный приезд Илюши с Пыхачем немало их, конечно, взбудоражил. Но те их сейчас успокоили, заявив, что им ничего особенного не требуется: накормили бы их только чем Бог послал, да приготовили бы для них пару горниц.

Под гнетущим впечатлением давешней встречи с Разиным Илюша отказался даже от предложенной ему Пыхачем прогулки по Белокаменной.

– С дороги притомился? – сказал Пыхач. – Ну, что ж, приляг маленько, отдохни. А я тем часом толкнусь в сыскной приказ: не отопрет ли мне золотой ключик дверь к Разину?

Но и «золотой ключик» в этом случае не оказал своего волшебного действия.

– Мы так-то, значит, про Юрия ничего и не доведаемся? – воскликнул в отчаянии Илюша.

– От Разина-то не сведать, – отвечал Пыхач, – его повели, раба Божья, уже на пытку: не оговорит ли кого из своих?

– Ну, этого-то не дождутся, не таков человек!

Илюша был прав. Несмотря на самые тяжкие истязания в течение двух дней, от Разина не добились никаких показаний, не услышали ни воплей, ни жалоб на нестерпимые муки. На третий день (6 июня 1672 г.) выведенный на Лобное место, он с непоколебимым мужеством выслушал свой смертный приговор. Перекрестившись на церковь Василия Блаженного, он отдал собравшемуся народу на все четыре стороны земной поклон, прося простить ему его прегрешенья. Положенный после того меж двух досок, он опять-таки не испустил ни крика, ни стона, когда палач отрубил ему сперва правую руку, потом левую ногу. Только когда брат ею, Фролка, выведенный вместе с ним на место казни, при виде его мучений смалодушествовал и заявил, что готов во всем повиниться, Стенька не выдержал и гневно на него прикрикнул:

– Молчи, собака!

Вслед затем голова его скатилась с плеч, а туловище было рассечено на части.

В числе многочисленных казацких песен про Стеньку Разина, сохранившихся в памяти народной до нашего времени, есть одна, которую сам он, по преданию, сложил в темнице накануне своей казни:

 
Схороните меня, братцы, между трех дорог:
Меж московской, астраханской, славной киевской.
В головах моих поставьте животворный крест,
Во ногах мне положите саблю вострую.
Кто пройдет или проедет – остановится,
Моему ли животворному кресту помолится,
Моей сабли, моей вострой, испужается:
Что лежит тут вор удалый добрый молодец,
Стенька Разин Тимофеев по прозванию.
 
Рейтинг@Mail.ru