bannerbannerbanner
Опальные

Василий Авенариус
Опальные

Глава четырнадцатая
Калмыцкий праздник

Народная толпа перед приказной избой рассеялась тотчас по уходе казаков. Но Илюше уже не сиделось в четырех стенах, и он пошел снова бродить по городу.

И в настоящее время, несмотря на многие прекрасные здания новейшей европейской архитектуры, несмотря на трамвай и электрическое освещение, на Астрахани лежит еще заметно азиатский отпечаток. Во второй же половине XVII века даже кремль с его зубчатой стеной, построенный еще за сто лет перед тем Иваном Грозным, отдавал отчасти азиатчиной. В кремле, кроме воеводских хором и приказной избы, находились еще «аманатный» двор (где содержались «аманаты» – заложники, пленники и вообще арестанты), архиерейский дом и прочие казенные здания. Здесь же был и Троицкий собор, возведенный в начале столетия при Борисе Годунове[11].

При виде собора первою мыслью Илюши было войти туда помолиться за успех своего предприятия. Царившая в полутемном храме глубокая тишина и освежительная прохлада особенно располагали к сосредоточенной молитве. Когда мальчик немного погодя вышел опять на площадь, на свет и зной, он глядел бодрее и веселее, чем за все время со своего отъезда из Талычевки. В нем укрепилась уверенность, что молитва его услышана, и ему дано будет довести свое дело до благополучного конца.

И шел он сперва такою легкою поступью, точно не ощущал вовсе палящих солнечных лучей. Но когда он из кремлевских ворот вступил в самый город, и с моря опахнуло его вдруг ветром – не ветром, а каким-то горячим дыханьем, отзывавшимся смешанным запахом и соленого моря, и вяленой рыбы, и разных гнилых отбросов – дух у него перехватило, кровь в висках застучала, и он волей-неволей задержал шаг. А тут еще тем же ветром подняло, понесло на него целое облако уличной пыли… Он чуть не задохнулся и раскашлялся.

– Это ты, дружок? – услышал он около себя по-немецки. – А я ведь за тобой.

Зажмурясь от пыли, Илюша хотя и не мог разглядеть еще говорящего, но по голосу тотчас узнал своего благожелателя, парусного мастера мингера Стрюйса.

– Здравствуй, Иван Иваныч, – отвечал он. – Этою ужасною пылью мне совсем глаза засыпало.

– Да ты весь как в муке. Дай-ка я тебя отряхну, а то тебя и людям показать нельзя, как есть мельник!

И голландец принялся так усердно отряхивать мальчика, что едва не свалил его с ног.

– Ну, вот, теперь ты опять на себя похож стал. Идем.

– Да ты куда ведешь меня, Иван Иваныч?

– А на калмыцкий праздник. Здешние калмыки, видишь ли, чествуют одного старого гелюнга, что прибыл к ним из-под Царицына.

– Гелюнг – это ведь поп калмыцкий?

– Да, поп. Посмотреть их народные обычаи и тебе, я чай, занятно.

– Еще бы. А из других никто туда так и не собрался?

– Капитан с полковником и лейтенантом пошли уже вперед; я же нарочно завернул еще за тобой.

– Ну, спасибо тебе, что не забыл хоть про меня!

Было самое жаркое время дня – часа три пополудни, когда астраханцы спасались от невыносимого зноя в своих каменных постройках, не имевших по большей части даже окон на улицу. Поэтому вплоть до временного становища калмыков – на морском побережье – весь город точно вымер. Зато на побережье вокруг разбитых целым рядом кибиток с развевающимися на них флагами кишел массами народ. Впрочем, русских было здесь гораздо менее, чем разных азиатов: кроме самих участников праздника, куда неприглядных лицом, но здоровенных, коренастых калмыков, наряженных по случаю торжества в яркие шелковые халаты; были здесь и другие отрасли монгольского племени, такие же скуластые и косоглазые: разжиревшие купцы-бухарцы в цветных чалмах и зеленых халатах; бедняки-ногайцы в серых валеных шляпах и серых же потертых кафтанах; одетые еще беднее, забитые, слабосильные, кривоногие киргизы. Тем выгоднее выделялись среди них азиаты благородного арийского племени – персиане, благообразные и степенно важные, которым их высокие, конусообразные мерлушковые шапки придавали еще особенную сановитость.

Долго, однако, производить свои этнографические наблюдения Стрюйсу и Илюше на этот раз не пришлось, потому что из самой большой кибитки вышел к ним лейтенант Старк со словами:

– Наконец-то, мингер Стрюйс! Где это вы столько времени пропадали? Хотели было уже без вас начинать.

Калмыцкие кибитки как кочевые жилища имеют перед постоянными обиталищами одно существенное преимущество, что чрезвычайно легко и быстро складываются и разбираются: на остове из раздвижных решеток и потолочных жердей укрепляются кошмы (по большей части из овечьей шерсти), а на верхушку насаживается цветной шелковый флаг с вышитой на нем молитвой – и жилище готово.

В глубине обширной кибитки, на самом видном месте, расселись, поджав под себя ноги, на пестрых коврах три гелюнга: двое – в желтом облачении и один – в красном. Последний, сановитый старец, был, очевидно, тот самый приезжий гелюнг, ради которого было устроено настоящее празднество. Рядом с ним расположились другие почетные гости – капитан Бутлер и полковник ван Буковен; около этого было оставлено еще место для их товарищей. Далее по обе стороны разместились, кто сидя, кто стоя, хозяева других кибиток и несколько разряженных калмычек.

Входящих новых гостей все три гелюнга, а за ними и остальные калмыки и калмычки, встретили в один голос обычным своим приветствием:

– Менду, менду! (Здравствуйте, Здравствуйте!)

Составив себе еще под Саратовом общее представление о калмыках как о народе с безобразною наружностью, Илюша при входе в кибитку был приятно изумлен и невольно загляделся на девочку-подросточка, выделявшуюся среди присутствовавших калмычек своею редкою миловидностью. Даже выдающиеся скулы и разрезанные вкось глаза не портили ее дикой красоты. Насаженная набекрень своеобразно нарядная соболья шапочка с серебряной пуговкой на верхушке и отделанная пестрыми ленточками сеточка от комаров и мошек; шелковая безрукавка и терлик, расшитые позументами и усаженные блестящими пуговками; шелковые шаровары и сафьяновые, бирюзового цвета башмачки с загнутыми вверх носками – все согласовалось как нельзя лучше с ее невинным, хорошеньким личиком, с ее стройным, полудетским станом.

Со своей стороны и девочка метала на вновь прибывших долгие, любопытные взгляды и привлекла этим, оказалось, также взоры парусного мастера. Усевшись вместе с лейтенантом и Илюшей на разостланных коврах, Стрюйс вполголоса заметил Старку, что вот и среди калмычек есть своего рода милашки.

Илюша, зная хорошо по-немецки, в течение трехмесячного плавания по Волге с голландцами настолько освоился с их языком, родственным немецкому, что понимал уже почти каждое их слово.

– Вы говорите об этом подросточке? – тихонько же переспросил Старк. – Это внучка гостя-гелюнга. Сейчас вот в честь их обоих начнется представление наподобие олимпийских игр.

– Единоборство?

– Да, и без всякого оружия. Ведь у калмыков с раннего детства любимая забава – борьба. Недаром у них так развита мускулатура всего тела.

– А где же борцы?

– За ними уже послано. В каждой кибитке есть борцы разных возрастов. Гелюнги дают секретный приказ – привести таких-то борцов, и каждому борцу накидывают на голову покрывало, чтобы он заранее не видел противника. Да вот их никак и ведут.

С улицы, действительно, донесся усиленный гомон, а вслед затем в кибитку были введены двое юношей, избранных для борьбы. Через головы до самого пояса им были переброшены собственные же их кафтаны. Поставив их одного против другого, с голов их разом сорвали кафтаны, и тут только, очутившись лицом к лицу с противником, каждый из них понял, с кем имеет дело.

Никакая одежда не стесняла движений их молодых, мускулистых, смуглых тел. Только вокруг бедер была перевязка, чтобы противнику было за что ухватиться.

Секунду одну, не более, глядели борцы в глаза друг другу, как бы соображая наиболее выгодные приемы для одоления такого противника. В следующий миг они уже схватились – и началась борьба.

они схватились – и началась борьба


То не была, однако, порывистая, неуклюжая схватка наших деревенских парней – о, нет! То была правильная, красивая в каждом телодвижении борьба опытных гимнастов. Что за напряжение мышц! Что за изумительная увертливость и в то же время грация!

Но всему есть предел. Силы обоих борцов, видимо, слабеют. Один из них вдруг пошатнулся… Но ему не дали упасть. Накинув снова на головы обоим кафтаны, их вывели вон из кибитки. Гости-голландцы выразили хозяевам благодарность за доставленное удовольствие, а затем собрали меж собой небольшую сумму для передачи борцам.

– Как бы только из-за этого они опять не передрались, – заметил Бутлер, – злоба их, верно, еще не уходилась.

– Что ты, господин! – отвечал один из гелюнгов. – У наших молодцов, как кончилась игра, так сейчас и мир. Ваши деньги они поделят по-братски, совсем поровну. Теперя пойдет такая ж игра на улице у мальчишек поменьше. Угодно тоже посмотреть аль послушаете песни наших девушек?

Голландцы предпочли пение. В руках у подростка-внучки старшего гелюнга очутился трехструнный инструмент вроде балалайки. По знаку деда девочка забренчала по струнам и звонким голоском затянула довольно однообразную грустную песню. После первой строфы за запевалыцицей подхватила ее соседка, за тою – третья, и так песня обошла всех калмычек, пока не настал опять черед запевальщицы. Тут пальцы ее забегали по струнам быстрее. Приподнявшись со своего ковра, она выступила на средину кибитки и затопала ножками.

 

То не был настоящий танец, а равномерное переминание, покачивание всем телом на одном месте. Тем не менее все движения молоденькой танцовщицы были исполнены такой изящной плавности, что ни Илюша, ни даже взрослые зрители не могли оторвать от нее глаз.


Глава пятнадцатая
Незваный гость хуже татарина

Между тем на улице, судя по оживленным возгласам, долетавшим в кибитку, продолжалось единоборство калмычат. Тут к поощрительным крикам на калмыцком языке присоединилось и зычное подзадоривание на русском.

– Ай молодца, молодчище! Да коленком поддай ему, слышишь, ну? Вот так! Ха-ха-ха-ха!

За громогласным хохотом последовало многоголосое, не менее гулкое эхо.

– Верно, казаки, – сказал Стрюйс. – Как бы сюда не заглянули… Ну, так и есть!

Спущенные над входом в кибитку кошмы раздвинулись, и в отверстии показалась усатая голова в казацкой шапке; за ней вторая, третья, четвертая. По красному рубцу через всю левую щеку у переднего казака Илюша сразу узнал своего старого знакомого, недоброй памяти Осипа Шмеля. Самого Илюшу разбойник сначала и не заметил: все внимание его приковала маленькая плясунья. Он, видимо, был навеселе и в благодушном настроении.

– Эх, эх! – сказал он, выступая вперед. – Да нешто это пляс? Трясогузочка, что побережку скачет, и та, поди, живей хвостом вертит. Вот погляди, поучись, как у нас на Дону пляшут.

И, подбоченясь, он лихо пустился в присядку. Молоденькая калмычка, надувши губки, возвратилась на свое место и отложила в сторону балалайку.

– Да что ж ты, дурашка, не играешь? – крикнул ей казак.

Она в ответ с гордым видом покачала только головой.

– Не хочешь? Цыпленочек ведь, без году неделя из яйца вылупилась, а туда же! И глазенки-то, смотри, какие палючие! Так и стреляют! Год, другой – лебедушкой, чаровницей станешь, ей-ей! Побожился. Ну, разрюмилась! На поверку-то выходит – дитятко неповитое. Нагаечкой нешто поучить?

И в воздухе свистнула нагайка. Очень может быть, что Шмель имел в виду только припугнуть «дитятко». Как бы то ни было, нагайка его вызвала общее смятение. Калмыки, конечно, еще лучше голландцев понимали, что дай они этому головорезу прямой отпор, он в хмелю, чего доброго, не остановится и перед смертоубийством: за поясом у него торчат ведь еще кинжал и пистоль; а за спиной его стоят несколько удалых товарищей, как бы ожидающих только его знака.

– Не замай ее, пожалуй, господин казак! – кротко заговорил старец-гелюнг, преклоняясь до земли, – она мне родная внучка…

– Да сам-то ты, старый хрыч, что за птица будешь?

– Сам я – старший гелюнг, старший поп калмыцкого народа…

– Свят муж, только пеленой обтереть и в рай пустить! Да будь ты хошь распрогелюнг – мне начхать. А коли ты ей дед, так прикажи ей сейчас играть, тешь мой обычай!

– Не можно ей играть для чужого человека, да не нашей веры, господин казак.

– Господин казак! Господин казак! Заладила сорока Якова одно про всякого. Не простой я казак, а сотник славного атамана казацкого Степана Тимофеича Разина!

И, полный сознания своего высокого чина, он гулко ударил себя кулаком в выпяченную грудь.

– Ежели ты и вправду сотник атамана Разина, – вступился тут капитан Бутлер, – то и должен бы держать себя как сотник, а не как пьяный мужик, не срамить своего атамана.

– Что? Что? – заревел Шмель, уже свирепея, и приступил к нему с приподнятой в руке нагайкой. – Да ты-то кто такой, что смеешь говорить так со мною?

– Я – капитан царского корабля «Орел»… Рука с нагайкой опять опустилась.

– Капитан? Гм… Ну, и убирайся на свой корабль, не суй туда носа, куда тебя не просят. Нам, казакам, государевой грамотой все вины наши отпущены, и нету нам тепереча удержу! Толковать нам с тобой больше нечего.

И от капитана он повернулся снова к старцу-гелюнгу.

– Еще раз, старина, спрашиваю тебя: будет ли твоя внучка играть для меня аль нет?

– Сказал я тебе, господин сотник, что играть ей для тебя никак не можно…

– Для меня не сыграет, так сыграет для моего атамана! Да чтоб одной ей у нас скучно не было, так и других девчат с собой тоже сволочем. Гей, братцы-молодцы, хватай каждый одну в охапку!

Самодурное приказание казацкого сотника было принято его подгулявшими товарищами с одобрительным гоготаньем, перепуганными же калмычками – с воплями и визгом.

Тут, для всех совершенно уже неожиданно, выступил новым их защитником Илюша.

– Полно вам дурить, ребята! – крикнул он, и отроческий голос его зазвенел так пронзительно, как у горластого молодого петушка. – Атаман ваш Разин не подписал еще договора с воеводами. А за ваше буйство воеводы наверно откажут в пропуске на Дон всему вашему войску.

Как ни была затуманена голова бесшабашного сотника, а все же он не мог не понять, что если договор воевод с атаманом не будет подписан, то в ответе прежде всего останется он же, Шмель, и ему несдобровать. В то же время он узнал и нашего боярчонка; а потому счел за лучшее благовидным образом пойти на мировую.

– Ба, ба, ба! Не сонное ли видение? – усмехнулся он в лицо Илюше. – Ты-то, сударик, отколь вдруг повыявился? Аль по братце взгрустнулося? А он-то, бедняга, с тоски по тебе, поди, совсем извелся. Идем-ка с нами: то-то тебе, я чай, обрадуется.

– Я и так уже буду к вам с воеводами, – был сдержанный ответ.

– С воеводами! Под крылышко их прячешься? Эх, паря! Смехота, да и только. Не гораздо ты вслушался и шутки не выразумел; думал, небось, что я с какого умысла, – ни, Боже мой!

Развязавшийся у разбойника язык еще долго, пожалуй, не умолк бы, не поторопись хозяин кибитки налить ему из большого кувшина в серебряную чарку какой-то жидкости.

– Да это что у тебя, любезный, водка, что ли? – спросил Шмель, принимая чарку.

– Водки вашей русской у нас, господин сотник, нема, – отвечал калмык с поклоном. – Это наша калмыцкая рака. Многие русские тоже хвалят, что вкуснее еще водки.

– Ври больше! «Вкуснее!» Ну, да на нет суда нет.

И, опрокинув себе чарку в глотку, он крякнул и вторично подставил ее под кувшин. Выпив и вторую порцию одним духом, он не возвратил уже чарки хозяину, а преспокойно опустил ее к себе в карман; вместо же того взял из рук калмыка самый кувшин, приложил к губам и, уже не отнимая, опорожнил до половины; после чего передал своим подчиненным.

– Допивайте, братцы: не обидеть бы хозяина. С добрым человеком я смирнее теленка, – продолжал он, обводя окружающих посоловелым взором. Остановив его снова на внучке гелюнга, он подмигнул ей полушутливо, полуукорительно. – Красна ягодка, да на вкус горька! Ну, счастливо оставаться.

И, покачиваясь, он вышел из кибитки, сопровождаемый своими товарищами.

Все оставшиеся вздохнули с облегчением. Голландцы тоже было приподнялись и стали прощаться. Но без угощения их ни за что не хотели отпустить. Угощение оказалось чисто калмыцким. Были поданы два сорта сыра: бозо – кисловатый и эйзге – сладкий из овечьего молока; засушенная конина – махан, оладьи на бараньем сале – боорцук, пирожные – мошкоомор и бууркум. Все это с непривычки пахло гостям так противно, что им стоило известного усилия не выказывать слишком явно своего отвращения, и они были очень довольны, когда могли смыть с языка неприятный жирный вкус предложенным им в заключение освежительным кумысом.

Теперь их уже не удерживали. Но крепче всех потряс руку Илюше старец-гелюнг, призывая на его голову благословение великого Будды.

– Да за что? – смущенно пробормотал Илюша. – Я сказал казакам только чистую правду…

– А почто же никто другой не сказал им чистой правды? Одна радость была у меня в старости – внучка, а без тебя ее отняли б у меня… И сама она хочет дать тебе одну вещь на память… Кермина! – окликнул старец внучку, которая, точно ожидая, что вот ее сейчас подзовут, не спускала с них глаз.

Вся вдруг вспыхнув, она подошла к ним, проворными пальцами отвязала от своего головного убора сеточку с цветными ленточками и протянула Илюше, лопоча что-то по-своему.

– Бери, бери, пригодится, – сказал ему гелюнг, – больно, вишь, тебя мошкара заела.

Теперь очередь покраснеть была за Илюшей. Наскоро поблагодарив девочку за доброжелательный, но отнюдь не лестный подарок, он поспешил за голландцами, которые уже выходили из кибитки.

Глава шестнадцатая
В гостях у Разина

Слова Шмеля, что Юрий с «тоски совсем извелся», не выходили из головы у Илюши. А сам-то он уж как стосковался по Юрию! Да одному идти к разницам все же как-то страшно; того и гляди, что тебя тоже задержат. Спросить разве самого Прозоровского: как быть?

Прозоровский, со дня на день все более привязывавшийся к внуку своего покойного приятеля, потрепал его по щеке.

– Эко детство! Эко детство! Дай хоть казакам-то договор с нами подписать.

– Да ведь договор и набело еще не переписан!

– Перебелить недолго. Вот как наш дока-дьяк опять в чувствие придет и твое писанье одобрит, так комар носу уже не подточит.

– Да когда-то он еще очувствуется!

– А к сему у нас все тщания прилагаются: не токмо не дают ему этого проклятого винища, но ежечасно его еще студеной водой окачивают.

Эти две решительные меры, в самом деле, довольно скоро оказали свое испытанное действие. На второе уже утро законник-дьяк появился среди своих подчиненных в приказной избе – появился, правда, еще очень бледный, вялый, с потухшим взором, и когда рука его взялась за перо, то перо в ней заметно дрожало. Тем не менее, голова у него была уже настолько свежа, что он не затруднился сделать в проекте договора требуемые стилистические и формальные поправки, а затем договор мог быть и перебелен начисто «царским» писцом.

Казацкому атаману было послано извещение, что он может пожаловать теперь в приказную избу для подписания договора. Но от Разина был получен ответ, что сам он ожидает господ воевод к себе, на свой «Сокол»-корабль, как было-де уже намедни сговорено с ними.

Потолковали опять меж собой воеводы и в конце концов решили: отправиться к казакам одному только старшему воеводе, ради большого якобы почета, младшему же на всяк случай быть наготове со стрельцами.

Так-то Прозоровский в сопровождении старшего повытчика и Илюши с небольшим почетным конвоем выехал на другой день на взморье, чтобы оттуда завернуть в Болдинское устье Волги, где стояли суда разинцев, а на берегу был раскинут их временный стан. При приближении воеводского баркаса навстречу ему от казацкой флотилии отделился небольшой струг. Но самого Разина на этом струге не было; на носу стоял только есаул, который, подъезжая к воеводскому стругу, замахал шапкой.

– Здорово, князь-воевода! Наш батюшка-атаман на своем «Соколе»-корабле и много рад тебе.

Отличалось атаманское судно от остальных не только своею большею величиною, но и нарядным видом. На палубе была возведена красивая рубка-избушка, наружные стены, оконца и дверцы которой точно так же, как и весь корпус судна, были ярко расписаны красками и золотом. Паруса, хотя и не из персидских тканей, как говорила народная молва, были, однако ж, и не из простой парусины, а из доброкачественного толстого полотна, поражавшего своею белизною. На снастях же и мачтах весело развевались разноцветные шелковые вымпела и флаги.

На палубе, под шелковым же наметом, был накрыт большой стол, уставленный серебряными и золотыми жбанами, кувшинчиками, кубками, чарами и чарками; а посредине стола на огромном серебряном подносе была навалена груда яблок, груш и всевозможных восточных сластей: казацкий атаман, по-видимому, хотел блеснуть перед царским воеводой всем своим богатством, всею своею роскошью.

– А мы ждали твою милость, ждали и ждать уже перестали. По здорову ли?

Такими словами развязно, как доброго знакомого, приветствовал Разин у сходня входящего на его судно почетного гостя. О младшем воеводе он даже не справился, точно того и на свете не было. Получив от Прозоровского обычный ответ: «Жив-здоров Божьей милостью», он представил ему поочередно всех своих старшин, а затем и бывших тут же персианина и персианку, едва вышедших из отроческого возраста.

– Это вот сын и дочь астаранского Менеды-хана: княжич Шабынь-Дебей и княжна Гурдаферид.

– Гурдаферид? Славное имечко! – похвалил старик-воевода, с любопытством ценителя всего прекрасного вглядываясь прищуренными глазами в верхнюю часть лица молоденькой персиянки, неприкрытую чадрой. – И собой-то, кажись, писаная красавица… А ты держишь их все еще в полоне?

– Не в полоне, князь-воевода, ни Боже мой! Они у меня, что и сам ты, в гостях. И ты, сударик, к нам пожаловал? – обернулся тут Разин к Илюше, пронизывая его своим колючим взором. – Ну, что ж, гость тоже будешь. Только с братцем своим тебе нынче, прости, не увидеться.

 

– А разве его тут нет?

– В город гулять отпросился.

– В город! Так это он, верно, ко мне собрался, а я вот к нему… Этакая досада!

– Как не досадно. Ну, да еще не раз встретитесь. А это, князь, у тебя, я вижу, приказная строка с готовым уже договором? – мотнул Разин головой на повытчика, у которого на поясе болталась эмблема его звания – чернильница, а в руке были бумажный сверток и гусиное перо. – Ну, что ж, служба службой, сперва рукоприкладство учиним, а там запрем уж калачом, запечатаем пряником. Читай, любезный, а мы послушаем.

Читал повытчик монотонно, но четко. Уверившись, что крючкотвором-дьяком в договоре ничего существенного не прибавлено, не убавлено, атаман, а за ним и старшины приложили к договору руку, то есть за безграмотством выставили внизу по три креста; после чего вместе с гостями расселись по местам и принялись, по картинному выражению Разина, «запирать калачом, запечатывать пряником». И для «приказной строки» нашлось местечко у краешка стола.

Пока столующие были заняты столь важным по тогдашним понятиям делом, представлявшим для старика-воеводы и высшую усладу жизни, беседа за столом велась только урывками и касалась исключительно еды. Когда же после разных, преимущественно рыбных, блюд дошла, наконец, очередь и до «заедков» – фруктов и сластей, Прозоровский, взяв себе с серебряного подноса самую крупную грушу, с видом знатока стал разглядывать и самый поднос.

– А важная штука! – восхитился он. – Веницейское, я чай, изделье?

– Веницейское, точно, – подтвердил Разин. – Толк ты, знать, в таких вещах понимаешь. У самого, видно, есть такие ж?

Прозоровский глубоко вздохнул и пожал плечами.

– Подноса-то еще нету… Да и во всей Москве вряд ли подобный найдется.

– А коли так, то в уважение особливой приязни не откажи принять его от меня на добрую память. Как встанем из-за стола, так завернуть поднос князю-воеводе! – приказал Разин стоявшему позади его молодому казаку.

Такая отменная любезность со стороны хозяина требовала, естественно, и от гостя если не ответного подарка, то, по меньшей мере, приятных речей. А потому Прозоровский навел разговор вообще на небывалую щедрость Разина.

– Астраханцы мои, – говорил он, – просто души в тебе не чают. Сказывали мне даже – не знаю, правда ль – будто они к тебе и судиться приходят.

– Приходили многажды, индо надокучили! – отвечал с усмешкой Разин. – Да какие ведь иной раз челобитные у дурней, – смехота, да и только! Вчерась еще вот приходят ко мне с рыболовной ватаги, земно кланяются:

– А мы к тебе, батюшка Степан Тимофеич, насчет мошкары.

– Насчет какой такой, – говорю, – мошкары?

– Да насчет той самой, коей на воде у нас видимо-невидимо. Жены, детки наши плачут: нет им от нее покою, да и все тут. Закляни ты ее, злодейку, сделай уж такую божескую милость!

– А ты что же им на то? – спросил Прозоровский.

– Не закляну я вам ее, – говорю, – без мошкары у вас и рыбы-то не будет.

Рассмеялся воевода, рассмеялися и старшины казацкие, и прислужники. Безучастными остались только трое: сын и дочь Менеды-хана да еще Илюша. Внимание Илюши, впрочем, было отвлечено какой-то шумной возней за рубкой судна. Судя по долетавшим оттуда отрывочным возгласам и топоту ног, там происходила нешуточная борьба.

– Пусти, говорят тебе! – крикнул тут явственно звонкий юношеский голос.

«Да это никак Юрий?»

И Илюша сорвался с места, чтобы убедиться, так ли.

Но в это самое время из-за рубки вылетел уж сам Юрий, а за ним здоровяк-казак. Налетел Юрий на младшего брата так стремительно, что сшиб его с ног, да и сам не удержался уже на ногах. Чтобы с разбегу не спотыкнуться на упавших, догонявшему Юрия казаку ничего не оставалось, как перепрыгнуть через обоих.


Чтобы с разбегу не спотыкнуться на упавших, догонявшему Юрия казаку ничего не оставалось, как перепрыгнуть через обоих


Произошло все это так неожиданно и было так комично, что опять рассмешило всех сидевших за столом; даже сидевшая рядом с Разиным княжна Гурда-ферид в этот раз тихонько захихикала. Только сам Разин нахмурился и сердито покосился на свою молоденькую соседку. Но неприкрытые чадрою прелестные черно-бархатные глазки ее, обыкновенно такие грустные, искрились теперь детскою веселостью – и угрожающие морщины на лбу казацкого атамана разгладились.

– Поди-ка сюда, поди, – с притворною строгостью поманил он к себе пальцем прыгуна-казака. – Как же это ты выпустил молодчика из каморки?

– Виноват, батько… – пробормотал тот. – Вьется, вишь, что вьюн, да такая, поди, силища…

– И с юнцом-то не справился! Ай да казак! Пристыженный атаманом перед всеми старшинами и гостями казак не знал, куда и глядеть.

– Виноват, батько… – повторил он. – Оплошал маленько.

– То-то, что не маленько. Ну, да ради дорогих гостей эта оплошка тебе, так и быть, на счет не поставится. Ступай.

Прощенный поплелся вон с опущенной головой, хорошо, видно, сознавая, что следующая «оплошка» для него не пройдет уже даром.

11Поражающий в наше время приезжих в Астрахань своей величественной красотой Успенский кафедральный собор был закончен постройкой лишь в начале следующего XVIII века при Петре Великом.
Рейтинг@Mail.ru