bannerbannerbanner
При дворе Тишайшего

Валериан Светлов
При дворе Тишайшего

Полная версия

Девочка, оставаясь все время одинокой, думала какую-то тяжкую думу. В несколько месяцев она выросла и поумнела, точно прожила целые годы; видимо, какой-то план зрел в ее головке, и она все чего-то выжидала.

Вот однажды, когда боярыня осталась одна, без присмотра, без мамушек и нянюшек, девочка пробралась к ней, кинулась ей в ноги и стала просить, чтобы боярыня поставила крест на могиле ее матери и, не продавая ее, отпустила бы в табор, к цыганам.

Боярыня холодно рассмеялась, освободилась из рук девочки и сказала, что за эту дерзость велит ее высечь. Однако Марфуша, как дикая кошка, кинулась к ней, начала душить ее и приговаривать заклятья, которым научилась у своей покойной матери.

На крики боярыни прибежали люди, оторвали исступленную девочку и поволокли ее на конюшню; стали отливать водой боярыню, но она так перепугалась, что тут же преждевременно разрешилась от бремени девочкой, а сама к вечеру скончалась.

Отчаянию Хованского не было границ. Он хотел собственноручно засечь девочку до смерти, но она во время переполоха бесследно пропала, словно в воду канула, и самые тщательные поиски не привели решительно ни к чему.

В избушке ворожеи было темно и тихо, как в могиле. Марфуша сидела у своего таганчика в задумчивости, не замечая, что угольки гасли один за другим. Ветер разогнал тучи, и на небо медленно выплыла луна; ее серебряный луч лег у ног ворожеи и вывел наконец из задумчивости.

– Или уже поздно? – встрепенулась она, взглянув в окно. – Небось Танюша ждет… Пойти нужно домой.

Но в тот вечер ей, видно, не суждено было идти домой. Возле избы послышались торопливые шаги; кто-то пыхтел, отдувался и ворчал. Марфуша выглянула в оконце и узнала домоправительницу Черкасского, Матрену Архиповну.

– А, за ворогом княжьим приплелась! – прошептала гадалка. – Ну, я тебе этого красавчика не выдам, узнаю только, где твой князь прячет чужой нож.

Недолго пробыла у ворожеи Матрена Архиповна. Гадалка была неразговорчива и, узнав, где князь хранит кинжал, обещала в другой раз поведать, кто ворог князя.

– Почему не сейчас? – приставала домоправительница. – Погадай на гуще иль на яйце, что ли!

– Нельзя на этом, – хмуро ответила ворожея. – Помет змеиный надобен, и найти его следует в самый Ильин день, да и то в полночь.

– Ой, страсти какие! – перекрестившись под душегреей, прошептала домоправительница. – И как долго ждать!

Но цыганка стояла на своем, и управительнице пришлось покориться.

– Ты не в себе сегодня! – прощаясь, заметила Матрена Архиповна и у выхода добавила: – Так я забегу еще до Ильина-то дня?

– Забеги, – равнодушно ответила ворожея и, притворив за нею двери, вернулась в избу. – И правда, я не в себе сегодня, пора домой, – проговорила она. – Теперь уже никто не придет, я чаю.

Пройдя в смежную каморку и вымыв себе руки и лицо, она гладко причесала свои черные космы, завернула их на темени и покрыла голову темным платком. Потом она переменила рваную юбку на целую, накинула на плечи шугай на беличьем меху и, принарядившись так, вышла в первую горницу, тщательно заперев за собою двери. Наконец она окинула свое неприветное жилище внимательным взглядом, поправила таганчик и медленно пошла к двери.

– Небось никто не придет! Все боятся ведьмы! – усмехнулась она, отворив дверь, и вдруг с криком ужаса отступила: прямо перед нею, в яркой полосе ворвавшегося в тьму лунного света, стояла высокая, плечистая фигура мужчины.

– Что, не узнала? – раздался насмешливый, хорошо ей знакомый голос. – Ну, да я не за твоим золотом пришел… Пропусти, что ли!

Цыганка отступила; в избу к ней вошел князь Пронский и остановился, с изумлением вглядываясь в лицо ворожеи.

Часть вторая

I
В кремлевском дворце

Раннее весеннее солнышко весело играло на цветных стеклах и золотых куполах церквей; молодые листочки грелись под его лучами, искрясь своею зеленью.

Птички чирикали и пели свои гимны теплой, душистой весне, горячему солнцу и синему небу, по которому тихо плыли розоватые облачка.

В Кремле, около самого дворца, на площади собирался народ; он суетился, перебегал с места на место, волновался, говорил и даже ссорился. Но все же было довольно чинно и тихо.

Почему же эта тысячная толпа наполнила двор, площадь и крыльцо во дворце, чего она ждала, чего хотела и о чем волновалась?

Вот в богатых каретах появились бояре; не доезжая до царского дворца, они вылезли из экипажей и шли дальше уже пешком; степенно выступали они в своих высоких собольих и бобровых шапках с посохами в руках, надменно оглядывая чернь и перекидываясь незначительными словами.

Бояре прошли в покои государя, а следовавшая за ними толпа остановилась на Постельном крыльце, находившемся между приемными Большими палатами и жилыми покоями государя.

Это была большая площадь, служившая сборным местом для младшего дворянства и приказных людей, желавших побывать во дворце; на Постельном же крыльце объявлялись царские указы о войне и о мире, о сборе войск и вообще обо всех административных и законодательных мерах, предпринимаемых правительством. Здесь же узнавались и важные политические новости.

В толпе мелькали молодые лица стольников: это были дети чиновных отцов; их отцы были в больших и великих чинах, но не из первостепенной знати по происхождению. Стольников при Тишайшем насчитывалось до пятисот человек, и они разделялись на площадных, стоявших на Постельном крыльце, и на комнатных, или ближних, служивших государю внутри его покоев и присутствовавших во время приема послов; последние принадлежали к более знатным и древним родам.

Вместе со стольниками дожидались на крыльце и стряпчие, которых было не менее восьмисот; стряпчий – тоже царский слуга, ходивший за государем со «стряпней», то есть с его шапкой, полотенцем и другими домашними вещами. При выходе государя в церковь они несли для него стул, скамеечку, держали в церкви его тяжелую шапку; в походах возили его панцирь и меч; во время зимних поездок государя по окрестностям Москвы назначались в «ухабничьи», для поддержания возка на ухабах; во время обедов ставили блюда перед боярами, окольничими и ближними людьми. Несмотря на невысокое положение стряпчего, на эту должность назначали иногда даже и родовитых дворян.

Между стольниками и стряпчими на дворцовом крыльце толклись московские дворяне, дожидались дьяки, взад и вперед бегали «жильцы»[1]; эти последние составляли двухтысячный отряд дворянских, дьячих и подьячих детей, из которых «по сороку человек» ночевало на царском дворе.

Вся эта «служня» была обязана быть постоянно налицо при великом государе и являться к нему по первому зову за указом. Поэтому с утра вся площадь, крыльцо, палаты и сени были полны народу, и все суетились, как в муравейнике.

Кто-то стал протискиваться вперед, прося пропустить его, дабы поискать ему боярина ростовского Буйносова.

– Дело, дело, важнеющее дело есть к боярину, – озабоченно говорил неопределенного вида жилец, расталкивая локтями народ и очищая себе дорогу.

– Ты не очень-то при, чертов сын! – раздалось ему вслед. – За это ведь и под микитки звездануть можно!

В другом месте сцепились два стольника.

– Врешь, хайло нечистое!.. Будет Ивашка холопом моим, потому что мать его на моем гумне его родила, – вопил зычным голосом рыжеволосый стольник, залихватски надвигая набекрень дорогую бобровую шапку.

– Чтобы твоей матери поперхнуться, – орал другой боярский сын, – коли я не оттягаю от тебя Ивашку!..

В сторонке, опасливо озираясь, тихо переговаривались трое.

– Бают, оттого и помер боярин, – внушительно сказал один, а двое других сочувственно ему покачивали головами, – соперник, значит, Шереметеву-то, он до него давно добивался.

– Как звать-то боярина?

– Никитой Федоровичем Хлоповым прозывался умерший.

– Будто, сдается мне, позавчера я этого самого боярина на кулачном бою видал, – вмешался третий.

– Ну, как ты мог видеть его, – раздражился рассказчик, – если он как есть умерши?

– Облыжно это, ей-богу же, облыжно!.. Не умирал боярин, и никто его не травил, а тем паче боярин Шереметев.

– А ты боярина Шереметева язык, что ли?

Началась перебранка, опять на сцену вышли отец, мать, братья, сестры и вся родня по восходящей и нисходящей линии спорящих, и ссора закончилась дракой.

В то время как на крыльце разыгрывались сцены этого рода, не менее интересное происходило и в «передней». Так называлась в старинном государевом дворце приемная комната, в переднем углу которой стояло царское «место», а вдоль стен – лавки. Гостей приглашали садиться на лавки по старшинству; более почетных – ближе к «месту», отсюда и произошло то страшное «местничество», которое вносило столько смут в наше старинное дворянство и с которым безуспешно боролись цари; впрочем, Алексей Михайлович сурово преследовал местничество, и к концу его царствования оно почти совсем утратило свое значение.

Все бояре, окольничие и думные люди обязаны были ежедневно, являясь во дворец, собираться в передней, ожидая царского выхода. После обедни здесь происходило «сиденье с бояры» – заседание царской думы в присутствии государя.

О чем же говорили между собою эти бояре, окольничие, думные дворяне и думные дьяки, собравшись в передней в ожидании царского выхода? Что их занимало, озабочивало?

В углу стояли два родовитых боярина, в дорогих собольих шубах на плечах, в красных сафьяновых сапожках с загнутыми концами и с высокими, украшенными драгоценными набалдашниками посохами в руках. Их густые, длинные бороды, тщательно расчесанные, мирно покоились на их широких грудях и объемистых животах. Глаза были опущены в землю, лица недовольны…

 

Это князья Воротынский и Одоевский.

– Сколько наш род государям прослужил, – хмуро сказал первый, – а теперь царь-батюшка под начало разночинца Ордина отдал; разве не обидно это? Бают, Нащокин умен. Эка невидаль! Никто его ума и не отымет, да разве другие-то вовсе глупы? Великий государь его жалует, а он откуда взят? Никто того не ведает. Все глаза выел иноземщиной: у чужих, знамо, слаще пирог, чем дома-то.

– Известно, любимцу цареву все можно, – возразил Одоевский. – А слыхивал ты, князь, о том, что Пушкин, Матвей, отказался ехать к послам с Афанасьем?

– Неужто? – встрепенулся Воротынский.

– На первый раз поехал, уступил царю, а потом в слабости своей раскаялся и бил челом государю, что-де ему, Пушкину, меньше Афанасия быть невместно; государь ответствовал, что прежде мест тут не бывало и теперь нет и он должен ехать с Ординым-Нащокиным и в ответе быть не ему, а Нащокину. Пушкин отвечал, что-де прежде с послами в ответе бывали честные люди, а не в Афанасьеву пору, потому в те поры и челобитья не было. Государь осерчал, послал его в тюрьму и велел ему сказать, что ему с Нащокиным быть можно, а если не будет, то вотчины и поместья отпишут. Пушкин отвечал: «Отнюдь не бывать, хотя вели, государь, казнить смертью; Нащокин предо мною человек молодой и не родословный». И поставил на своем, не был у послов приставом, сказался больным.

– Что и говорить, хват боярин Пушкин! – вставил подошедший князь Хилков. – Так Афанаське-безродному и подобает нос утереть, дабы не зазнавался и помнил, разночинец, что хоть царь ему и мирволит, а далеко ему до всего родовитого боярства.

Бояре начали тихонько перешептываться, видимо, их разговоры стали «опасливы».

Невдалеке стоял надменный князь Юрий Трубецкой, считавший свой род от Гедимина Литовского. Он и князь Никита Шереметев враждебно поглядывали друг на друга и, казалось, вот-вот кинутся с кулаками один на другого.

Что же было причиной этой вражды и ненависти? Да лишь то, что на торжественном обеде у государя князь Юрий Трубецкой получил назначение выше, чем Никита Шереметев. Хотя Шереметевы хорошо знали, что Трубецкие выше их, но уступить было тяжело; вспомнили, что они, Шереметевы, – старинный, московский, знатный род, а Трубецкие хотя и знатные, но князья пришлые. Вследствие этого старший между Шереметевыми, боярин Петр Васильевич, подал челобитную, указывая на нанесенную его роду обиду. Однако государь принял сторону Трубецких и приказал Шереметевым выплачивать Юрию Трубецкому половину оклада, который получал его дядя, боярин Алексей Никитич Трубецкой. Конечно, вражда от этого лишь усилилась.

Родовая честь была таким больным местом у старинной русской знати, что, несмотря на очевидное первенство одного рода перед другим, члены рода, которые должны были уступить, придумывали отчаянные средства, чтобы только как-нибудь избавиться от этой тяжелой уступки. Погибали целые роды, враждовали годами, гибли люди большею частью невинные, и все это делалось ради «места».

Но неужели собравшиеся в передней бояре, думные дьяки и окольничие только и дела делали, что обсуждали свои обиды да укоряли друг друга местничеством? Неужели их так мало интересовали дела государственные и общественные? Да, это было именно так. Лишь кое-где перекидывались равнодушными воспоминаниями о минувшем походе, о неудачной войне со Швецией, предпринятой царем под влиянием всемогущего Никона, патриарха всероссийского.

– Собинный-то друг, кажись, в немилости у батюшки-царя? – сказал думный дьяк Семенов.

– Давно ли «великим государем» величаться стал? – заметил окольничий князь Щербатый. – Смехота, право! Мужик новгородский, а чем стал?

– А как вознесся-то в мыслях!

– Недолго ему возноситься-то, – проговорил боярин Стрешнев, давнишний враг патриарха, – довольно куражиться над честными христианами, думки да выдумки свои представлять… Царю ныне докучает патриарх своими новшествами.

Стрешнев многозначительно ухмыльнулся, не договорив, что он и другие приближенные царя, едва только заметили начинавшееся охлаждение молодого царя к Никону, стали усердно раздувать неудовольствие царя к его «собинному другу», который своим властолюбивым и крутым нравом давал к тому множество поводов.

– Вот и Матвеев метит туда же в бояре, – произнес толстенький князь Куракин князю Лобанову-Ростовскому, боярину величественного вида.

– И попадет, – брезгливо, но со скрытым неудовольствием отозвался Лобанов.

– Государь его любит, – ввернул рыхлый, еле двигавшийся князь Хилков.

– Матвеев, по крайности, тих, честных людей почитает, вперед не лезет, не выставляется, тоже любит новые порядки, да не кричит о том.

– Скоро его к Выговскому пошлют, – ехидно заметил Куракин. – Бают, больно умен, авось разберет, кто прав, кто виноват. Небось ведь боярин Хитрово в Переяславле много сделал…

– Все Пушкарь, – отдуваясь, сказал князь Хилков. – И ему в гетманы похотелось, оттого и наплели на Хитрово много бесчестных речей, особливо посланцы запорожского кошевого Барабаша, Михайла Стрынжа с товарищами…

– Толкуй ты там! Знамо, дело нечисто, а Хитрово тебе свойственник, ты его в защиту и ставишь, – колко проговорил кто-то из бояр.

Но Хилков не успел ответить дерзкому; в переднюю вошел важный боярин и, высоко задрав голову и выпятив толстое брюхо, прошел к самым дверям «комнаты», а затем, немного постояв у них, пошел туда. Все стоявшие в передней недружелюбно проводили надменного боярина.

Это был тесть царя Алексея Михайловича, боярин Илья Данилович Милославский, человек чванливый, глупый, жадный и мстительный. Возвысившись посредством брака дочери с царем и став близким человеком к молодому государю, он злоупотреблял мягкостью и добротой своего зятя и восстановил против себя знатнейших и родовитейших бояр. Его ненавидели, но боялись, потому что он был пронырлив и не брезговал никакими средствами.

– Князю Львову в челобитне отказали, – проговорил один из бояр, когда фигура Милославского скрылась в дверях.

– На что он жалился? – полюбопытствовал Пронский.

– Князь Львов бил челом на боярина Илью Даниловича Милославского, – объяснил стольник Волынский, – и ему ответ дали, что-де ему можно быть с Милославским: перво-наперво он-де – третий брат, а второе – на царских свойственников прежде-де не бивали челом! А ты, князь, чего ради здесь? – спросил он Пронского. – Или тоже челобитье?

– Да, дело есть, – уклончиво ответил Пронский.

– Ну а что, князь, скоро на свадьбу созывать станешь? – подходя к Пронскому, спросил Лобанов. – И женишок здесь? – обратившись к Черкасскому, продолжал князь.

– Скоро, скоро! – ответил Пронский.

– Что все откладываешь? Ишь, женишок-то высох весь! – пошутил Лобанов.

В это время в переднюю вошел и встал к сторонке, предварительно скромно помолившись на образа, некий боярин. Все почтительно поклонились и стали расчищать ему дорогу; но он остался на месте и заговорил со стоящим к нему всех ближе дьяком:

– Что, нет ли каких вестей о Выговском? Повинился ли мастер?

Дьяк опасливо оглянулся и тихо, так что его слышал только один боярин, ответил:

– Нет. А мастер оговор на боярина Милославского сделал: сказывает, боярин ведал, что они медные деньги чеканили, зело Илье Даниловичу откупились… Еще Матюшкина, думного дворянина, оговорил…

– Хорошо, наведайся ко мне, – остановил дьяка боярин и двинулся было к дверям, но его остановил Пронский.

– Что ж, боярин, замолвишь царю словечко? – спросил он.

– Не могу, князь; по совести говорю, не до этих дел теперь государю. Сам знаешь, теснят нас со всех сторон.

– Невелика утеря царю, коли тысячу-другую ратников за горы пошлет, – надменно возразил Пронский.

– Толка из этого никакого не будет, а народ зря сгубишь; уволь меня, князь, от худого совета царю, – произнес боярин и, поклонившись Пронскому, прошел в комнату, куда ушел прежде и Милославский и куда допускались только лишь самые ближние к царю люди.

– Сколько новых людей кругом царя! – с горечью произнес Пронский и досадливо пожал плечами.

Он сильно рассчитывал в деле о грузинах на боярина Федора Михайловича Ртищева, человека весьма приближенного к царю, бескорыстного, честного и отличавшегося безукоризненной жизнью, тем более что Ртищев был одних с ним лет и считался как бы даже его товарищем.

– Скоро ль царь выйдет? – нетерпеливо говорили бояре, с ожиданием глядя на двери «комнаты».

– Пошли, чай, все приближенные-то?

– Боярина Матвеева что-то не видать еще, – послышались голоса.

– Эк, хватил! – закричал кто-то. – Артамон давно на Литву услан. Много чает государь от ума его пользы.

– Устал дюже стоять, – переминаясь с ноги на ногу, проговорил недовольным тоном князь Хилков и стал тяжело отдуваться.

– И чего мешкают?

– Дел сказывают много, от заботушки царь-батюшка исхудал даже вовсе.

Когда нетерпение достигло, казалось, высших пределов, возле самых дверей в «комнату» поднялась невообразимая суетня. Все затолкались, заволновались. Голоса сразу смолкли, и наступила такая тишина, что, казалось, слышны были отдельные дыхания боярских грудей. Наконец отворились двери, и в переднюю вошел государь, сопровождаемый ближайшими боярами и приближенными слугами.

II
Царев суд

Царю Алексею Михайловичу было в это время двадцать девять лет. От его румяного лица с окладистой бородкой и темно-русыми густыми волосами, от его несколько полноватой, но очень статной фигуры веяло здоровьем и крепостью.

Доброта, которая светилась в его ласковых голубых глазах, снискала ему лучшее прозвище Тишайший, иначе говоря – кроткого, милосердного, что соответствовало вполне настроению его уравновешенной души. Его основным правилом было: «рассуждать людей вправду всем равно» да «беспомощным помогать»; он часто отменял наказания и рассылал «кормы несчастным».

Привязчивый, трезвый, прекрасный семьянин, царь Алексей Михайлович всем желал благополучия и страшился для себя малейшего волнения. Он был воплощением «мира и благоволения». Без уничижения, как простой человек, он считал себя «недостойным и во псы, не только во цари» и часто говаривал:

– Желал бы я быть не солнцем великим, но хотя бы жалкою звездою там, но не здесь!

Искренний поэт в душе и поклонник мирной тишины, Алексей Михайлович больше всего, кажется, дорожил «устоями благочестия».

– Хотя и мала вещь, – говаривал он, – а и ей честь, и чин, и образец положен в мере; без чина же всякая вещь не утвердится, бесстройство же теряет дело.

До мелочей справлял он все обряды церкви и царского чина: таково было в его глазах государево дело. Ежедневно стоял он по шести часов во храме и клал тысячу пятьсот земных поклонов; в посту питался одним ржаным хлебом, запивая его квасом. При его дворе водворилась красивая порядливость с роскошными торжествами и кудрявыми, витиеватыми речами, но также и с византийским раболепием, со строжайшим исполнением обихода «пресветлого величества», которое окружали толпы старцев и юродивых.

Алексей Михайлович в полном царском облачении, со скипетром в руках, величавой поступью вошел в переднюю. Увидав великого государя, все поклонились в землю.

Невозмутимым степенством веяло от лица царя и его жестов, когда он сел в большое кресло в переднем углу и стал подзывать к себе тех, которым было до него дело. Вокруг него стали бояре Милославский, Ртищев, Ордин-Нащокин и еще несколько самых к нему приближенных.

Царь обвел всю переднюю взглядом своих голубых глаз и приятным грудным голосом спросил:

– Все ли собрались для сидения, кого назначил?

В случае важных дел государь призывал на думу или одних ближних комнатных бояр и окольничих, или же всех бояр, окольничих и дворян, и это называлось «сидением великого государя с боярами о делах».

Ртищев наклонился к царю и сказал, что кроме назначенных на сидение бояр в передней и на крыльце есть много и челобитчиков.

– Знаю, Федюша, знаю, – ласково улыбнулся царь, – да больно бояре-то строптивы ныне стали и неусидчивы, как раз до времени уйдут. Ну, подходи, кто там на очереди! – глянул он на столпившихся у ступенек «места» бояр.

Выступил важного вида боярин и, низко поклонившись царю, стал излагать свое дело. Царь слушал, пристально смотря говорившему в лицо своими голубыми глазами, точно хотевшими изучить все внутренние движения чужой души.

– В гости отпустить просишься, к тестю на побывку? – проговорил государь, когда боярин изложил свою челобитную. – А того не уразумеешь, что время теперь страдное, всяк человек нужен, всем дело есть? Да что в деревню-то тебе приспичило?

 

– Крестины… там, – потупившись, ответил боярин.

– Каки таки крестины? – старался нахмуриться царь, а у самого глаза так и смеялись, так и поблескивали лаской. – Такое ли время теперь, чтобы крестины с торжественностью справлять? Кого крестить-то?

– Дочку окрестить надобно, – еще больше смущаясь, сказал боярин.

– Дочку? Вон дело-то какое! Оно, конечно, лучше бы, кабы сыночка крестить, ну, да и дочь – Божье благословенье… Что ж, ступай себе! Окрести дочь да ворочайся скорее!

Боярин облобызал государеву руку и, согнувшись, отошел в сторону, на его место становились другой, третий и так без конца. С одними царь беседовал благосклонно; ласково отпускал, шутил, смеялся, на других гневно кричал, топал ногами, даже выгонял вон.

Если царь выкликал кого-нибудь из бояр, а его не было, тотчас посылали за опоздавшим, и его ждал грозный выговор, зачем опоздал. Расправа с теми, которые оплошали, не исполнили или не так исполнили царское приказание, коротка.

– Что ж Головин не идет? – спросил царь, два раза вспомнив о боярине, пожалованном из дворян в окольничие. – Сказывали мне, у него челобитная есть, где ж он, смерд? – разгневался царь Алексей.

Наконец явился и Головин; он бил челом, что окольничих в его пору нет и его отец при царе Михаиле был в боярах.

Страшно разгневался на него царь.

– Тебе, страднику, ни в какой чести не бывать! – закричал он. – В тюрьму тебя, кнутом бить да в Сибирь сослать! Отнять у него окольничество – и в тюрьму! – отдал он приказ и прогнал боярина со своих глаз.

Другому провинившемуся он крикнул:

– Так-то ты царю и отечеству служишь? Воздаст тебе Господь Бог за твою к нам, великому государю, прямую сатанинскую службу, яко же Дафану, и Авирону, и Анании, и Сапфире; они клялись Духу Святому во лже, а ты Божие повеление, и наш указ, и милость продал лжою. Потеряет тебя за то самого Господь Бог, и сам ты – треокаянный и бесславный ненавистник. Ступай с глаз моих в геенну!

Боярина тотчас увели в тюрьму.

Третьему боярину царь грозно внушал:

– Ведай себе то, окаянный: тот боится гроз, который надежу держит на отца своего Сатану, и держит ее тайно, чтоб ее никто не прознал, а перед людьми добр и верен показует себя. Да и то себе ведай, Сатанин ангел, что одному тебе и отцу твоему, дьяволу, годна и дорога твоя здешняя честь, а Создателю нашему, Творцу неба и земли и свету моему Чудотворцу, конешно, грубны твои высокопроклятые и гордостные и вымышленные твои тайные дела! Ведай себе то, что за твое роптанье спесивое учиню то, чего ты век над собою такого позора не видал. Пошел прочь, страдник, худой человечишко! – оттолкнул его государь, и подскочившие бояре увели опального под руки вон из передней. Царь заметил наконец князя Черкасского, его грузную голову, высившуюся надо всеми, и неприятные узкие глазки, устремленные прямо на него.

– Тебе чего, Сенкулеевич? – довольно ласково спросил он, вообще не жалуя Черкасских, но отдавая справедливость способностям Якова Куденетовича Черкасского, родного дяди Григория Сенкулеевича.

Последний приблизился к «месту», отдал царю низкий поклон и своим глухим, точно подземным голосом проговорил:

– Бью челом тебе, великий государь. Позволь жениться!

– Что? – искренне изумился царь, и в его глазах засветилась ирония, когда он окинул взглядом огромную, тучную фигуру князя и его некрасивое лицо. – Что же ты, князь, так поздно задумал молодухой обзаводиться? Чай, за пятый десяток перевалило? – шутливо спросил царь.

– Никто моих годов не считал, великий государь, – угрюмо ответил Черкасский.

– На вдове женишься, на богатой, поди? – спросил Милославский, стоя возле государя и пользуясь возможностью в свою очередь поиздеваться над боярином, которого, как и большинство до некоторой степени самостоятельных бояр, царский тесть зело недолюбливал.

– А ты уж не невесту ли мою оттягать захотел? – ехидно спросил Черкасский, тонко намекая на страшную жадность и всем известное стяжательство Милославского.

– Ну, ну, будет, бояре, вы рады, как псы цепные, в горло друг другу вцепиться, – остановил их царь, зная, что даже его присутствие нимало не стеснит расходившихся бояр, которые пойдут при нем даже на кулачки, что уже случалось не однажды. – Кто невеста твоя? – спросил он у Черкасского.

– Князя Бориса Алексеевича Пронского дочь, – пробормотал еле внятно Черкасский, стараясь, чтобы окружающие его не расслышали, хотя большинство уже знало об этом сватовстве.

Пронский выступил вперед и низко поклонился царю. Царь и все собравшиеся в передней с нескрываемым изумлением и даже некоторым недоуменным страхом глядели на безобразного великана-жениха и красивого, молодцеватого отца невесты, который сам еще в женихи весьма годился.

Пронский горделиво окинул взглядом собрание, и его холодные серые глаза точно сталью пронзили присутствующих. Все тотчас же потупились. Только царь не опустил своих глаз, а грустно смотрел на боярина, который отдавал свое родное детище всем известному лютому человеку, словно заведомо обрекал молодую девушку на гибель.

– Сколько же лет твоей дочери, князь? – спросил царь.

– Восемнадцатый со Сретенья пошел, – ответил Пронский, не смевший прибавить дочери лет, потому что неподалеку стояли родственники его жены, знавшие лета его дочери.

– Почему же хочешь ты загубить кровь свою? – строго спросил Пронского Алексей Михайлович.

– Царь-батюшка! Дочка моя своей волей идет за Черкасского… Вот спроси дядю ее, князя Михаила Репнина!

Царь перевел свой вопросительный взгляд на низенького старичка, скромно стоявшего неподалеку от «места».

– Правду ли сказывает князь Борис? – спросил он.

Репнин, задыхающийся от счастья, низко кланяясь и не разгибаясь, что-то бормотал в ответ, глядя на Пронского с добродушной, угодливой лаской. Где было ему, обремененному семьей, обедневшему, бороться с могущественным и богатым Пронским? Он и не пытался бороться, и Пронский хорошо знал, что Репнин поддержит его.

Пронский нахмурился при вопросе царя и надменно проговорил:

– Царь-батюшка моим словам веры не дает, свидетелей требует. Нешто я какой богомерзкий язык?

Алексей Михайлович смущенно завертелся в своем кресле; он всегда тщательно охранял свое спокойствие и не любил вооружать против себя своих ближайших подданных. Но он чувствовал, что в этом сватовстве есть что-то неладное.

Из неловкого положения вывел его боярин Ртищев:

– Прикажи, царь-государь, невесту тебе в терем привезти, сама она тебе и скажет, а князья Борис Алексеевич и Григорий Сенкулеевич не обессудят тебя, великий государь, на этом спросе.

– Проклятый иноземец! – прошипел Пронский и прибавил, кланяясь царю до земли: – Как прикажешь, царь-государь, так и будет; дочке моей радость великая пред очи твои ясные предстати.

– Невесту твою осмотрю, а потом и ответ учиню, – сказал государь Черкасскому, кончая этими словами аудиенцию.

Черкасский облобызал цареву руку, но Пронский все еще медлил.

– У тебя князь, еще что есть? – ласково спросил царь.

– Дело, государь, важности великой, дело до твоей царской милости! – проговорил Пронский.

– Челобитье какое аль жалоба? – устало произнес царь.

– Не о себе и о своих делах хочу просить тебя, а о царевне грузинской, что уже много лет на Москве живет и томится неведением о судьбе своей и своего царства.

– Чего ж она от меня хочет?

– Явиться пред очи твои царские.

– Я ж говорил тебе, назначь царевну к выходу в Успенский собор, – гневно обернулся Алексей Михайлович к Милославскому. – Меня за нее просила царица, просила боярыня Хитрово, теперь вот князь просит, а ты всем, вишь, наперекор. Экой ты, правду, своенравный!

Царь, видимо, начинал выходить из себя. Но Милославский был привычен к вспышкам своего царственного зятя и спокойно возразил, подобострастно склонив свою голову:

– Не гневайся, великий государь, дай и мне слово молвить! Не ведают они, о чем челом бьют… Неможно делать то, о чем они просят.

– Неможно царевну назначить к выходу? – загорячился удивленный царь.

– К выходу назначить можно! Да не в том дело!.. Царевна милость твою царскую беспокоить хочет, а того неможно: у тебя и так дел много поважнее грузинских челобитий. Ну, вот я и размыслил: когда будет посвободнее, тогда, мол, и доложу и назначу… Дело царевны не к спеху…

– Не к спеху дело грузинское, когда, может, весь народ их смертью погибает! А народ этот тоже христианский, нашей же веры; так неужто же отдать его на поругание нечестивым персам да турецким мухамеданам? – пылко и красноречиво возразил Пронский.

– Что-то, князь, больно речист до грузинского дела? – насмешливо произнес царский тесть.

1«Жилецкие люди» – название, употреблявшееся в Московском государстве в противоположность «служилым людям», иначе говоря – горожанин. (Примеч. aвm.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru