bannerbannerbanner
При дворе Тишайшего

Валериан Светлов
При дворе Тишайшего

Полная версия

XX
Ворожея Марфуша

Внешне избушка ворожеи Марфуши нисколько не изменилась с тех пор, как в ней побывала несколько лет назад боярыня Елена Дмитриевна. Внутри она была все так же грязна и неуютна, и по-старому сидела над котелком с варящимися в нем какими-то травами Марфуша.

Годы точно не коснулись ее худощавого цыганского лица; на нем так же светились энергией и силой мрачные темные глаза, пытливо высматривавшие из-за нависших надо лбом всклокоченных, черных как смоль волос. Только вокруг рта лежала складка не то презрения ко всему окружающему, не то затаенного горя.

Помешав травы, она встала, подошла к маленькому слюдовому оконцу и посмотрела на улицу. Было темно, хоть глаз выколи; кругом пустынно и глухо, только слабое журчание ручейка доносилось откуда-то неподалеку.

– Никто больше не придет, поздно… да и время не для волшебства, – проговорила Марфуша, и странная усмешка тронула ее бледные губы. – Вишь, Вербная неделя; они ее чтут и ворожить не станут… Верующие ведь! Много ли сегодня наработала?

С этими словами она задернула оконце платком и пошла к маленькому сундучку, стоявшему рядом, в чуланчике. Вытащив его на середину избы, она присела на корточки и замысловатым ключиком отперла свою сокровищницу, на дне которой оказались груды золота и медной монеты.

Глаза ворожеи потускнели, подернувшись точно слезой.

– Сколько бед натворило это золото, – прошептала ворожея, – и все-таки мне еще мало! Этого не хватит, чтобы сделать счастливой мою Танечку! Ах, Таня, Таня, ради тебя терплю я муки, души загубила и свою и людские, а тело мое слабое ежеминутно адова огня трепещет! Матушка, матушка, – вскрикнула она, – завета твоего не исполнила!

Большой черный кот – непременная принадлежность каждой чародейки того времени, – ласково мурлыча, потерся о ее колени.

Ворожея погладила его по мягкой спинке.

– Бедные мы с тобою, Клубок! Когда-то страда наша кончится?

Кот поднял голову и пошевелил ушами.

– Что, Клубок, или идет кто-либо?

И действительно, возле избы послышались голоса и проклятия.

Ворожея быстро убрала сундучок и боязливо стала прислушиваться. Поздние гости говорили на незнакомом ей языке, а один из голосов был детский. Но скоро ворожея услыхала и настоящую русскую брань.

– Чтобы черти тобой подавились, хрычовка некрещеная! Дома, что ль, тебя нет? Князь Леон, подожди маленько! Ежели нет ее, лешихи, всю избу разнесу! – И тот же голос тихо спросил: – Что, царевич, испугался?

– Я? Вовсе нет! – ответил детский голос, видимо бодрясь.

– Не надо было так поздно, ведь ничего не видно, – проговорил сильный мужской голос.

– Я-то знаю ее чертову избу, – кричал русский, и Марфуша узнала в нем молодого стрельца Прова Степановича. – Да ответишь ли ты, сучья печень? – заорал он во все горло.

– Может, ее и в самом деле нет? – спросил Леон.

– Должна пронюхать, дьяволицына дочь, что мы золота ей кучи навезли!

– Только ты ей не говори, кто мы, – посоветовал Леон, когда под напором стрельца дверь заскрипела.

– Кто там, что надо? – сонным и хриплым голосом спросила наконец Марфуша.

– Открывай, рачье пузо!

– Да ты не больно ори, а сказывай, что надо?

– На то ты и ведьма, чтобы знать, зачем к тебе люди ходят! Разве не почуяла запах денег?

Ворожея постаралась хрипло рассмеяться и отворила дверь, после чего стала рассматривать пришельцев. Она имела довольно много дел с боярами и боярынями, часто толкалась и в теремах, чтобы тотчас же, по осанке, узнать в пришедших знатных людей.

«Какого царства князья?» – думала она и старалась вспомнить, где видела таких чернооких, смуглых красавцев, как этот мальчик и его спутник.

Леон и царевич были в русских шубах и шапках, не желая открывать ворожее своего звания. Но их жгучие глаза и гибкие движения скоро навели старуху на мысль, что это могут быть только грузины, которыми она всегда при встрече на улицах любовалась.

«Грузинской царевны, должно быть, сын и его дядька», – подумала она и проговорила вслух:

– Садитесь, бояре!

– Что за варево мастерила? – спросил Дубнов. – Верно, зелье какое? По чью душу?

– Ты разве, боярин, за допросом пришел?

– Не очень-то я верю твоим снадобьям, – проговорил Дубнов, беспечно рассмеявшись.

– Зачем же тогда ко мне-то пришел?

– Куда люди, туда я. Вы, бабы, нюх особый имеете: может, и скажешь что-либо по нашему делу.

– Скажу, скажу, Пров Степанович! – проговорила ворожея, пристально взглянув на стрельца.

– Кой черт! – пугливо озираясь, воскликнул Дубнов. – Кто сказал… тебе мое имя? Воистину ведьма!

Ворожея усмехнулась – в одну минуту из-под лавки выполз Клубок и стал ластиться к гостям.

– Да воскреснет Бог и расточатся врази Его! – прошептал, крестясь, Пров Степанович. – Сгинь, сгинь, рассыпься!

Но кот не «рассыпался», а сильным скачком прыгнул на колени к царевичу.

Тот в одно мгновение выхватил кинжал и занес его над животным.

– Стой, больно прыток! – стиснула ему руку Марфуша. – В чужой избе да убийство учинять? Ишь, волчонок!

– Зачем такая падаль в доме? – сердито сказал царевич, стараясь хорошо выговорить по-русски слова. – Ты, верно, и вправду ведьма?

– А если бы я не была ведьмой, разве ты, царевич, пришел бы ко мне темной ночью, скрываясь от людей?..

Леон и царевич тревожно переглянулись. Их инкогнито было открыто, и это им было весьма неприятно, но этим ворожея подняла в их глазах свой престиж.

– Она действительно всеведуща, – по-грузински сказал царевич Леону.

– Тем лучше: значит, она нам непременно поможет, – ответил князь Леон и, обращаясь к Марфуше, произнес: – Ты права, женщина, мы пришли к тебе, чтобы узнать то, что скрыто для очей простых людей. Какой силой ты узнаешь тайны, известные одному дьяволу, не наше дело. Ты сама за это ответишь, когда придет твое время. А теперь на! – и он бросил ей на стол небольшой мешочек, наполненный медными деньгами, только что пущенными недавно царем в оборот по совету боярина Федора Михайловича Ртищева.

– Нехорошие деньги! – брезгливо поморщилась ворожея. – Много бед наделают медные деньги! – ироническим тоном проговорила она.

После неудачного похода под Ригу, малороссийских замятен и бесконечной тринадцатилетней войны Московское государство, едва успев оправиться от Смутного времени и моровой язвы, искало возможности как-нибудь парализовать последствия всех этих бедствий. От тяжких податей изнемогал народ, а торговые люди изнывали от непосильных налогов. Уже в 1656 году казны недостало ратным людям на жалованье, и государь велел пустить в народное обращение медные деньги, которые должны были по нарицательной цене заменить серебряные. В следующие два года эти деньги действительно ходили как серебряные, но затем стали понижаться в цене, а именно на рубль надобно было «наддавать» шесть денег, а потом «наддача» все подымалась и подымалась. Наступила во всем страшная дороговизна; указы, запрещавшие поднимать цены на необходимые предметы, уже не действовали. Часто случалось, что ратные люди не брали жалованья медными деньгами, явилось множество воровских медных денег, начали хватать и пытать людей. Все стали как огня бояться медных денег.

У ворожеи таких денег не было – она искусно выучилась отличать фальшивые от настоящих и не попадалась впросак; если же и случалось, что она в темноте недоглядела, то она бросала эти «воровские деньги» в реку, протекавшую недалеко от ее дома.

– Ну, что же скажешь ты мне, – начал Леон, – о моей пропаже?

– Какая пропажа? – спросила Марфуша.

– Ай да ведьма! – закричал стрелец. – Спрашивает, угадать не может. Должна же ты сама знать…

– Только и дела у меня есть, что ваши дела знать, у кого что пропало! Одной головы мало!

– Узнала же, кто мы таковы?

– Это другое дело! Не думавши угадала. Ну, сказывайте скорей, у кого что пропало?

– Да, правду сказать, мы знаем, у кого наша пропажа, только надобно нам узнать, где она припрятана у него.

– Да сказывай толком все подряд! – нетерпеливо проговорила ворожея, обращаясь к Дубнову.

– Сказывай, князь, – обернулся стрелец к Леону.

– Кинжал у меня… – запнулся Леон. – У одного человека… надо бы узнать, куда он его припрятал и отдаст ли добром, или силой, или хитростью? Как мне свое добро придется вернуть?

Пока Леон излагал свое дело, ворожея пристально смотрела на него; его слова будили в ее памяти какие-то воспоминания, но она никак не могла припомнить, где и что именно слышала о кинжале.

– В драке он кинжал свой посеял, – объяснил ей Дубнов, – а боярские холопы его и подобрали.

Стрелец остановился, вспомнив, что князь хотел сохранить полнейшую тайну об обстоятельствах потери кинжала.

Ворожея сразу вспомнила, что по этому делу приходила уже к ней управительница князя Черкасского, Матрена Архиповна, чтобы узнать имя обидчика своего боярина. Но до сих пор Марфуша не могла ей открыть это имя, так как положительно никто на Москве не говорил ни слова об этом.

Хитрая ворожея мигом смекнула, что счастливый случай разом предавал ей в руки обоих противников; она могла теперь услужить им двоим, а вместе с тем и упрочить свою славу всеведущей волшебницы. Конечно, и мысль вдвойне заработать деньги промелкнула у нее. Особенно не пожалеет денег князь Черкасский, чтобы узнать подлинное имя своего ворога.

Живо сообразив все это, Марфуша окончательно поразила своих гостей, неожиданно промолвив:

– Испужался, Пров Степанович, что обмолвился? Небось все равно я обо всем прозрела, все провидела: князь этот самый ударил своим ножом нашего князя Григория Сенкулеевича Черкасского, и нож остался на месте боя, а оттуда взяли его княжеские холопы. Так ведь, что ли?

Все трое вздрогнули, а молодой стрелец торопливо осенил себя крестным знамением и прошептал молитву.

– Так где же мой кинжал спрятан у князя? – оправившись от первого неприятного впечатления, спросил Леон.

 

– Ну, красавец, этого сейчас я тебе сказать не могу… Надобно мне погадать об этом! – И ворожея, сев к таганчику, начала варить свое зелье.

– А можешь ли ты сказать, добром ли вернет он мне мой кинжал или как? – спросил Леон.

Ворожея ответила не сразу; она сняла с огня котелок с варевом и подкинула чего-то на уголья, что вспыхнуло вдруг сильным и высоким пламенем; на мгновение пламя осветило красноватым светом лица ворожеи и ее гостей; потом что-то сильно затрещало, и по избе распространился тяжелый, удушливый серный запах.

Дубнов снова закрестился, шепча молитвы, и потянул за полу Леона.

– Уйдем, ну ее! Еще его вызовет!..

– Постой, пусть же она скажет, – шепнул ему Леон.

– Нет, не отдаст! – громко произнесла ворожея. – Потому что боярин очень гневен и нож тот пребогатеющий.

– Значит, силой надо добывать свое добро? – с горечью спросил Леон. – А ты мне скажешь, куда он его схоронил?

– Скажу, – неохотно ответила ворожея. – Приходи недель этак через пяток! А тебе что, боярин молодой? – ласково обратилась она к царевичу.

– Мне ничего. Я пришел с товарищем.

– Дай ручку, погадаю, – попросила она, протянув к нему свою сухую, смуглую руку.

Мальчик брезгливо отдернул свою.

– На-ка, лучше мою посмотри, – предложил ей стрелец свою широкую ладонь.

Ворожея взяла его руку с нескрываемым любопытством и стала внимательно разглядывать резко очерченные борозды и линии его ладони. В избе наступила глубокая тишина.

– Ну что, скоро ты насмотришься? – спросил Дубнов, которым начало овладевать суеверное беспокойство.

Ворожея вдруг насупилась, недружелюбным взором окинула молодого стрельца и с недовольным выражением лица отшвырнула от себя его руку.

– Что ж так немилостиво? – усмехнулся Пров Степанович. – Иль плохи мои дела?

– Лучше и желать нельзя, – неопределенно ответила ворожея.

– Любит, значит, меня моя любушка?

– А ты разве этого не знаешь? – холодно спросила Марфуша. – Как зовут твою любушку? – раздумчиво проговорила она.

– Ох, чародейка-бабушка! – сорвав шапку с головы и ударив ею о стол, с грустью произнес стрелец. – Извела меня девка-то! Ни в вине, ни в разгуле красу ее невмоготу мне забыть! Хоть бы ты что дала, чтобы ее сердце приворожить ко мне!..

– А что, не любит она тебя?

– А кто же знает девичье сердце? Издевки надо мной, молодцом, творит; часом, думаешь – любит, а другим разом – хоть и глаз не кажи. Дай зелья какого-нибудь! – попросил Пров Степанович, и его добродушные глаза глядели так грустно и так умильно на ворожею, что она отвернулась и уже смягченным голосом проговорила:

– Как зовут… зазнобу-то твою?

– Татьяной.

Ворожея дрогнула так, что котелок с зельем, который она держала в руках, свалился прямо на уголья и, разбившись, затушил огонь, еще слабо тлевший. Но затем она выпрямилась, грозная, негодующая, и глухим, как бы пророческим голосом проговорила:

– Ступай, молодец!.. Забудь Татьяну… Не забудешь – худо тебе будет, ой как худо!

Пров Степанович с удивлением и горестью посмотрел на ворожею.

– Чего ты разгневалась так-то? Или жаль котелка стало? Так ведь я заплачу, если надо.

– Не надобно мне твоих денег, – еще глуше произнесла Марфуша и оттолкнула деньги, предложенные ей стрельцом.

– Как хочешь! Твое дело! А только чего серчаешь – и в толк не возьму. Прощенья просим! – небрежно кивнул стрелец головой и двинулся к дверям. – Пойдем, князь, всего наслушались, будет!

Но Леон, по-видимому заинтересованный гаданием ворожеи, попросил Марфушу погадать и ему в свою очередь.

Марфуша, все такая же сумрачная, молча всмотрелась в руку грузина, через несколько секунд опустила ее и, с участием взглянув на молодого князя, произнесла:

– Не видать тебе счастья… рано умрешь!

– И на том спасибо! – весело усмехнулся Леон, лихо сверкнув глазами.

– Экий красавец! – с сожалением проговорила ворожея. – Ты понаведайся ко мне, князь! Зайди как-нибудь попозднее.

– Ну, погадай уж и мне! – решившись наконец, робко протянул ей свою руку царевич.

– Славная у тебя рука, молодецкая! – погладив его руку, сказала ворожея. – И лицо и осанка царские… а царем тебе, царевич, не бывать… Не сетуй на меня за это – язык мой вторит только знакам твоей руки… На ней так написано, не выдумала я.

– Я и не сержусь на тебя, женщина, – важно произнес царевич, – дивлюсь я твоему искусству.

– Ну, идем, что ли! – крикнул с порога стрелец. – Нечего слушать вздорные бабьи речи! Ведь это все одно, что за советом к пауку ходить! – крикнул Пров Степанович, обозленный предсказанием ворожеи.

Она проводила его недружелюбным взглядом и проговорила вполголоса:

– А Татьяны тебе не видать как своих ушей! Не видать тебе ее, голубчик, этому предсказанию можешь поверить, молодец!

Леон и царевич последовали за своим товарищем.

Марфуша потянула Леона за рукав шубы. Он отстал от своих спутников, задержался на минутку в сенцах, и она прошептала ему:

– А ты зайди, князь, ко мне, авось что-либо и сделаю для твоего дела! Может, судьбу-мачеху и обойдем как-нибудь. Такому-то молодцу да счастья не видать – кому же тогда и видеть его? Неужто ж тому? – кивнула она на вышедшего уже Дубнова.

– За что ты невзлюбила его? – тихо спросил ее Леон, удивленный участием к себе старой странной женщины.

– Хочешь, покажу тебе Танюшу, его зазнобу? – насмешливо сделала она ударение на последнем слове. – Красавица, что и говорить!

– К чему это мне? Не надо мне, не надо! – насмешливо проговорил Леон и пошел вон из избы, торопясь на зов царевича и окрики Прова Степановича.

Ворожея злобно посмотрела ему вслед, но ее хмурое лицо скоро разгладилось, и на губах даже мелькнула улыбка надежды. И она заговорила, как бы желая успокоить себя:

– Увидит Танюшу, тогда не скажет «не надо». Поди, еще раз запросится! Такому красавцу только и под стать, что моя Танюша, хоть полсвета обыщи и обегай. Он хоть и князь, а, верно, бедный; страна-то их, сказывают, пребеднющая, а Танюша богата, ой как богата!

На этот раз она прервала свои мысли и глубоко задумалась.

XXI
Воспоминания цыганки

Не всегда Марфуша была мрачной, косматой, всеми презираемой «ведьмой». Когда-то она была хорошенькой черноглазой девочкой, которую все дворовые люди в доме князя Хованского любили и баловали. Она жила с матерью в небольшом домике, окруженном садом, в двух маленьких горницах с крылечком и кухонькой; на окнах висели всегда чистые занавески, а летом появлялись в их домике и цветы, которые так любила цыганка Мара, Марфушина мать; стол в горнице был всегда покрыт белой холстиной, а спала Марфуша на мягкой перине рядом со страстно любившей ее матерью.

Девочка не могла припомнить мать иначе как только лежащей либо в постели, либо на скамье. Какой-то тайный недуг снедал красавицу цыганку, вольную дочь степей, и она таяла от этого недуга день ото дня, как воск от горячего пламени. По целым дням лежала она с запрокинутой головой, а ее огромные черные глаза всегда так уныло, так безропотно направляли свои взоры в окно, в глубокую даль, с такой тоской следили за полетом ласточек, что каждому становилось невыносимо грустно смотреть, как увядал, как засыхал этот роскошный полевой цветок, схваченный жестокой рукой и сорванный ею в самую цветущую его пору.

Не радовали красавицу Мару ни дорогая парча, ни цветные мониста, которыми одаривал ее боярин Дмитрий Федорович Хованский; слабая улыбка появлялась на ее смуглом лице, исхудалом, но все-таки прекрасном, только тогда, когда она видела яркие живые цветы и вдыхала их свежее, веселое благоухание. Но боярин не понимал этой страсти; он приносил ей вороха драгоценных даров, требовал за все это благодарностей, восторгов и ласк и выходил из себя, когда купленная им за большие деньги красавица оставалась холодна. Бедный ребенок степей дарил благодарной улыбкой лишь свою дочь да тех еще, кто приносил ей что-нибудь, напоминавшее ее сердцу о воле.

Марфуша знала, какие цветы ее мать любит больше всего; она бегала летом по полям и разыскивала их. Вся зарумянившаяся, загорелая, с вьющимися по плечам волосами, прибегала она к больной с полной охапкой цветов. Мать приглаживала ей волосы своей исхудалой рукой, и слезы медленно-медленно катились по ее уже впалым щекам. Эти слезы всегда смущали девочку, ей хотелось порадовать больную, а вместо радости выходили лишь слезы, но спросить о причине их Марфуша не решалась.

Так прошло несколько лет. Марфуша подрастала, а ее мать медленно таяла, теряя красоту. Боярин все реже и реже посещал маленький домик и уже давно перестал посылать туда подарки. И слезы на лице Мары уже никогда больше не высыхали. Однажды – это было весной – Марфуша прибежала с целым пучком ландышей в руках и рассыпала их на постель матери. В этот раз Мара не заплакала; она положила свою руку на головку дочери и сказала ей такие слова, которые запали в душу девочки на всю жизнь:

– Слушай, Марфуша, что я тебе скажу, слушай и запомни. Боярин, ворог наш, женится! Ты ведь знаешь, о ком я говорю?

Марфуша молча кивнула головкой. Еще бы ей не знать того, кого ее мать называла «ворогом»! Она сама так боялась и так не любила боярина, когда он своей рукой трепал ее по щеке и смотрел на нее холодными как снег глазами. И часто говорил он ей с какой-то невеселой улыбкой своим жестким голосом: «Расти, расти, девочка! Вырастешь, хорошего мужа найдем». Казалось, он хотел шутить с девочкой, но от его шуток по спине ребенка всегда ползли мурашки, и она жутко поеживалась под его острым, стальным взглядом. Марфуша, конечно, знала, что он был ее отцом: мамушка и нянюшка, жившие в хоромах, часто, гладя ее черные курчавые волосы, ласково шептали ей:

– Лицом-то вся в него, вся в него, только глаза да волосы матери! Барское дите, что и говорить!

Все эти разговоры, вздохи и ахи отзывались на чуткой душе девочки и заставляли ее внимательнее вглядываться в окружавшие ее отношения.

– Так слушай же! – продолжала Мара. – Купил он меня силком, против воли моей, у нашего табора. Я была дочерью богатого и набольшего цыгана; весь табор ему подчинялся; я вышла красой на славу. Матери я не знала с трех лет; увез ее кто-то от нас, она сбежала назад, в табор, да сил много в том беге потеряла и скоро скончалась. Отец любил меня, а… все-таки продал! Так требовал табор! Большие деньги за меня дали. Я была невестой: цыгана молодого любила, любила больше жизни, больше воли, и он любил меня! – Мара замолчала, закрыла глаза, и на ее лицо легла такая мука, что у маленькой Марфуши сердце в груди перевернулось. – Когда продали меня, Зардай повесился… О том сказала мне одна цыганка, долго-долго спустя. Тебе не понять теперь, как я страдала, идя в неволю, покидая родимые степи и милого друга. Боярин Хованский много денег дал за меня, обещал и жениться. Крепко любил он тогда меня, сперва жизни за меня не пожалел бы, да противен он мне был, постылый, хуже смерти. Руки на себя пыталась я наложить, да спасали, а потом караулить стали. Вскоре и ты родилась… Отошла я… Сперва ты мне ненавистна была, а как увидала я тебя, маленькую, слабенькую, так и полюбила, горемычная, всем своим сердцем несчастным.

Марфуша припала, благодарная, к рукам матери.

– А он, – продолжала Мара уже слабеющим голосом, – боярин Дмитрий Федорович, отец-то твой, все любви моей домогался, в ногах у меня валялся, руки мне целовал… Ну… и полюбила я его! За тебя ли, за сироту, за жизнь ли свою разбитую, но полюбила!.. Зардая забыла… утихла мысль о нем, и стал люб мне отец твой! Думала, он и вправду меня своей женой сделает, и ты счастлива будешь! Но, видно, душа Зардая покоя нигде не находила и мне покой дать не хотела. Недолго боярин тешился любовью моею; о женитьбе он речей уже не заводил, скоро другую зазнобу нашел, а теперь вот, сказывают, женится! – И она заломила свои пальцы так, что они хрустнули.

– Мамка, ты еще любишь его?

– Теперь не люблю, – страстно ответила цыганка, – и ненавижу, ненавижу, Марфуша… Я мстить ему за жизнь свою, за Зардая хочу! Помоги мне! Марфуша, дочь моя ненаглядная! – Она схватилась за грудь, в которой уже давно что-то клокотало и переливалось, и сильно закашлялась; обильный пот смочил ее лоб и виски. – Неужели умереть, не отомстив? – едва слышно прошептала она.

Марфуша чутьем угадала эти слова, вылетевшие из запекшихся уст матери, и заметалась по комнате, ища, чем помочь умирающей; но как раз в это время отворилась дверь, и в нее, кряхтя, вошел сам боярин. Марфуша навеки запомнила и выражение лица надменного боярина, пришедшего доконать свою жертву, и его красный, из дорогого сукна, кафтан с зеленым кушаком, и сафьяновые сапожки на ногах, и даже шапку из «скунцов», которую он снял при входе, тряхнув своими белокурыми кудрями. Он хотел перекреститься, но, вспомнив, что в избе не было образов, махнул рукой и криво усмехнулся.

 

От этой улыбки затрепетало сердечко Марфуши, и она пугливо прижалась к матери.

Мара упала на белые подушки; на ее щеках горело два ярких пятна, глаза лихорадочно блестели, а из тяжело вздымавшейся груди вырывалось горячее дыхание, перемешанное с хрипами. Она встретила вошедшего страстным взором; он, поймав этот взгляд, чуть отшатнулся от нее и насупился.

– Здравствуй, Мара, – сказал он, стараясь придать своему лицу и голосу приветливость.

Она охватила его руку и медленно поднесла ее к своим горячим губам.

По телу боярина пробежала дрожь. Эта женщина, когда-то страстно любимая им, теперь подурневшая, постаревшая и больная, возбуждала в нем только отвращение; чувство жалости не было знакомо именитому боярину.

– Вышли девчонку, – произнес он, отдергивая руку.

Мара посмотрела на дочь, и та поспешно юркнула в соседнюю горенку, откуда ей было слышно, что говорили ее родители; эти слова глубоко запали ей в душу и заронили чувство непримиримой ненависти к тому, кого она должна была уважать и любить как отца.

Хованский хмуро и неуверенно заговорил о том, что ему не хватает в доме помещения для охотников за соколами; что он хотел было выстроить новую избу, да места не хватает около его хором, а за охотниками нужен глаз да глаз.

Мара слушала его молча, только в ее глазах зажигались огни ненависти и оскорбленного самолюбия; она уже догадывалась, к чему клонилась речь Хованского, но еще не перебивала его и не приходила ему на помощь.

Это разозлило боярина, и он сердито крикнул:

– Ты что, словно истукан венецейский, молчишь.

– Выгоняешь, стало быть? – пристально смотря ему в глаза, злобно спросила она.

– Не гоню я, а говорю, может, в слободу переберешься?

– Зачем мне переезжать? – издеваясь над его видимым смущением, проговорила цыганка.

– Зачем… зачем! – опять вспылил боярин. – Сказываю, для охотников…

– Совесть-то еще в тебе есть, – совладав с приступавшими к горлу слезами, проговорила Мара, – в глаза-то смотреть мне не можешь… И лжешь, лукавишь, правду сказать сразу не можешь.

– Я правду говорю.

– Лукавишь, предатель! – выпрямляясь на кровати и почти задыхаясь, крикнула Мара. – Разве мне не ведомо, что в твоей душе поганой деется? Ты женишься! Вот ради того и меня стал гнать со двора; постылая – и вон меня, как падаль негодную! Молодая, вишь, полюбилася!.. У! Проклятые!..

Она еще что-то хотела сказать, но кашель заглушил ее слова, и она в бессилии упала на подушки.

– Молчи, змея! – прошипел князь. – Беду еще твоя злоба накличет на головку ее светлую. Ведьма ведь ты!

Цыганка мало-помалу успокоилась; при этих словах горькая улыбка тронула ей запекшиеся, сухие губы.

– Теперь ведьмой обзываешь! А помнишь, как из табора от жениха меня увозил? Каких только слов ласковых не говаривал? Помнишь, как любви моей домогался? Дмитрий! Неужели забыл, все забыл и за другую красу гонишь меня? Умереть дай здесь, возле тебя, Дмитрий!

Мара уже не грозилась, не кляла его, а пресмыкалась перед ним и жалобно-жалобно молила о последней милостыни.

Но боярина мало растрогали ее слова; он должен был исполнить требование своего будущего тестя и выгнать цыганку, о которой знала вся Москва, иначе его молодая прелестная невеста не переступила бы порога дома. Отказаться же от девушки, в которую он теперь был так страстно влюблен, как некогда в эту цыганку, ему, конечно, и в голову не приходило. Он предложил Маре переселиться в другой дом, на другой конец города, когда мог просто сослать ее в далекую деревню, потому что она была его раба, купленная им на потеху. Какое же ему было дело до ее души, которой он в ней и не признавал даже? Ее упорство только злило его, нисколько не смягчая его сердца.

– Ты, поди, который год умираешь, – равнодушно усмехнулся он, – смерти твоей ждать – сам раньше помрешь… Да и некогда ждать-то.

– Скорей хочется свою любушку обнять? – дрожа от ревности, проговорила Мара. – А старую цыганку, молодость чью загубил, красоту чью заел, как собаку, из дома гонишь?

– Не гоню я тебя, – хмуро произнес боярин, думая про себя, что и впрямь больной недолго осталось жить, – а дом мне нужен!

– Не тебе нужен, а жене твоей молодой; видеть вам меня тошнехонько.

– А если и так? – вспылил вдруг Хованский. – Не тебе, холопке, перечить нам.

– Не всегда и я холопкой была, – побелевшими губами ответила Мара, – ты вольную меня взял… и в таборе мой отец знатным промеж своего народа был…

– Буде смешить-то! Зна-атная! Может, царского рода твоя цыганская кровь? Ну, однако, мне некогда зря калякать с тобою. Съезжай со двора, да скорей…

– Не съеду, – глухо проговорила Мара.

– Что? – крикнул он. – А на скотный двор хочешь?

– Что же, волочи; сама не в силах идти, а волей своей с места не сдвинусь! Сюда силком волок, отсюда, как падаль, – куда хочешь!

– Ведьма, колдунья! – задыхаясь от гнева, прошептал боярин, придвигаясь к больной. – Осрамить на всю Москву хочешь? Так не бывать же этому! – Он протянул руку к ее шее, намереваясь задушить.

Глаза цыганки вдруг радостно засияли, и, сладко улыбаясь, она тоже шепотом произнесла:

– Убей, убей! Смерть от твоей руки мне мила… По крайности, вовек меня не забудешь. – Рука боярина давила шею, но ее губы продолжали шептать: – Я всегда буду перед тобой и перед женой твоей! И во сне меня будешь видеть незримую! И голос мой будешь слышать безмолвный! И днем и ночью я буду тревожить тебя!

Слова хрипло, уже едва внятно вылетали из посинелых уст, на опухшем лице с выкатившимися глазами витала уже смерть, и выражение какой-то злобной удовлетворенности мелькнуло в ее меркнущих глазах.

Боярин разжал руки и отпрянул в сторону.

– Проклятая… заколдуешь еще и впрямь!

Он схватил шапку и бросился к дверям, но из горницы выбежала Марфуша и взмолилась, чтобы он не гнал ее с матерью из избы.

Мара лежала на белых подушках безмолвная и обессиленная, казалось, ничего не видя и не слыша.

– Оставь, оставь мамку, не тревожь ее, она скоро помрет! – молила Марфуша отца.

Адская мысль сверкнула вдруг в исступленном мозгу рассвирепевшего Хованского. Взглянув на больную и заметив, что ее грудь порывисто дышит, он проговорил:

– Если вы завтра к вечеру отсюда не уберетесь, продам я тебя, девчонка, Пронскому… Он давно на тебя зарится!

Душу раздирающий крик был ответом на эти слова. Мара, собрав остаток сил, вскочила с кровати, подбежала к дочери и, охватив ее шею руками, дико закричала:

– Проклятый! Кровь свою хочет продать!

– Замолчи, колдунья! Не моя это кровь! Цыгана своего ты до меня любила – его это отродье, цыганское! – крикнул Хованский и вышел.

Мара в беспамятстве повисла на руках своей тринадцатилетней Марфуши.

Этой же ночью она померла, заклиная дочь отомстить их обидчику.

– Беги к нашим, скажи: «Мара прислала дочь свою», – сказала умирающая. – Тебя наши многому научат… ты сильна будешь… только никому сердца своего не отдавай! Ты погибнешь, если полюбишь кого, погибнешь, как твоя мать погибла… Клянись мне, что исполнишь предсмертный мой завет!

И девочка давала страшные клятвы и содрогалась от проклятий, воплей и стонов умирающей матери и вместе с ней проникалась непримиримой ненавистью к тем, кто отнял у нее любимую мать.

Боярин не велел хоронить цыганку по христианскому обряду, заявил кому следовало, что она была колдуньей; ее зарыли где-то за городом, как зарывали всякую гиль воровскую.

Марфуша, безутешно рыдая, опять валялась у отца в ногах, испрашивая позволения похоронить мать на кладбище, но он отказал в этом и прогнал от себя дочь.

– Смотри, боярин! – сверкнув на него глазами, проговорила девочка. – Смотри, как бы тебе худо не было!

– У, волчонок! – вздрогнув от суеверного страха, прикрикнул на нее Хованский.

Вскоре затем состоялась и свадьба боярина.

Но молодой жене пришлась не по душе хмурая черноглазая девочка, и она торопила мужа продать ее Пронскому.

Девочка целыми днями пропадала на могиле матери, засевая ее свежей травкой и усаживая цветами, которые так любила покойница, дома же, забившись в угол, пугливо и дико выглядывала из своего убежища.

– Уж накличет это цыганское отродье беду! – говорила мамушка молодой боярыне, и все отшатывались от Марфуши как от зачумленной.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru