
- Рейтинг Литрес:5
Полная версия:
Sirin Черная птица
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Огромная, тяжелая фигура его навалилась тенью на смятую постель.
— Режь. И быстро, — бросил Эймар глухим басом, в котором не было ни капли жалости. Оттолкнув служанку, сам вдавил ладонями хрупкие плечи дочери в подушки, лишая ее последней возможности вырваться, и хватка эта оказалась непреклонной, как стальные тиски.
Лекарь судорожно сглотнул и сделал неверный шаг вперед.
Розалина же, не в силах стоять в стороне, метнулась к постели, но не стала произносить пустых утешений, а только вцепилась горячими, дрожащими пальцами в свободную ладонь сестры, навалилась грудью на край кровати, переплетая свои пальцы с ее пальцами, и с силой прижалась лбом к влажной от пота простыне у самого ее плеча.
А где-то рядом бился отчаянный, сдавленный всхлип королевы Мирры. Холодная сталь с обжигающей резкостью вспорола тонкую кожу на сгибе локтя, и острая боль вспыхнула пронзительно и горячо, так что мышцы непроизвольно содрогнулись в спазме, но пудовая тяжесть короля не дала ей даже шевельнуться. В подставленную медную чашу с тихим, монотонным плеском упали первые густые капли.
Вместе с пульсирующей раной и вытекающей темной кровью из непослушного тела начал стремительно уходить и звериный жар паники, и место его заступала звенящая в ушах пустота, липкий холодный пот да наваливающаяся свинцовая слабость. Эймар не отпускал ее, пока чаша не наполнилась на четверть, а тяжелое дыхание его все это время опаляло макушку Лилианны, которая зажмурилась так сильно, что перед глазами поплыли багровые круги, все еще ожидая новой экзекуции, нового касания стали, вонзающейся в живую плоть.
И вдруг тяжесть чужих рук исчезла — Эймар разжал пальцы и медленно выпрямился. Грузная фигура его отбросила на каменную стену длинную ломаную тень, а в колючих глазах не было ни капли раскаяния, одна лишь суровая, привычная сытость выполненного долга.
— Затяни рану. И чтобы без заразы, — глухо бросил он и, развернувшись, тяжелым, чеканящим по камню шагом покинул душную опочивальню, даже не взглянув на забившуюся в угол, рыдающую жену.
Вместе с вытекшей в чашу кровью из Лилианны ушла не только животная паника, но и последние крохи жизненных сил, и холод пробрал ее до самых костей липким, мертвенным ознобом, от которого не спасали ни тяжесть наваленных одеял, ни горячие, дрожащие пальцы новообретенной сестры. Розалина, чья природная смелость и порывистость разбивались сейчас о невыносимое бессилие, лишь сильнее стиснула обмякшую, чужую ладонь.
— Лили, посмотри на меня — шепот Розы дрожал от слез и затаенной ярости. Она еще крепче прижалась лбом к влажной от пота простыне у плеча сестры, словно одной этой близостью пыталась удержать ее в этом мире.
Старый же лекарь, чьи сухие руки были измазаны в бурой подсыхающей жиже, не дал девушке и мгновения на милосердную передышку, а схватил со стола кусок грубого небеленого полотна, густо смоченного жгучей обеззараживающей смесью из спирта и горьких трав, и безжалостно вдавил его прямо в открытый срез на вене, отчего боль ударила с новой силой — уже не пульсирующая, а разъедающая, обжигающая плоть, прошивающая руку до самого плеча, — и он туго перетянул локоть жгутом, ничуть не заботясь о том, как непроизвольно дергались мышцы истощенной пациентки.
Роза поймала мутный, уходящий взгляд сестры и придвинулась ближе.
— Смотри на меня, Лили. Только на меня. — она держала ее лицо в ладонях, и шепот дрожал, но под дрожью что-то звенело, упрямое и злое. — Не смей закрывать глаза. Ты что, слабачка?
А держать глаза открытыми было уже почти не на что. Лицо сестры — бледное, в веснушках, с русыми прядями, прилипшими ко лбу, — пока еще стояло перед ней, а все прочее в комнате расползлось по краям и стекало куда-то вбок.
— Дурная кровь вышла, — проскрипел старый лекарь и кинул окровавленный ланцет в таз. — Теперь лишь ждать.
Ждать не вышло. Скулеж королевы Мирры, что копился в углу, сорвался во весь голос, и мать кинулась к кровати.
— Вы убили ее! Мою девочку! Мясники! — заголосила мать. Глаза ее блестели лихорадочно, дико, когда она бросилась к постели и вцепилась пальцами в окровавленные простыни, едва не задев раненую руку дочери.
Розалина, в один миг сменив отчаяние яростью, выпустила ладонь сестры, вскочила и грубо, всем своим гибким телом оттеснила обезумевшую мать назад.
— Уведите ее! — рявкнула она на застывших служанок, и голос сорвался на крик. — Не видите, что она делает только хуже?! Уберите ее отсюда!
Все вокруг между тем теряло четкость, расползаясь серыми и желтыми пятнами, и не было тут никакой милосердной мягкой тьмы, потому что потеря крови отзывалась одной только грубой, тошнотворной физиологией: зрение сузилось до пульсирующего тоннеля, к горлу подкатил кислый ком, во рту собралась вязкая слюна, которую не было сил сглотнуть, а в ушах нарастал тяжелый металлический гул — звук собственного слабеющего пульса, — и гул этот искажал вопли матери, растягивая их в жуткий, демонический вой.
И сквозь этот кошмар, сквозь жгучую боль в перетянутом локте, в гаснущем ее сознании всплыло лицо Эймара, всплыли его тяжелые руки, что несли ее через коридор, и низкий, обещающий голос про смерть и безумие, которым он не даст ее забрать, а после были те же самые руки, что навалились всем весом и держали, пока в нее лезли сталью, и желудок свело холодной, тошной судорогой.
«Лжет». Короткое, голое слово царапнуло где-то под ребрами и кануло, и больше она его не держала, потому что держать было уже нечем.
Тело отпускало ее некрасиво. Шея обмякла, а голова тяжело завалилась набок, на смятую влажную подушку.
Не было ни облака, ни мягкой тьмы. Беспамятство сомкнулось над ней, как сырая земля над опущенным в нее телом — тяжело, глухо, без воздуха.
Когда Лилианну наконец отпустило и дыхание ее выровнялось в тяжелый, неровный сон, Роза обвела взглядом комнату. Служанки, окровавленные тряпки, таз с потемневшей водой — все это было лишним.
— Вон, — сказала она тихо, и оттого страшнее, чем если бы кричала. — Все. Кровь, тряпье — уберете утром. Сейчас — вон.
Утро вползало в стрельчатые окна неохотно, цедилось сквозь мутные стекла серым, без единого теплого луча, и Розалина сидела в кресле у самой стены, поджав под себя ноги и кутаясь в шерстяную шаль. Она почти не спала всю эту ночь, ловя ухом каждый рваный, неровный вздох младшей сестры, потому что в голове у нее все еще стоял тот вчерашний крик и тускло блестело ржавое лезвие в сухих лекарских пальцах. Девушка думала со страхом о том, что в Эридании за слабость не милуют никого, даже принцесс, и что отец их, король Эймар, такого позора не забудет и не простит.
Тихий шорох смятых простыней выдернул ее из этих мыслей, и она подняла усталые, опухшие глаза и увидела, что Лилианна села на постели.
Младшая принцесса выглядела пугающе хрупкой. Розалина с тревогой следила, как та, морщась, тянется здоровой рукой к сгибу локтя, где под грубой льняной повязкой, пропитанной едким спиртом и горькой травой, саднил глубокий надрез. Пальцы ее при этом дрожали, когда она поддевала и стягивала с себя жесткий бинт, обнажая запекшуюся темную корку. Розалина уже привстала было, чтоб кинуться к ней, остановить, сказать, что лекарь не велел трогать рану, но что-то в самих движениях сестры — какая-то чужая, остановившаяся, нездешняя сосредоточенность — пригвоздило ее к месту.
Лилианна меж тем потянулась к прикроватному столику и взяла оттуда небольшое серебряное зеркальце.
Для Розы в этом не было ровно ничего особенного, сестра и прежде то и дело гляделась в него, вертясь так и эдак, как всякая девица ее лет, но теперь она вглядывалась в мутноватую гладь иначе, тяжело, неотрывно, будто видела там не себя, а кого-то постороннего, подменыша, тихо занявшего ее место, и в широко раскрытых ее глазах стоял такой глубокий, нутряной шок, что у Розалины похолодело под ложечкой.
«Святые угодники, неужто удар о камни и впрямь забрал у нее разум насовсем», — подумала она с тоской, прижав ладонь к груди, и не было у нее ни единой возможности догадаться, что в знакомом этом теле сидит теперь совсем чужая, ниоткуда взявшаяся душа.
Роза уже открыла было рот, чтоб окликнуть сестру помягче, поласковей, как вдруг из коридора донесся торопливый, крадущийся шорох шагов, и она обернулась так резко, что шаль сползла с плеча, потому что в узкую щель под тяжелой дубовой створкой кто-то снаружи протолкнул сложенный вдвое клочок грубого серого пергамента.
Кровь отлила у нее от лица разом, так что веснушки проступили резче, грязноватыми крапинами на побелевшей коже, и она метнулась к двери, как воровка, схватила записку, стиснула ее в кулаке и затолкала в складки юбки, дыша часто, загнанно, и в глазах ее плескался уже не девичий, а самый настоящий звериный страх, потому что тайная переписка с простым конюхом, с Томасом, могла стоить головы им обоим.
И, обернувшись, она поняла, что Лилианна, оторвавшись от зеркальца, смотрит прямо на нее, не мигая.
— Я я думала, ты спишь, — голос ее прозвучал тихо, надломленно, неуверенно в выстуженном воздухе каменной спальни, и она тут же опустила глаза, уткнулась взглядом в тяжелые складки смятого одеяла, лишь бы не встречаться с сестрой глазами.
Розалина услышала этот сбивчивый тон, увидела, как сестра прячет лицо, но прочла в этом не утайку, а тот самый расколотый ударом рассудок да слабость после спущенной крови, и потому расправила складки шали и юбки, заталкивая зашуршавший пергамент глубже в ткань, подальше от чужого глаза.
— Сон не шел, Лили, — выговорила Роза сдавленно и сделала осторожный шаг от двери. В голосе ее, обыкновенно звонком и дерзком, теперь стояла сухая, нервная хрипота, и она попыталась было изобразить легкость, да только лицо оставалось белым, как простыня. — Не после того, как отец не после вчерашнего.
Она подошла к кровати, заметила, как сестра вся подобралась, натянутая, готовая отпрянуть, и присела на самый краешек матраса. Взгляд ее упал на зеркальце в чужих, тонких пальцах, и за это она ухватилась, как за спасительный предлог увести разговор от опасной кромки.
Теплые пальцы, на которых алела свежая царапина от вчерашних осколков, легли поверх холодной дрожащей руки и придавили зеркальце к одеялу.
— Зачем ты так в себя вглядываешься? — спросила Розалина тихо, с затаенной горечью, всматриваясь в опущенное лицо сестры. — Бледная вся, истаяла за эти дни, а все ж это ты, я тебя где угодно Или — она осеклась на полуслове, и голос ее сел. — Или ты и впрямь не помнишь, кто там на тебя из стекла глядит? Лекарь сказал, удар о камни мысли спутать мог. Что ты помнишь о том дне, Лили?
— О том дне? Когда я умерла?..
Слово выскочило само, поперед всякой мысли, и она тут же прикусила язык, поздно, уже сказала, уже услышали, и в животе у нее все сжалось в холодный тугой комок. Она торопливо, спотыкаясь, начала затирать сказанное:
— То есть нет, не умерла, конечно просто сон, кошмар приснился.
Но слово «умерла» уже висело в выстуженном воздухе и таять не собиралось.
Розалина вздрогнула, и в глазах ее мелькнуло то стылое, нутряное, чему в Эридании имя знали хорошо, потому что грань между расшибленной головой и порченым разумом тут была не толще волоса, а король Эймар безумия под своей крышей не терпел. И кому, как не Розе, было это знать. Она выдохнула, и напряженные плечи ее под шерстяной шалью чуть опустились. Теплые пальцы стиснули чужую руку крепче, только теперь в этом было не утешение, а другое, — попытка втащить сестру обратно, в эту вот комнату, к этим вот стенам.
— Кошмар да, кошмар, ну конечно, — проговорила Роза быстро, почти скороговоркой, и забрала холодное серебряное зеркальце из дрожащих пальцев, отложила его на столик. Металл стукнул о дерево резче, чем ей хотелось.
Она придвинулась ближе и положила ладонь Лилианне на лоб.
— Лекарь же сказал, удар о камни мысли путает. У тебя жар еще не спал, Лили. Вот разум и морочит тебя всякой дрянью.
Говорила она уверенно, гладко, но взгляд то и дело срывался вниз, к складкам собственной юбки, где спрятан был под ткань этот проклятый клочок от Томаса, и оговорка младшей сестры выходила ей сейчас на диво кстати, потому что если та и впрямь мелет в лихорадке невесть что, то вряд ли заметила записку, а и заметила бы — кто поверит помешанной, кто понесет отцу слова, в которых ни складу, ни ладу.
— Лежать тебе надо, — отрезала старшая принцесса тоном, не терпящим возражений. Поднялась с края матраса, и принялась жестко, рывками оправлять смятые, пропахшие потом и едким спиртом одеяла, подтыкая их под сестру. — И если ты при отце такое начнешь нести ты ж его знаешь. Он этого не спустит. Ни слова больше про смерть, Лили. Слышишь меня?
— Да хорошо, ни слова, это же и впрямь нелепо, я ведь жива, — выговорила она торопливо, сбивчивой скороговоркой, сглатывая пересохшим горлом, — вот же я, сижу тут, все чувствую, а мертвые ведь ничего не чувствуют
Мир этот, чужой, жесткий, охотно подтверждал ей все, чего она от него требовала, потому что под тугой льняной повязкой на сгибе локтя дергало горячей, толчками отдающей болью вскрытую лекарем вену, и от ледяного сквозняка, тянувшего понизу под высокими каменными сводами, ее колотило крупной, неподдельной дрожью — мертвых так не колотит.
Розалина выдохнула шумно, с присвистом, потому что вот это рассуждение, цепляющееся за боль, за озноб, за вполне земные доводы, и было ей лучшим доказательством, что рассудок у сестры на месте.
— Истинно так, Лили, — зашептала она с жаром, и в серо-голубых глазах ее влажно блеснуло, — болит — стало быть, живая. Дурная кровь вышла, жар сойдет. Только при отце ты эту блажь про смерть больше не заводи. Он таких шуток над собой не спускает.
Убедившись, что приступ миновал, старшая принцесса наконец позволила себе отстраниться, поднялась с края матраса и принялась деловито оправлять тяжелые стеганые одеяла.
— Лежи тихо. Велю девкам принести свежей воды и прибрать этот разгром, — Роза кивнула на лужу и осколки склянок у двери.
Она отвернулась от кровати, полагая, что обескровленная сестра вот-вот снова провалится в сон, но, сделав несколько шагов к окну, остановилась, думая, что на нее уже не смотрят, — воровато оглянулась на дубовую дверь, а потом дрожащими пальцами выудила из складок юбки тот самый смятый клочок.
В жидком свете, падавшем сквозь стрельчатое окно, Лилианна из-под полуопущенных век видела, как сестра жадно впилась глазами в короткие строки, как враз залило краской ее только что белые щеки, как Роза поднесла грубую бумагу к губам и прижалась к ней — бережно, будто та могла рассыпаться, — а после торопливо сунула обратно за ткань.
— Все в порядке? Ты так резко отвернулась
Роза дернулась, выпрямилась, и эту полыхавшую на лице краску попыталась загнать обратно за хлопотливую суету.
— Что ты, Лили, все хорошо, — голос вышел звонче и суше обычного, с натянутой легкостью, и она поспешно отошла от окна, сделала несколько быстрых шагов к кровати. — Просто померещилось. Глаз она так и не подняла, нагнулась и снова, излишне деловито, почти грубо, взялась перетряхивать тяжелые стеганые одеяла.
— Ты их только что оправляла, — заметила Лилианна.
— Ой, да это я так Почудилось, будто в галерее отцовы шаги, — солгала Роза и наконец мазнула взглядом по бледному лицу сестры, торопливо, вскользь, лишь бы отвести разговор подальше от записки да поближе к этой ее немочи. — От сквозняка да от вечного страха у меня и у самой уж мысли путаются. Тебе нельзя себя тревожить, милая. Лекарь вон сколько дурной крови спустил, а у тебя глаза все еще горят нехорошо. Принести воды? Или кликнуть девок, прибрать наконец этот разгром? — Так ты же собиралась позвать служанок. Забыла? — ровно сказала Лилианна, и слова эти легли в комнате чужеродно, слишком гладко для здешней речи.
— Да да, верно, — голос Розы выровнялся, обрел привычную твердость, только на дне еще царапала хрипотца. — Тут от крови да камфоры кто угодно умом тронется.
Она распахнула тяжелые дубовые двери рывком. В полутемной галерее, у стены, жались две бледные девки — давно ждали, не смея сунуться без зова.
— Воды Ее Высочеству, живо! — бросила Розалина так, что Лилианна узнала в этом голосе отца. — И приберите весь разгром. Осколки, лужу. Чтоб через минуту пол блестел, ясно вам?
Служанки скользнули в выстуженную опочивальню, опустились на колени и, не смея поднять глаз, торопливо принялись подбирать с каменных плит осколки лекарских склянок и затирать лужу, где вода смешалась с бурыми каплями крови.
Розалина вернулась к постели, выхватив из трясущихся рук одной из девок оловянный кубок с колодезной водой, присела на край сырого матраса и поднесла холодный металл к растрескавшимся губам сестры.
— Пей, Лили, — мягко сказала она. — Маленькими глотками.
И смотрела сверху так бережно, так спокойно, что Лилианна поняла: сестра уверена, будто ее тайна цела и схоронена надежно.
Тишины, однако, не дали. Не успела Роза отстраниться, как в галерее раздался гулкий, чеканный шаг, тяжелые двери отворились без стука, и на пороге встал молодой мужчина с длинными, почти пепельными волосами до плеч. Его выцветшие холодные глаза скользнули по Лилианне и остановились на старшей принцессе.
— Ренар? — окликнула его Роза.
— Принцесса Розалина. Король Эймар требует вас в зал совета. Немедленно, — отчеканил он сухо, будто зачитывал приговор. — Дело не ждет. Король Кристиан подтвердил намерения, и Его Величество желает огласить сроки вашего венчания.
Розалина побледнела, и рука ее сама собой дернулась к груди — туда, где под плотной тканью корсажа лежала записка.
— Я сейчас буду, милорд, — выдавила она севшим, чужим голосом.
Ренар коротко кивнул и ушел, оставив дверь приоткрытой. Едва шаги стихли, вся ее натянутая твердость опала.
— Сегодня — беззвучно, одними губами, выговорила Роза, глядя в стрельчатое окно, за которым темнела дальняя кромка леса. — Сегодня ночью. Иначе поздно.
И, не взглянув больше на сестру, выбежала вон, оставив Лилианну одну в выстывшей комнате.
Глава 3 Конец начала
Когда дверь за Розалиной притворилась, оставив в галерее затихающий шорох ее торопливых шагов, в покоях остались только две горничные, прибиравшие след недавнего разгрома, да сама Лилианна, которая лежала навзничь, потому что на большее ее уже не хватало.
Кровопускание выпотрошило ее досуха, и теперь в сгибе локтя под тугой льняной повязкой пульсировала горячая, дергающая боль, так что она перестала шевелиться вовсе и просто смотрела вверх, в тяжелый тканевый полог, по которому в неверном свете оплывающих свечей расползались узоры, похожие то ли на вьюнок, то ли на чьи-то скрюченные пальцы. Стоило ей хотя бы чуть повернуть голову на подушке, как стены кренились и плыли, к горлу подкатывала дурнота, и она замирала снова, выжидая, пока комната уляжется на место. Мысли не складывались ни во что цельное, они кружили и расходились. Стоило ухватиться за одну, как ее относило прочь, оставляя только обрывки: что та женщина с серым лицом из мутного зеркала над раковиной, проглотившая горсть мела и захлебнувшаяся черной водой, осталась там, в мире гудящих за окном проспектов, и больше ее нет, что руки, лежащие сейчас поверх расшитого одеяла, тонкие, бледные, с длинными изящными пальцами, принадлежали девушке, которая упала с лошади в воду и разбила голову о камни, и этой девушки тоже, должно быть, больше нет. Остается, выходит, кто-то третий, тот, кто дышит этим горьким воздухом, считает удары собственного сердца под повязкой и не может даже толком повернуть головы, и этому третьему теперь надлежало как-то называться.
— Лилианна, — беззвучно повторила она, едва шевельнув пересохшими, склеившимися губами. Слово отозвалось во рту чужим вкусом, не приживаясь, не прирастая, болтаясь на ней так же неловко, как болталась бы чужая рубаха с чужого плеча.И в эту самую минуту, когда чужое имя еще горчило на языке, одна из горничных, та, что помоложе, склонившаяся над лужей с тряпкой, начала тихонько напевать себе под нос — без слов поначалу, одно мычание в такт движениям руки, а потом и со словами, негромко, для себя, как поют, когда работа однообразна и думаешь о своем.
Лилианна узнала мотив прежде, чем разобрала слова.
Она знала эту песню. Не «похожую», не «вроде той» — ту самую, до последнего перехода, до этого вот провала перед припевом, который она тысячу раз ловила из колонок над прилавком, из чьих-то наушников в метро, из приемника на кухне, пока стояла спиной к окну и резала хлеб в той, другой жизни, которой больше не было. Мелодия легла в нее пазом в паз, без зазора, и оттого было не узнавание даже, а что-то хуже — будто кто-то аккуратно вынул кусок ее прежнего мира и вложил сюда, в эту выстуженную каменную коробку, где ему неоткуда было взяться.
Тело сработало раньше рассудка. Она приподнялась на локте, забыв и про повязку, и про дергающую боль, которая тут же отозвалась тошнотой, так что комната снова поплыла, и пришлось зажмуриться, переждать. Когда она открыла глаза, горничная все пела, ни о чем не догадываясь, возя тряпкой по плитам.
— Что это, — выговорила Лилианна, и голос вышел сорванный, не свой. Слова легли неправильно, слишком прямо, слишком в лоб для здешней речи, она это услышала сама, но поправлять уже было поздно. — Что ты сейчас пела.
Горничная вздрогнула, выронила тряпку и обернулась, прижавшись спиной к ножке кровати, — мокрые красные руки, испуганные глаза, готовность к тому, что ее сейчас за что-нибудь накажут.
— Простите, Ваше Высочество, я не хотела я тихо, я не думала, что вы
— Я не сержусь. — Лилианна попыталась смягчить голос и не сумела. — Песня. Откуда она? Кто тебя ей научил?
Девушка моргнула, не понимая, чего от нее хотят, — вопрос был странный, не из тех, что задают принцессы.
— Так ее все поют, госпожа, — ответила она осторожно, на пробу, выгадывая, не ловушка ли это. — Бродячие певцы, на ярмарках которые. Старая песня, сколько себя помню, столько и поют, и матушка моя пела, и до нее. Хорошая ведь. Про девушку, что любимого с войны ждала да не дождалась. — Она запнулась и добавила совсем тихо, словно оправдываясь: — Я думала, вы спите.
Старая. Сколько себя помню. И до нее.
Лилианна смотрела на нее и не находила, что сказать, потому что сказать было нечего — ни одна возможность не складывалась в голове в нечто, на что можно опереться. Песня, которую написали в той жизни, в студии, под аппаратуру, песня, которую крутили по радио меньше десяти лет, здесь пели на ярмарках поколениями, до матери этой девушки, до ее бабки. Либо лгала горничная, чего не было никакого смысла делать, либо лгала память, либо — и это было хуже всего — между тем миром и этим тянулась какая-то нить, о которой она ничего не знала и знать пока не могла.
Что-то, должно быть, проступило у нее на лице, потому что обе горничные переглянулись, и та, что постарше, торопливо подобрала с пола осколки в подол, потянула младшую за рукав.
— Вам бы отдохнуть, Ваше Высочество, мы после доберем, не до конца еще, мы тихонько уйдем, — заговорила она разом, кланяясь, пятясь к двери, и младшая пятилась за ней, не сводя с принцессы того опасливого взгляда, каким смотрят на человека, с которым неладно и от которого лучше держаться подальше.
Дверь притворилась. Шаги их частой дробью простучали по галерее и стихли.
Лилианна осталась лежать, приподнявшись на здоровом локте, в опустевшей комнате, и теперь ее прошибло потом — испариной по вискам, по спине между лопаток, липкой и холодной, хотя в опочивальне было выстужено и зуб на зуб не попадал. Песня все крутилась в ней, доходила до того самого провала перед припевом и начиналась заново, и не было способа ее выгнать, как не было способа объяснить, откуда ей здесь взяться.
* * *
Розалина опоздала, и опоздала нарочно, хотя сама себе в этом не созналась бы, потому что признать значило бы понять причину, а причина — сложенный вчетверо клочок бумаги, спрятанный под китовым усом корсажа, — жгла кожу под левой грудью так, будто была не дрянной серой бумагой, а раскаленным тавром, и всякий раз, как Роза делала вдох поглубже, край записки впивался в тело, напоминая, что времени осталось до ночи, а после ночи — не останется вовсе.
Замок в этот час дышал тем особенным холодом, какой заводится в старых каменных кладках к исходу зимы, когда снаружи уже капает с кровель и пахнет талой землей, а внутри стены так и не отдали накопленной за пять месяцев стужи и сочатся ею из каждого шва, из каждой замазанной известью трещины, так что слуги жгли в галереях факелы даже днем — не ради света, света хватало и от высоких стрельчатых окон, а чтобы хоть как-то разогнать эту могильную сырость, оседавшую на коже липкой пеленой. Факелы коптили, бросали по сводам рваные тени фамильных штандартов и шевелились на стенах, будто живые, будто и они прислушивались к тому, что творилось за затворенными дверями.



