Книга Черная птица читать онлайн бесплатно, автор Sirin – Fictionbook
Sirin Черная птица
Черная птица
Черная птица

4

  • 0
Поделиться
  • Рейтинг Литрес:4.8

Полная версия:

Sirin Черная птица

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Sirin

Черная птица

Глава 1 Дверь, которая не открылась

Пролог

Давным-давно, так давно, что никто уже и не помнит когда, жила-была принцесса.

Жила она в королевстве Среброгорье. Хорошее было королевство. Реки там текли чистые-чистые, прямо как стекло, а звёзды по ночам спускались так низко, что их можно было достать рукой, если встать на цыпочки.

Принцессу звали Аэлинн. Это старинное имя, и значит оно «утренний свет». Имя ей подходило. Красивее её на всём свете никого не было.

Волосы у неё были золотые, длинные, до самой земли. И они светились сами по себе, как будто маленькие солнышки запутались в косах. Поэтому ночью в её комнате даже свечку не зажигали — и так светло.

А глаза у Аэлинн были синие. Посмотришь в них — и сразу хочется улыбнуться. Даже если ты грустил, грусть куда-то девалась.

Но самое главное — не глаза и не волосы. Самое главное, что принцесса была очень-очень добрая. Добрее во всём королевстве никого не было.

Идёт она, бывало, по саду — а за ней цветы распускаются. Прямо сами. И розы, и ромашки, и всё подряд. А зимой пройдёт мимо замёрзшего ручья, посмотрит на него ласково — и лёд тает, и ручеёк снова бежит и журчит.

Если птичка падала к её ногам с подбитым крылышком, принцесса брала её в ладошки, грела немножко — и птичка выздоравливала и улетала.

А у ворот всегда стояли нищие, бедные люди. Так Аэлинн каждому давала хлебушка, и доброе слово говорила, и золотую монетку из кошелька доставала. И кошелёк у неё был волшебный — сколько ни доставай, монетки в нём не кончались.

— Какая же у нас добрая принцесса! — говорили придворные дамы и плакали от умиления в платочки.

— Чудо, а не девочка! — кивали старые мудрецы. — Таких на свете больше нет!

А король, её папа, — добрый старичок с белой-белой бородой, — сидел на золотом троне и смотрел на дочку. И сердце у него прямо таяло от любви.

— Доченька моя, — говорил он, — ты у меня самая лучшая. Пока ты с нами, у нас всё будет хорошо.

И правда — всё было хорошо. Целыми днями в Среброгорье пели песни. На лугах водили хороводы. Из окошек пахло пирогами и яблоками. Никто не ругался, никто не голодал, никто не плакал.

Казалось, так будет всегда.

Но нет.

Потому что далеко-далеко на севере, за Чёрными горами, жил злой колдун.

Звали колдуна Мрачнозлоб. Лицо у него было зелёное, нос длинный-длинный, и на самом кончике сидела бородавка. Глаза красные, как два уголька, и, когда он сердился, из них сыпались искры. А сердился он всегда. Потому что злой.

Жил колдун в чёрном замке, где ничего не росло, только колючки да сухой бурьян, и вороны каркали по стенам.

И вот однажды поглядел Мрачнозлоб в своё нехорошее зеркало — а оно нечаянно показало ему Среброгорье. И как там светло, и как люди поют и водят хороводы. И колдун рассердился пуще прежнего.

— Это почему же им хорошо, а мне плохо? — закричал он и затопал ногами. — Пускай и им будет плохо!

И наколдовал он чёрную тучу, большую-пребольшую, во всё небо, и погнал её на Среброгорье.

Туча пришла, и спряталось солнышко. Стало темно и холодно, завяли цветы, замёрзли реки, и птички больше не пели. Заплакал даже старый король.

— Что же теперь будет с нами, — сказал он. — Пропадём.

А принцесса взяла его за руку:

— Не плачь, папенька. Я сама пойду к колдуну и всё исправлю.

— Что ты, доченька! — испугался король. — Он же тебя погубит!

— А я добрая, — улыбнулась Аэлинн. — Я не боюсь.

И пошла.

Шла через тёмный лес — а навстречу волки, голодные, зубы скалят. А она поглядела на них ласково, каждого по голове погладила — и стали волки смирные, и пошли за ней следом, сторожить в дороге.

Шла через высокие горы. Ветер выл, снег колол щёки, а она всё шла и шла, потому что добрая была и смелая.

А у широкой реки, где не перейти, узнали её рыбки.

— Это же наша принцесса! Она нас зимой согрела! — и собрались спинка к спинке, и получился мостик. И Аэлинн перешла на тот берег.

А Мрачнозлоб уже её поджидал на чёрном троне.

— Ага! Пришла-таки! Сейчас я тебя в лягушку превращу! — и стал кидать чёрные молнии.

А молнии до Аэлинн долетают — и тают. Потому что была она такая добрая, что злое колдовство до неё и дотронуться не могло.

Кидал колдун, кидал, весь вспотел, из сил выбился.

— Да почему же не выходит? — кричит, и сам чуть не плачет от злости.

Аэлинн подошла близко-близко, поглядела на него синими глазами и сказала тихо:

— Бедный ты, бедный. Тебя ведь никто никогда не любил. Оттого ты и злой.

И колдун замолчал. И вспомнил, как был маленький, как сидел один-одинёшенек в холодном замке, и как никто его ни разу не пожалел. И покатилась у него по щеке слезинка. Первая за всю жизнь.

А принцесса взяла его за руку, и пошло от ладошки тепло. И сделалось зелёное лицо обыкновенным, и бородавка пропала, и стал колдун добрый.

— Прости меня, — сказал он. — Я больше не буду.

— Я тебя прощаю, — сказала Аэлинн.

И чёрная туча тотчас растаяла, и вышло солнышко, и в Среброгорье распустились цветы, и запели птички.

Аэлинн вернулась домой, и обнял её старый король, и плакал — только теперь от радости.

И стали они жить-поживать по-прежнему. А колдун больше не злился — приходил в гости и пил чай с пирогами. И все его простили.

* * *

Ее убежищем была толстая библиотечная книга с потертым золотым тиснением на обложке, такая зачитанная, что корешок размяк и страницы по краю обтрепались в бахрому, — история про принцессу-воительницу, ту, что железной рукой вытащила свое королевство из пепла, и девочка знала там каждую строку наизусть и все равно открывала снова, на одних и тех же местах, потому что пока книга была раскрыта, можно было побыть не собой, а той, прямой, не пробиваемой, которой никто не смеет вывернуть руку, а захлопнешь обложку — и все это сползает с тебя, как снятое с чужого плеча платье, и остается одна она, какая есть.

А была она в свои двенадцать никакая не принцесса, а девочка с последней парты, та, что выучилась занимать как можно меньше места. Голову вниз, глаза под челку, колпачок ручки прикушен зубами, лишь бы взгляд учительницы прошел по ней и не зацепился, а зацепился за кого-нибудь другого. Только сегодня на доске белело кривое, выведенное мелом слово «Псина», и весь класс косился то на доску, то на нее, выжидая, заплачет она или нет. Спину она держала прямо, а плечи все равно вздрагивали, мелко, сами собой, и поделать с этим она ничего не могла.

Ее вызвали к доске, и она встала перед всеми с мелком в руке. Мелок крошился у нее в дрожащих пальцах, оставляя не буквы, а обломанные черточки.

— По по — выдавливала она, и язык каменел во рту, не шел дальше, упирался, а двадцать пар глаз смотрели, как она с ним не справляется.

— Сколько можно тянуть, выговаривай уже, не в первом же классе, — сказала учительница без злости даже, с той усталой, на публику, снисходительностью, что жжет хуже всякого крика. — Или ты до выпускного так и будешь заикаться?

Сзади кто-то прыснул, за ним другой, и смех пополз по рядам, набирая силу, от первого несмелого вскрика к общему гулу, в котором уже не разобрать было отдельных голосов, один сплошной черный шум над партами.

— Садись, — отрезала учительница и отвернулась к журналу. — Кто следующий? Может, кто-нибудь, кто умеет говорить?

Девочка вернулась на место и отгородилась от класса учебником, поставив его торчком, и за этим учебником пережидала, пока сойдет со щек жар и перестанет прыгать подбородок. А урок все тянулся и тянулся, учительница вела его ровно, будто ничего и не было, и каждый тихий смешок с соседнего ряда отдавался у девочки под ребрами коротким тупым тычком, и она считала про себя минуты до звонка.

Едва он прозвенел, она сгребла тетради в охапку, но подняться не успела — кто-то на ходу впечатался ей плечом в плечо, нарочно, так что ее повело вбок и книга чуть не вылетела из рук.

— Осторожней, а то упадешь, заика!

Под сдавленное хихиканье ей хотелось одного — выскользнуть в коридор и пропасть в толпе, но в дверях дорогу заступил Максим, высокий, разъевшийся в плечах старшеклассник, который последние недели не давал ей прохода.

— Спешишь, тихоня? — протянул он.

С разгону она едва не ткнулась ему в грудь и тут же шарахнулась назад, а за спиной у нее кто-то сбавил шаг, кто-то придержал приятеля за рукав, и все они подобрались, как подбираются к началу зрелища. Максим наклонился так близко, что она услышала его дыхание у самого уха.

— Чего сегодня такая тихая? — шепнул он, и рука его легла ей на плечо и медленно поползла к лопаткам.

Она окоченела вся. Чужая ладонь была горячей сквозь тонкую блузку, и от этого тепла по спине прошло мерзкое, ползущее, а пальцы его на плече сжались до того места, где назавтра нальется синяк.

— Отпусти — выдохнула она, но горло пересохло, и вышел не голос, а жалкий надломленный писк.

Ему это и нравилось. Он наклонился еще ближе и вдруг сказал громко, на весь коридор, не для нее , а для тех, кто стоял за спиной:

— Думаешь, тебя кто-нибудь полюбит? С такими-то глазами, как у забитой мыши?

Кругом засмеялись, звонко, в несколько голосов, и пол у нее под ногами качнулся, и в висках застучало тупо и часто. Она рванулась изо всех сил, и на миг его рука соскользнула, но он, не дав ей уйти, подставил под ногу свою, и она тяжело рухнула на колени посреди коридора, на глазах у всех.

Юбка форменного платья проехала по грязному полу, колено обожгло так, что перехватило дух, но саднило не оно, а вот этот хохот сверху, ликующий, со всех сторон разом. Кусая губу, чтобы не разреветься тут же при них, она вскочила и, припадая на ушибленную ногу, кинулась прочь.

На улице она наконец вдохнула как следует. Небо висело низкое, грозило мокрым снегом, ветер лез под куртку, но дышать на воле было легче, чем там, в духоте. Она пересекла пустой школьный двор и свернула в полутемную аллею, что вела к заднему входу старого Дома культуры, где на втором этаже была районная библиотека.

В сумрачном коридоре стояла тишина, только снизу, приглушенные перекрытиями, доносились звуки чьей-то репетиции. Она заспешила к лестнице. Обеденный перерыв кончился пятнадцать минут назад — дверь должна была быть открыта

Едва она ступила на первый пролет, как внизу с грохотом отлетела входная дверь, и тяжелые быстрые шаги ударили по ступеням, гулко, через одну, — за ней шли, и шли нарочно, не отставая.

Она кинулась вверх, взлетела на второй этаж и с разгону дернула ручку. Не подалась. Заперто, библиотека закрыта, и за этой дверью спрятаться было нельзя.

Дальше идти было некуда. Она прижалась спиной к двери, стиснув книгу обеими руками к груди, а шаги уже выкатились на площадку и стихли — он поднялся следом. Она обернулась и увидела Максима, запыхавшегося, но ухмыляющегося.

— Ты чего тут бродишь одна? — протянул он и пошел на нее, не торопясь.

Она попятилась, пока лопатки не вжались в стену. Назад дороги не было, впереди — он.

— Б-библиотека закрыта, — выговорила она и сунулась было протиснуться мимо.

Но он выбросил руку и уперся ладонью в стену рядом с ее головой, отрезая, и навис сверху, и от него пахнуло тяжело — дешевым одеколоном пополам со старым табаком.

— Тихоня, а уроки прогуливаешь, — сказал он с хрипотцой. — Может, и не такая ты пай-девочка?

Глаза у него в полутьме блестели нехорошо. Он протянул руку и тронул ее куртку, и она дернулась, вмялась затылком в холодную стену.

— Чего трясешься? — усмехнулся он, и ладонь его медленно, с ленцой пошла выше, к шее, едва задевая кожу, и от этого скользкого, нарочно ласкового касания у нее свело все внутри и ноги приросли к полу, не сдвинуть.

— Н-не надо — выдавила она тонким, рвущимся голосом.

Он шагнул вплотную, коленями почти в ее колени, а свободной рукой подцепил язычок молнии на куртке и потянул вниз, медленно, и молния с тихим треском разошлась на несколько сантиметров.

— А что «не надо»? Я ж пока ничего не делаю, — шепнул он ей в самое лицо.

Она отвернулась, зажмурилась, и щеку обдало его дыханием, горячим, спертым, а под ребрами колотилось так часто и тяжело, что отдавалось в горло, и не хватало воздуха. Он провел пальцем по ее волосам, заправил прядь за ухо — с виду ласково, а ее от этого замутило, к самому горлу подкатило, и из-под зажмуренных век все-таки выдавилось мокрое и потекло по щекам, а она его не утирала.

— Боишься? — царапнул шепотом у самого уха. — Заика-трусиха

Вдруг снизу, с площадки, послышались женские голоса — две пожилые женщины поднимались по лестнице, негромко переговариваясь. Девочка распахнула мокрые глаза, кинулась к ним взглядом, как кидаются за помощью, но женщины скользнули по ней и по нему ровно, без всякого выражения, и отвернулись, и пошли своей дорогой.

Максим досадливо поморщился, и хватка его на миг ослабла, и этого мига хватило — девочка поднырнула под его руку и метнулась по коридору, вниз по ступеням, не чуя под собой ног. На одном из пролетов оступилась, приложилась коленом о бетон, тем же, ушибленным, и все равно вскочила и побежала дальше.

Остановилась она только в темном подъезде своего дома, когда тяжелая железная дверь захлопнулась за спиной и отрезала ее от улицы. Она прислонилась к стене и не поворачивала головы, потому что краем глаза ловила свое мутное отражение в грязном дверном стекле. Оттуда на нее глядело что-то перепачканное, согнутое, на нее саму не похожее. Она все терла и терла ладонью шею, заливаясь слезами, и прижимала к груди размокшую библиотечную книгу, как прижимают единственное, что еще держит на плаву, потому что больше держаться было не за что, а тереть шею было бесполезно — то скользкое, что осталось на ней от чужих пальцев, сидело уже не на коже.

Дома пахло жареной картошкой. Мать выглянула с кухни на секунду: «Помой руки и за стол», — и девочка молча кивнула, отворачивая красные глаза. За ужином она не сказала ни слова, ковыряла вилкой в тарелке, не поднося ко рту. Внутри у нее все стянулось и затихло.

Отпросившись к себе, она затворила дверь, прижалась к ней спиной, и опять, сама не замечая, принялась тереть шею в том месте, где прошлись его пальцы, будто можно соскрести это ногтями. Подошла к зеркалу. Приоткрыла рот, чтобы выговорить отражению самое простое — «я не боюсь», — а вышло жалкое, давящееся «я н-не б-б», и она с отвращением отвернулась.

Зажгла настольную лампу, села. Желтый круг лег на разбухшую от сырости книгу, и она провела по обложке пальцами, по той, что стояла там прямая и непокорная, — не заика, не трусиха, которую можно безнаказанно вмять в стену грязного коридора.

Она рывком подтянула к себе чистую тетрадь, схватила карандаш. Пальцы тряслись так, что грифель скакал по бумаге и выходили не буквы, а рваные, кривые царапины. Затупленный кончик с сухим треском прорвал тонкий лист. Девочка зажмурилась, стиснула карандаш обеими руками, до белизны в костяшках, заставляя руку уняться, втянула воздух — и медленно, с нажимом, продавливая грифель в страницу, вывела: «Однажды в школе появился монстр»

Дальше рука понеслась сама, и в этих строках не было заикания, потому что бумага не слышит, как застревает язык, и не ждет, пока выговоришь, и не переглядывается за спиной, — в этих строках чудовище с ревом вламывалось в класс, и те, кто вжимал ее в стену грязного коридора, теперь сами с визгом лезли под парты, и пряталась даже учительница, та самая, что нынче утром цедила сквозь зубы свое публичное «вы-го-ва-ри-вай», а она одна стояла посреди всего этого прямая и спокойная, и довольно было ей повести рукой, как чудовище осыпалось серым пеплом. Грифель летал по странице, продавливая жирную черную борозду, лист уже лоснился от нажима, а она все писала, дыша тяжело, почти со всхлипом, выгоняя на бумагу ту глухую ярость и ту силу, которым не было места в ее настоящем, забитом, не умеющем дать сдачи теле.

Вечером позвонили в дверь. На пороге переминался соседский мальчишка — единственный, кого она еще могла назвать приятелем.

— Привет! Я тот диск достал, помнишь, говорил, — выпалил он, сияя.

В другой день она бы обрадовалась по-настоящему, потому что с ним было просто, и не страшно, и не надо было следить за каждым своим словом, — но сегодня ей хотелось одного, чтобы между ней и всем светом встала дверь и больше не отворялась. Она выдавила слабую улыбку, приняла коробку и сама не заметила, как при этом отвела пальцы, проследив, чтобы они не задели его пальцев. Мать, стоявшая у нее за плечом, нахмурилась:

— Поздно уже. Завтра в школу.

Когда за мальчиком захлопнулась дверь, мать взяла дочь за плечо, и пальцы ее были твердые:

— Слушай меня. Ты еще ребенок. Никаких мальчиков, никаких гуляний с ними до восемнадцати. Обещаешь?

Девочка подняла глаза на встревоженное материнское лицо и едва заметно кивнула.

— Обещаю. Мне и не надо.

Мать смягчилась, погладила ее по голове, а девочка улыбнулась ей в ответ одними уголками губ, потому что и впрямь ничего такого не хотела, — после того как чужие, грубые руки лезли к ней там, в коридоре, от одной мысли о любом прикосновении подкатывало то же мерзкое, ползущее, что и тогда у стены, и тело само поджималось, отгораживаясь. Хотелось одного: чтобы оставили в покое. И в тот вечер в ней, под ребрами, тихо, без слез и без слов, завязалось что-то потверже простого обещания матери — не подпускать к себе никого близко, не отдавать свое тело ничьим рукам, потому что уроки да тетрадь с чудовищами были единственным углом, куда не доставали ни боль, ни страх, и держаться надо было за этот угол, а от всего прочего — подальше, так было безопаснее, а безопаснее теперь было важнее всего.

* * *

Годы шли, и стена вокруг нее росла сама собой, незримая, но крепкая. Девочка вытянулась в тихую, ушедшую в себя девушку. Травить ее перестали — подростковая злость к старшим классам выдохлась, да и она к тому времени выучилась так сливаться со стеной, что взгляд по ней просто скользил, не находя, за что зацепиться.

Единственным, кто еще оставался при ней, был тот соседский мальчишка. Он раздался в плечах, голос у него огрубел. Случалось, провожал ее после школы, и она все чаще ловила себя на том, что весь день ждет этих коротких встреч. Она вдалбливала себе, что это просто дружба, и почти верила, — а тело не слушалось, и стоило ему повернуться к ней, улыбнуться, как у нее перехватывало под ребрами что-то теплое и нельзя.

Если он в пылу разговора нечаянно задевал ее руку, она отдергивала ее и пряталась за неловким смешком, хотя в этом теплом, торопливом касании не было ничего дурного, ничего из того, чего она боялась. Помня свою клятву, она гнала все это прочь. Но по ночам, в темноте, под одеялом, где никто не видел и не считал, она замирала от собственных стыдных выдумок — как он берет ее за руку нарочно, медленно, и смотрит совсем не по-дружески, — и от этих мыслей ее разом и тянуло, и пугало, а наутро она корила себя за дурь. А когда он пропадал на неделю-другую, потому что у него завелись свои дела и новые приятели, в ней подымалось липкое, ревнивое, и она крутила в голове одно и то же: вдруг у него уже есть кто-то, вдруг забудет про нее вовсе, — гнала эти мысли чтением, зарывалась в книги с головой, да только тоску так не обманешь.

Незадолго до выпускного бойкая Аня уломала ее пойти на школьную новогоднюю дискотеку. В старом актовом зале пол был натерт мастикой до желтоватого блеска, и подошвы липли к нему с тихим чмоканьем. Пахло мастикой, подтаявшей хвоей с осыпающейся елки в углу и приторным лаком, которым девчонки залили волосы в раздевалке. С потолка свисала бумажная мишура, кое-где оборванная и подметавшая воздух, а из двух колонок у сцены долбила одна и та же песня по кругу, так, что басы отдавали ей в зубы и в грудину, и подоконник, к которому она привалилась плечом, мелко трясся.

Она была тут лишняя, и это знала не только она. В блеклом растянутом свитере она терялась рядом с разряженными, особенно рядом с Аней. У той блестел тесный топик, юбка едва доставала до середины бедра, а губы были замазаны такой яркой помадой, что под цветомузыкой казались черными. А она забилась в дальний угол на расшатанный стул, поджала ноги под себя и мяла в пальцах пластиковый стаканчик с теплым лимонадом, который давно выдохся и оставлял на ладони липкий сладкий след. Музыка вколачивалась в виски ровными ударами, и от каждого ломило за глазами, но сидела и терпела, потому что пришла высматривать в этой толкотне его.

И он пришел. Дверь хлопнула, впустив белый клуб пара, и он ввалился с мороза, отряхивая снег со спортивной куртки, и снег у него на плечах не таял еще несколько секунд. Щеки с холода горели красным, и в дергающемся свете дешевой цветомузыки лицо его то наливалось синим, то красным, и был он от этого до того хороший, что у нее сбилось дыхание. Стаканчик хрустнул в кулаке. Ей захотелось встать, но колени не разогнулись, ступни будто приклеились к липкому полу. Он заметил ее сам, подошел, наклонился, чтобы перекричать музыку. От него повеяло мерзлой курткой и резким мужским дезодорантом, тем самым, каким душатся все мальчишки в его возрасте.

— Привет! Рад, что пришла. Ты как?

— П-привет — язык опять застрял на первом звуке, и она почувствовала, как жар плеснул ей в щеки, в уши, и сглотнула. — Все хорошо.

А он уже не смотрел на нее. Глаза у него ушли поверх ее макушки, заскользили по танцующим у колонок.

— Ну классно. С Новым годом, если что, — кивнул он.

— И тебя, — выговорила она, и пластик под пальцами треснул вдоль.

Надо было спросить хоть что-нибудь, как дела, где пропадал, удержать его еще на минуту, — но в горле пересохло, и слова не пошли.

— Слушай, а Аньку не видела? — он переступил с ноги на ногу, нетерпеливо, наклонился ближе, и она поняла, что наклонился он не к ней, а просто чтобы лучше расслышать ответ.

— Она там, у колонок где-то.

— О, спасибо. Увидимся! — и он нырнул в толпу, к самому центру, где мигало ярче всего.

Она следила за его затылком, пока тот не пропал между чужих плеч. Вот и все, выходит. Не за ней он шел сквозь эту метель. Аня весь вечер крутилась у колонок, смеялась запрокинув голову и постреливала глазами на дверь, и она, эта Аня, прекрасно знала, кого ее тихая подружка высматривает в зале, знала и спокойно через это переступила, потому что нужна-то была не подружка, а тусклый фон рядом, на котором сама Аня ярче, да удобный повод вытащить парня на школьную елку.

Музыка все долбила одно и то же, блики хлестали по глазам так, что приходилось щуриться, кругом визжали, и хохотали, и толкались, а она сидела одна на своем расшатанном стуле, и стыд поднимался у нее откуда-то от живота вверх, к лицу, горячий и тошный, и держал так крепко, что трудно было вдохнуть. Она поставила смятый стаканчик на трясущийся подоконник, протиснулась в раздевалку, нашарила свое пальто среди чужих и вышла с крыльца прямо в метель.

Снег бил в лицо, лип к ресницам и к волосам, набивался за поднятый воротник, а холода она не чувствовала вовсе, потому что внутри было пусто и тихо, как в выстуженной комнате, из которой вынесли все. И там, бредя сквозь пургу по темной улице, она додумала до конца то, что и так давно носила в себе, но все не давала себе выговорить: никому я не нужна, и не была нужна никогда, и нечего больше ни ждать, ни выдумывать. И то, что замуровывалось в ней годами, в ту ночь сошлось до конца — без надрыва, буднично, как закрывают на зиму ставни, — и ни одной щели в ней больше не осталось.

Десять лет прошли мимо. Сокурсницы повыходили замуж, сослуживицы по очереди уходили в декрет и возвращались с фотографиями в телефоне, а она как встала на одном месте, так и стояла, будто вещь, которую забыли переставить. Каждое утро она глядела в зеркало и видела там чужую женщину, выскобленную дочиста, и этой женщине рисовала лицо — руки делали сами, без нее, — отрабатывала ту полуулыбку, которой нельзя зацепить чужой взгляд, и шла отбывать смену своей ровной, ничем не пахнущей жизни. К тридцати пустота сделалась такая плотная, что в ней нечем стало дышать.

Когда на службе появился новый — обыкновенный, вежливый, каких десяток в любой конторе, — она решила Решила, через силу, как заставляют себя пить горькую дрянь, от которой воротит, но без которой не встанешь. Все, надо, иначе так и истлеешь у этой стены, никем не тронутая. А решение возьми да и поплыви под ней. Ей нравилось, как он слушает — голову набок, и молчит, пока она договорит, будто ему и впрямь не все равно. Она стала замечать за собой, что просыпается раньше будильника и лежит, ждет, когда уже идти, — только чтоб застать его за тем столом напротив. Может, и правда то самое, от чего она когда-то отреклась наглухо. А может, ей до того надо было, чтоб это оказалось оно, что она сама себе его и насочиняла, на пустом месте.

123...25
ВходРегистрация
Забыли пароль