Книга Черная птица читать онлайн бесплатно, автор Sirin – Fictionbook, cтраница 3
Sirin Черная птица
Черная птица
Черная птица

4

  • 0
Поделиться
  • Рейтинг Литрес:5

Полная версия:

Sirin Черная птица

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Стены были каменные. Голая, грубая кладка, кое-как затянутая выцветшими гобеленами, на которых уже не разобрать было, кто за кем гонится — то ли охотники за оленем, то ли что похуже, потому что нити повылезли и фигуры расползлись в бурые пятна. В дальнем конце чернел зев огромного очага, выложенного потемневшим от копоти камнем, и в нем дотлевали угли, отбрасывая на пол неровное красное пятно, что подрагивало и расползалось, как лужа. По обе стороны от кровати на железных, вбитых прямо в кладку держателях оплывали свечи, и пламя их металось от сквозняка, тянувшего откуда-то понизу, и от этого тени по стенам шевелились сами собой, кланялись, тянулись друг к другу длинными руками, и вся комната жила этим темным, ползущим движением. Высоко, под самыми сводами, чернело узкое стрельчатое окно в частом свинцовом переплете, и за ним не было ни одного знакомого звука — ни гула проспекта, ни сигналов внизу, ни лифта за стеной, — был только ровный, монотонный шум дождя по каменному карнизу да шелест чего-то живого, листвы, должно быть, под самой стеной.

— Ваше Высочество? Очнулись? — раздалось совсем близко, сбоку, дрожащим, не смеющим еще поверить голосом.

Она с трудом повернула голову на подушке. У огромной резной кровати, на которой она лежала, возилась женщина — немолодая, в длинном глухом платье и белом чепце, нелепом, как из чужого спектакля, — и отжимала над медным тазом кусок льняной тряпицы, а заметив, что больная шевельнулась, выронила ее обратно в воду и всплеснула руками.

— Слава всем святым Дурно вам? Я сей же час лекаря приведу, лежите, лежите!

Она не ответила — нечем было. Медленно, через ватную слабость, она опустила взгляд на свои руки, выпростанные поверх тяжелого, расшитого серебром одеяла, — и под ребрами у нее оборвалось и ухнуло куда-то вниз. Это были не ее руки. Не те бледные, привычные кисти с обкусанными короткими ногтями, что она знала тридцать с лишним лет, которые рвали бумагу, давили клавиши и закидывали в рот меловую горсть. Поверх одеяла лежали чужие пальцы — тонкие, длинные, изящные, незнакомые, и она поднесла их к лицу, и ощупала непослушными чужими подушечками чужую скулу, чужой подбородок, и все было не то и не так.

И сердце — то самое, что какой-нибудь час назад сбивалось, заходилось, останавливалось под отравой, — билось теперь ровно и сильно, как у молодого, ничем не тронутого тела.

— Где я? — выдавила она, и собственный голос вышел чужим, сорванным, и не своим даже по самому звуку, ниже и мягче, чем она привыкла слышать в себе.

Служанка закивала, заторопилась:

— В своих покоях, принцесса! Жар-то спадает, гляди-ка Лекаря, лекаря покличу, мигом!

Принцесса.

Слово вошло в раскаленное, мечущееся сознание и не нашло, за что зацепиться, — и оттого, что не нашло, выудило откуда-то с самого дна, из-под всей этой мути, одно. Разбухшую от сырости картонную обложку старой библиотечной книги, той самой, с обтрепанным в бахрому корешком, которую она прижимала когда-то к груди в темном подъезде. Книги про принцессу-воительницу, что железной рукой вытащила свое королевство из пепла.

«Это невозможно», — только и успела подумать она, и больше ни одной мысли уже не складывалось, потому что то, что поднялось в ней следом, было не страхом даже, а чем-то чище и проще страха — голым, до самого дна ужасом перед тем, что вокруг, и перед тем, чем стали ее собственные руки. Он накрыл ее разом, без остатка, и измученное, выпотрошенное чужое тело не выдержало, провалилось обратно, в спасительную, без снов, темноту.


Глава 2 Родная кровь

Черная ледяная вода стояла у нее в горле, тяжелая, как расплавленный свинец, и тянула вниз, в ту глухую черноту, где ни боли уже не должно было быть, ни страха, а одно только тупое ничто, и она дернулась всем телом, хлебнула этого ничто и закашлялась, выгребая себя наверх из чужого, обморочного сна, пока глаза не открылись сами собой, против воли, как открываются они у того, кого окатили водой.

Над ней нависал тяжелый тканевый полог, расшитый каким-то узором, что мутно отблескивал в неверном свету догорающих свечей, и она не сразу поняла, что это не трещины на потолке той, прежней спальни, к которым она так привыкла, а что-то совсем чужое, и воздух здесь стоял спертый, густой, замешанный на сухой горькой траве и отлежавшемся чужом поте, так что ее замутило, едва она потянула его в себя, а голову ломило тупой, разъезжающейся болью, будто череп раскололи надвое и сложили обратно как попало, и при этом тело горело. Ее колотило от холода, изнутри, из самых костей, так что и не разобрать было, что хуже.

С трудом, будто продираясь сквозь ту же толщу воды, она приподнялась на подушках, и холодный липкий пот потек по вискам. Тонкий чужой шелк сорочки противно прилип к взмокшей спине, и она опустила взгляд на свои руки, что выбрались из-под тяжелого одеяла, и в груди у нее что-то оборвалось и ухнуло вниз, потому что это были не ее руки. Чужие, пугающе бледные, с длинными тонкими пальцами, она поднесла их к лицу и непослушными, чужими подушечками ощупала чужие скулы, чужой нос, чужой подбородок, все было не то и не так, а из-под плеча на одеяло свесилась прядь длинных каштановых волос, куда светлее тех, что она помнила за собой в прежней, оборвавшейся жизни, и само тело под этой сорочкой было легким, ломким, истонченным болезнью и насквозь чужим, как платье, снятое с чьего-то плеча. Сбоку что-то зашуршало, и она вздрогнула всем этим чужим телом, оглянулась у огромной резной кровати, в дрожащем свету оплывающих свечей, возилась женщина в длинном старомодном платье и белом чепце, отжимавшая над медным тазом мокрую льняную тряпицу, и стоило ей заметить шевеление на постели, как она выронила тряпку прямо в воду и всплеснула руками.

— Ваше Высочество? — выдохнула служанка дрожащим, сорвавшимся от облегчения голосом, в который еще не смела поверить. — Очнулись? Слава всем святым Дурно вам? Я сей же час лекаря приведу, лежите, лежите!

И она метнулась к тяжелым дубовым дверям, а слово «Высочество» гулко ударило в раскаленное, мечущееся сознание и не нашло, за что зацепиться, выудив откуда-то из самой глубины памяти только смутный, выцветший образ старой библиотечной книжки про какую-то принцессу, читанной давным-давно.

Высочество. Это она — высочество? Нет, какое высочество, чье, у нее же другое имя, серое, стертое, она его сейчас вспомнит, вот только нащупает в этой мути, — а муть все прибывала и прибывала, мысли срывались с языка и тонули, не дав себя ухватить, и от этого делалось еще страшнее, потому что не за что было держаться, ни одной твердой опоры, ни своего лица, ни своих рук, ничего, и сердце заколотилось о чужие ребра так часто и так неровно, что отдавалось толчками куда-то в самое горло, и воздуха не хватало, и каждый вдох приходилось выдирать силой, будто кто-то сел ей на грудь и не давал продохнуть. Она уже не помнила себя от ужаса и, рванув на себя тяжелый вышитый полог, выпросталась из-под одеяла и встала, вернее, попыталась встать, потому что чужое изможденное тело к этому готово не было, и ноги, слабые, дрожащие, подломились под ней в тот же миг. Она, падая, вслепую взмахнула руками, цепляясь хоть за что-нибудь, и схватилась за край прикроватного столика, но удержать им себя не сумела, только повалила его за собой.

Грохнуло так, что заложило уши, — медный таз, над которым только что отжимала тряпицу служанка, опрокинулся и плеснул ей под ноги ледяной водой, окатив босые ступни, а следом посыпались, разлетаясь со звоном по каменным плитам, флаконы с какими-то лекарскими настоями, и от этого резкого, неловкого движения голову прострелило такой ослепительной болью, что мир на миг провалился в черноту, и она едва не потеряла себя совсем.

Служанка, успевшая добежать только до порога, взвизгнула и обернулась на грохот, но не успела она кинуться поднимать упавшую госпожу, как тяжелые дубовые створки распахнулись снаружи, и в полутемную опочивальню стремительно вошла, почти влетела девушка лет двадцати, которая даже не глянула ни на лужу под ногами, ни на разбитые склянки, а сразу, едва завидев скорчившуюся на полу фигуру, ахнула, рухнула на колени прямо в разлитую воду и порывисто, до хруста, притянула ее к себе.

— Лилианна! Очнулась, наконец-то, ох, Лили! — выдохнула она дрожащим от слез голосом, и от нее пахнуло весенней свежестью, лавандовым маслом и, совсем уж едва уловимо, из-под всего этого — конюшней, конским потом, и в ее больших серо-голубых глазах, заглядывавших сейчас прямо в чужое для нее лицо, стояли непролитые слезы того облегчения, в которое еще не верилось. — Ты так долго не приходила в себя, я так за тебя боялась, сестренка моя

Она гладила ее по спутанным, слипшимся волосам, и от этой чужой, незнакомой ласки, от этих чужих рук на себе все внутри у нее сжалось и взбунтовалось, и она дернулась прочь, будто ее обожгли, и с силой, какой в этом немощном теле и взяться-то было неоткуда, оттолкнула от себя плачущую девушку, и поползла назад, скользя босыми ногами по ледяной воде и острым осколкам, пока не вжалась лопатками в холодную каменную кладку и дальше отступать стало некуда.

Там она сжалась в комок, обхватив себя трясущимися руками за плечи, и тонкая кружевная сорочка нисколько не грела. Кости ломило от озноба, пробиравшего до самого нутра, и она принялась мерно раскачиваться, вперед и назад, вперед и назад, как раскачиваются те, у кого внутри уже что-то надломилось. Из горла ее рвался сиплый, захлебывающийся шепот, и был он не для этой девушки, и не для служанки, а для нее самой, потому что только себе она и пыталась хоть что-то втолковать:

— Не понимаю ничего не понимаю я же умерла я умерла

И слезы текли по бледным, ввалившимся щекам, горячие, частые, она их не утирала и будто не замечала вовсе, а горло перехватывало все туже, так что воздух приходилось не вдыхать, а выдирать с хрипом. Вместе с этой нехваткой воздуха к ней липкой памятью возвращалось то, последнее, прежнее, — как стояла в горле черная ледяная вода, и как горчила, разъедая нутро, та химическая дрянь, что она проглотила там, в другой жизни, перед тем как захлебнуться, — и тело, чужое, незнакомое, исправно, послушно повторяло сейчас все то же самое, словно умирать ему предстояло заново.

Девушка, которую она отшвырнула от себя, так и осталась сидеть в луже, не поднимаясь, и в широко раскрытых глазах ее плескался чистый, неподдельный страх. На побледневшем, усыпанном мелкими веснушками лице ее было написано то, чего она и сама пока не решалась произнести вслух, — что сестра ее повредилась рассудком, что головой о камни она ударилась куда крепче, чем все надеялись.

— Лили милая, ну что ты такое говоришь? — выговорила она дрожащим голосом и подалась вперед медленно, осторожно, как подбираются к перепуганному, готовому метнуться зверьку. — Ты живая. Ты упала с лошади, расшибла голову о камни, но ты живая, слышишь, и я тут, это же я, твоя сестра, Роза

И она потянула к ней руку, желая коснуться сжавшегося у стены тела, но замерла, не донеся, в каком-нибудь дюйме от плеча, не решаясь.

В коридоре между тем нарастал торопливый топот многих ног, и тяжелые дубовые створки, и без того распахнутые, отлетели еще шире, и на пороге выросла статная женщина. Стоило ей увидеть весь этот разгром — опрокинутый таз, разлитую по плитам воду с осколками и младшую свою дочь, что билась, скорчившись, на голом холодном камне, — как она ахнула и прижала обе ладони к груди.

— Пресветлые небеса! Лилианна! — вырвалось у нее, и, не разбирая ни луж, ни битого стекла под собой, она кинулась к дочери. — Девочка моя, доченька, где болит, что у нее с разумом, Роза, что с ней?!

И обе они, и мать, и та, что назвалась сестрой, склонились над ней разом. Руки их, чужие, тревожные, полные отчаянной, неподдельной заботы, потянулись к ней со всех сторон — обнять, поднять с ледяного пола, укутать, согреть, — и в этом-то и был весь ужас, потому что заботились о ней те, кого она не знала, любили в ней ту, кем она не была.

Тогда она вжалась в холодную каменную кладку всем телом, так, будто надеялась продавиться сквозь нее насквозь и исчезнуть совсем. Камень безжалостно драл сквозь тонкий батист сорочки взмокшие, горящие лихорадкой плечи, а ей было все равно, лишь бы подальше от этих рук.

— Это это не моя мать у меня никогда не было никакой сестры я что, в аду? — срывался, гулял под сводами ее полубезумный шепот, и она вжималась все глубже, и сжималась все туже, прикрывая голову трясущимися руками, отгораживаясь ими от этих пугающих, добрых, невозможных чужих людей, а в висках билась такая боль, что каждый удар чужого сердца отдавался в ушах долгим звоном.

Пламя свечей металось на сквозняке, кладя на стены длинные ломаные тени, и от этих-то мечущихся теней роскошная опочивальня и делалась похожей на преисподнюю, в которую она себя и поместила.

Мать побледнела до того, что и сама стала на призрака похожа.

— Боже милосердный, лихорадка ей разум сожгла! — вскрикнула она и, не разбирая под собой ни ледяной лужи, ни осколков, что хрустели и крошились под подолом ее тяжелого платья, метнулась в угол и тяжело осела на колени прямо на мокрый камень, и не отступила, как отступала перед этим Роза, а наоборот, властно и с какой-то отчаянной, ломающей нежностью перехватила трясущиеся запястья дочери и силой оторвала их от лица, и ладони ее были горячими, а хватка — крепкой почти до боли.

— Лили, смотри на меня, ну смотри же! — голос ее срывался в рыдание, и она притягивала девушку к себе, не считаясь с ее сопротивлением. — Ты не в аду, дитя мое, ты дома, я твоя мать, а это Роза! — и тут же резко обернулась к застывшей у порога служанке: — Лекаря! Живо тащи лекаря, она не в себе!

— Сию минуту, королева Мирра, — выдохнула одна из служанок и кинулась вон.

— Нет, нет, не надо, прошу умоляю не трогайте меня! — бился о тяжелые своды жалкий, сорванный крик, но чужие горячие пальцы вместо того, чтобы разжаться, впились в запястья лишь сильнее, до синяков. Королева Мирра не подалась назад, напротив — приблизила к ней свое лицо, искаженное гримасой такого отчаянного, граничащего с помешательством материнского горя, что оно оказалось в каком-нибудь дюйме от ее собственного.

— Что ты несешь?! — закричала Мирра и тряхнула ее так, что затылок болезненно стукнулся о каменную кладку, и истерика уже захлестывала женщину с головой, и глаза ее блестели дико, нездорово. — Ты живая! Не смей отталкивать родную мать! Роза, помоги поднять ее!

И Розалина бросилась к ним, и в ней чувствовалась сила порывистая, почти мужская, и она жестко подхватила сестру под мышки, не замечая, как осколки впиваются в ее собственные колени.

— Лили, прекрати сейчас же эту блажь! — голос матери звенел уже не от слез, а от злости и отчаяния, от страха за нее. — Ты что, хочешь, чтобы он услышал?!

Но было поздно.

В коридоре снова чеканно ударили по камню кованые сапоги, и гулкие голоса служанок разом стихли, оборвались, будто их ножом срезали, и створки опочивальни с грохотом распахнулись, ударившись о стену, и на пороге выросла массивная, давящая одним своим присутствием фигура мужчины, и маленькие, колючие, как у старого орла, глаза его в одно мгновение оценили все: и опрокинутый таз, и лужу, и бьющуюся на полу дочь, и причитающую над ней жену.

— Что это за балаган? — пророкотал он низким, вибрирующим от сдавленной ярости басом и шагнул внутрь, и воздух в опочивальне будто разом вымерз. — Пустые бабьи истерики вы своими воплями позорите меня на весь замок.

Мирра тут же сжалась и выпустила Лилианну, все материнское исступление ее мгновенно сменилось иным, животным, забитым страхом — страхом перед мужем, а Роза только замерла, тяжело дыша, но подбородок вскинула упрямо и смотрела на отца исподлобья, не отводя глаз.

— Эймар мы ведь только — тихо проговорила Мирра.

Но он уже подошел вплотную, и огромная, грубая ладонь его безжалостно сомкнулась на тонком плече дочери и рывком оторвала ее от ледяного пола. От этого рывка голову прошило такой болью, что она едва не лишилась чувств.

В этом полуобмороке, тело само рвануло прочь, отчаянно, вслепую, и тонкое, скользкое от пота запястье каким-то чудом выскользнуло из железной хватки, потому что король такой дикой, звериной прыти от полумертвой дочери не ждал. В маленьких орлиных глазах его на долю мгновения мелькнула оторопь, и этой-то заминки хватило, чтобы метнуться к распахнутым дверям. Ослабевшие ноги скользили по каменным плитам. Тело подвело ее — на полном ходу она с размаху впечаталась плечом в тяжелый дубовый косяк. Боль прошила ключицу, но паника гнала дальше, и она, отлетев от косяка, бросилась бежать по гулкому, едва освещенному редкими факелами коридору.

Позади громыхнуло басом:

— Стоять! Стража, не сметь ее трогать, я сам!

Она бежала, пока коридор не вильнул вбок и не оборвался глухим тупиком,. Воздух с хрипом раздирал ей горящие легкие, и босые ступни срывались на ледяном, выщербленном камне. Длинный переход тонул во тьме, полной чужих теней и гуляющих сквозняков. Тусклый свет чадящих факелов выхватывал из мрака только массивные дубовые двери, и все они, какую ни тронь, были наглухо заперты, Отовсюду тянуло затхлой сыростью. Где-то ровно, безучастно капала вода, а впереди не было уже ничего, кроме глухой стены. Она затравленно оглянулась, попятилась, вжалась лопатками в холодную кладку — и тут в слепом углу тупика тускло блеснула ровная гладь.

Высокое старинное зеркало.

Она замерла, потому что оттуда, из мутного стекла, на нее смотрело существо совершенно чужое, незнакомое: фигура в измятой белой сорочке, бледное лицо, длинные, спутанные пряди, разметавшиеся по плечам, и огромные, полные первобытного, дочеловеческого ужаса серо-голубые глаза, — и она медленно подняла дрожащие руки, и та, в стекле, в точности, до жути, повторила ее движение.

Сердце будто стало. По спине, по шее покатился липкий ледяной пот. Страх сковал ее всю, не давая даже вдохнуть. Она попыталась было отступить, но лопатки и так уже вдавливались в глухую кладку, дальше было некуда, и из горла ее вырвался только жалкий, надломленный писк.

А следом за этим острым ужасом пришла иная, звенящая, въевшаяся под самую кожу пустота, и тот вспыхнувший было звериный инстинкт сопротивления угас так же быстро, как и занялся, потому что слишком давно, еще в той, прежней жизни, она привыкла ощущать себя сломанной, загнанной в угол вещью, которой остается одно — терпеть, и грудь ее ввалилась, и напряженные плечи бессильно опустились, признавая поражение, теперь уже окончательное.

Тяжело дыша, она сделала к стеклу один неуверенный шаг и протянула дрожащую руку. Незнакомка из зазеркалья протянула руку навстречу. Холодные кончики пальцев коснулись гладкой ледяной поверхности, и в это касание уместилось все разом, вся ее догадка: смерть обманула, темнота не принесла избавления, а лишь безжалостно швырнула ее из одной клетки в другую, новую, и она покорно склонила голову.

— Кто ты? — сорвался с ее губ прерывистый, сиплый шепот.

— Лилианна, — раздалось справа.

Это был Эймар. Он медленно протягивал к ней широкую, огрубевшую в боях ладонь, словно заклиная дикого зверя.

— Прекрати это безумие. Иди ко мне.

Она повернула к нему залитое слезами лицо.

— Что со мной будет? — и этот медленный, надломленный вопрос сорвался с ее губ вместе с хриплым всхлипом и ударился, отдаваясь, о каменные своды тупика.

Король Эймар замер, и суровое, изрезанное глубокими морщинами лицо его едва заметно дрогнуло, потому что для него этот вопрос звучал бредом поврежденного рассудка — дочь его, принцесса, не узнавала ни себя саму, ни родного отца.

Он сделал последний шаг, но не закричал и не потащил ее силой.

— Что за вопросы ты задаешь? Ты будешь жить, — произнес он. — Ты упала с лошади, только и всего. И пока я дышу, я не позволю забрать тебя ни смерти, ни безумию.

И он всмотрелся в ее расширенные, омертвевшие глаза так, будто одной своей волей надеялся собрать назад, по осколку, ее расколотый разум, а потом, не спросив позволения и не дав ей и тени возможности сопротивляться, легко, как ребенка, подхватил ее на руки. От этого движения боль снова отозвалась в затылке, но руки его держали надежно, как стальной капкан. Он понес ее прочь от зеркала, обратно гулким коридором, туда, где в дверях опочивальни все еще жались, бледные от ужаса, королева Мирра и сестра Розалина.

— Мне жаль простите простите, что я — надломленно, едва слышно сорвалось с ее губ, и она сглотнула горький ком, и договорила уже там, глубоко, в воспаленном своем рассудке, куда никому не было ходу: «Простите, что забрала у вас Лилианну я не хотела правда не хотела». Вина легла на грудь сырой могильной плитой, так что стало нечем дышать, потому что обрушилось разом все то, чего она не смела выговорить вслух, — что она здесь воровка, червь в чужой оболочке, что заползла в остывающее тело, в чужую семью, в чужую судьбу.

Эймар, неся ее, на долю мгновения сбавил шаг, потому что в пустом коридоре сбивчивые ее извинения слышал он один, и для огрубевшего в походах правителя слова эти прозвучали раскаянием дочери — за дерзость, за слезы, за ту неосторожность, что едва не размозжила ей череп о камни, — и он опустил взгляд на ее бескровное, заплаканное лицо, безвольно вмятое в камзол. И под ребрами у него повернулось туго и незнакомо то, чему он и названия давно не давал, тупая отцовская жалость.

Сказать он ничего не сказа. Только понес ее бережнее, чем нес прежде.

В опочивальню он внес ее через ту же дверь, в спертую, нагретую жаром ее тела духоту, и королева Мирра с Розалиной кинулись было навстречу, но король осадил их одним резким, непререкаемым взглядом, подошел к кровати и медленно опустил обессилевшее тело на влажные от пота, смятые простыни.

И в этот самый миг тяжелые створки с долгим скрипом отворились снова, и вместе со сквозняком в комнату вполз тошнотворный дух — приторная камфора пополам со сладковатой, застоявшейся гнилью крови, — а на пороге возник старый лекарь, держа перед собою медный таз с темным налетом по краям и завернутые в холстину орудия, при одном виде которых нутро сводило холодом.

— Ваше Величество, — проскрипел он, переламываясь в поклоне, — жар все еще гложет ее изнутри, дурные соки и черная кровь давят ей на разум после удара о камни, так что надобно немедля отворить жилу и спустить порченое, облегчить тело, иначе беспамятство ее доконает.

Эймар, стоявший над постелью, тяжело перевел дух и коротко кивнул, отступая на шаг, и старик приблизился, и пальцы его, сухие и холодные, как пальцы покойника, цепко обхватили тонкое запястье Лилианны и вывернули ее руку над тазом, выставляя нежную, в голубых жилках кожу, а в другой руке у него тускло, недобро блеснул короткий, остро сточенный ланцет.

Она повернула голову, и сквозь мутную пелену взгляд ее зацепился наконец за это лезвие — хищно отточенное, мерцающее сальным желтым отсветом в неровном свету свечей. И ее тут же захлестнула слепая, звериная паника, что древнее всякой мысли, потому что для ее истерзанного рассудка над ней склонилась не лекарь, а сама смерть, пришедшая вспарывать, кромсать, лезть холодной сталью в живое. Крик вырвался из пересохшего горла раньше, чем она поняла, что кричит.

Крик располосовал спертый воздух, ударился о высокие своды и перекрыл даже гулявший под потолком сквозняк, и тело, не помня себя, рвануло из чужих рук с такой отчаянной силой, что старик отшатнулся и едва не выронил ланцет.

— Ваше Величество, она себя изувечит! — проскрипел он, растерянно вскинув лезвие. — Дурная кровь сводит ее с ума!

— Крепче, идиоты! — рявкнул Эймар басом, от которого, казалось, задрожали самые стены. — Если она дернется под лезвием, ты вскроешь ей жилу!

Служанки кинулись к кровати и грубо навалились на хрупкое тело Лилианны, вдавливая ее в матрас всем своим весом. Этот крик ужаса стал последней каплей для измученного разума королевы Мирры, которая больше не могла смотреть, как ее дитя готовят к ножу, точно скотину под убой, и с отчаянным воплем рванулась вперед, отталкивая лекаря с дороги.

— Не тронь мою девочку! Ты убьешь ее, мясник! — заголосила мать, цепляясь скрюченными пальцами в темный, провонявший травами балахон старика.

Эймар с глухим рычанием перехватил жену за плечи и отшвырнул назад, не разбирая силы, так что Розалина, у которой лицо стало белым как мел, едва успела подхватить оседающую на пол мать. В спальне воцарился кромешный хаос. А лекарь, побелевший от страха перед яростью монарха, прижал лезвие к груди, будто эта тонкая железка могла его хоть как-то оборонить.

Король тяжело дышал, возвышаясь над постелью, и колючий взгляд его впился в бьющуюся в истерике дочь, но прагматичный расчет правителя взял верх над гневом, потому что в таком припадке вскрывать жилу было слишком опасно, — дернется не вовремя, попадет лезвие не туда, и зальешь всю постель горячим, — а девочка эта была нужна ему живой.

12345...21
ВходРегистрация
Забыли пароль