Книга БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние читать онлайн бесплатно, автор Сфинкс Северный – Fictionbook, cтраница 4
Сфинкс Северный БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние
БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние
БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние

4

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Сфинкс Северный БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Потом подняла руку. Ладонью вперёд.

Ребекка медленно опустилась на корточки. Колени хрустнули — полгода в камере. Протянула свою руку. Ладонь — к ладони.

Тепло.

Не температура — что-то другое. Ребекка не знала, как это назвать. Как будто рука девочки была входом куда-то. В комнату, где тихо и тепло, где горит лампа, где кто-то ждёт. Она стояла на пороге этой комнаты — и не входила. Не могла. Не умела. Но — видела свет.

Девочка убрала руку.

— Это Санни, — сказала Эмили. Через плечо брата. — Я её так зову. Санни. Потому что у неё руки как солнышко. — Она слезла с Тайлера. Взяла Санни за руку. — Она не говорит. Ну, по-нашему. Но я её понимаю. Почти всё.

— Почти всё? — спросила Ребекка. Голос у неё был хриплым.

— Ну… — Эмили задумалась. — Когда она грустная — понимаю. Когда смешно — тоже. Когда ей страшно — тоже. — Пауза. — Ей сейчас страшно, — сказала она вдруг. Серьёзно. — Из-за тех. — Она кивнула на дорогу. На плакаты. — Она говорит, они кричат. Не голосом. Внутри. Она говорит — внутри они очень громко кричат.

* * *

Пастор Хэнсон обнял Ребекку. Долго. Потом отстранился, держа за плечи. Посмотрел ей в лицо.

— Вы похудели, доктор Холт.

— Вы тоже.

— Я — меньше. — Пастор улыбнулся. Устало. — Я ем их хлеб. Каждый день. С двадцать первого. — Он помолчал. — Половина моего прихода считает, что я продал душу. Другая половина — что я её наконец нашёл. Я сам — не знаю. Знаю, что хлеб вкусный. И что сплю лучше, чем за последние двадцать лет.

Они сидели за пластиковым столом у ворот. Под тентом. Пастор, Ребекка, Тайлер. Шериф Коллинз — чуть в стороне, на своём складном стуле, с термосом. Эмили и Санни — у бассейна, снова ногами в воде.

Ребекка открыла телефон. Он зарядился в машине. Сто сорок три письма. Восемьдесят — от адвокатов. Двадцать — от журналистов. Пятнадцать — от незнакомых людей. Одно — от Ильи.

Она открыла его ещё в машине. Прочитала. Перечитала. Сидела потом молча — до самого Ноксвилла. Тайлер не спрашивал.

Сейчас она открыла снова. Повернула телефон к пастору.

Он читал долго. Губы шевелились — как будто он читал вслух, про себя. Потом поднял голову.

— Я не понимаю половины слов, — сказал он.

— Я понимаю все, — сказала Ребекка. — Это хуже.

Пастор положил телефон на стол.

— Объясните мне, — попросил он. — Как Эмили бы объяснили.

Ребекка подумала.

— Представьте, — сказала она, — что два мира — это два листа бумаги. Лежат один на другом. В одном месте — склеились. Не клеем. Они держатся, потому что оба дрожат. В одном ритме. Как… — Она поискала. — Как два человека, которые держатся за руки и идут в ногу. Пока идут в ногу — держатся. Если один начнёт идти не в ногу — руки расцепятся.

— Так.

— Мы бурим. Каждая скважина — это как если бы кто-то толкал одного из этих двоих. Сбивал с шага. Они сбиваются, потом снова попадают в ногу. Сбиваются — попадают. Но с каждым разом попадать всё труднее. Всё дольше. — Ребекка помолчала. — Илья — русский астроном, я вам про него рассказывала — пишет, что они посчитали. Сколько ещё толчков можно выдержать. — Пауза. — До весны.

— А потом?

— А потом руки расцепятся.

— И что будет?

Ребекка посмотрела на бассейн. На Эмили и Санни.

— Илья пишет, — сказала она, — что энергии хватит, чтобы расплавить всю поверхность Земли. Двадцать раз.

Пастор Хэнсон долго молчал.

Шериф Коллинз на своём стуле перестал пить кофе.

— Он может ошибаться, — сказал пастор наконец.

— Может. — Ребекка кивнула. — Он сам пишет: проверьте. Не верьте мне — посчитайте сами. — Она взяла телефон. — Он прислал метод. И данные. Я посчитаю.

— Чем?

Ребекка оглянулась. На двор. На галереи.

На стене у ворот, у самого входа, висела коробочка. Маленькая, серая, пластиковая, размером с пачку сигарет. С зелёным огоньком. Под ней — провод к роутеру. И наклейка — детским почерком, фломастером: «Эмили и Санни. Ноксвилл».

— Этим, — сказала Ребекка.

* * *

Она считала три дня.

В приходском доме, в комнате для воскресной школы, — Тайлер привёз туда её ноутбук от друзей в Пасадене, которые сохранили его, когда изъяли всё остальное. На стенах — детские рисунки. Ноев ковчег. Давид с пращой. Иисус с детьми. И — новые, с июня: белые дома, бассейны, тёмноволосые дети. Две девочки, которые держатся за руки через решётку. Девочка с ладонью, от которой идут жёлтые лучи.

Она взяла данные американской части сети Петра Андреевича — их было сорок одна тысяча коробочек, от Мэна до Калифорнии. Не все — только те, что стояли не меньше года. Двенадцать тысяч. Взяла метод Остроумовой. Переписала программу — свою, с нуля, на другом языке, не глядя в код из письма Ильи. Чтобы ошибки, если они есть, не повторились.

Считала.

На второй день пришёл шериф Коллинз. Постучал в дверь. Вошёл, сняв шляпу. Сел на детский стульчик у стены — тот прогнулся, но выдержал.

— Не мешаю?

— Нет.

Он сидел и смотрел, как она работает. Долго. Час. Ничего не говорил.

Потом спросил:

— Доктор Холт, вы верите в Бога?

Ребекка не отрывалась от экрана.

— Я астроном, шериф.

— Это не ответ.

— Нет. — Она помолчала. — Не знаю. Раньше — нет. Сейчас… — Она откинулась на стуле. Посмотрела на рисунки на стене. — Сейчас я видела вещи, которые не умею объяснить. Я видела, как девочка кладёт ладонь — и я чувствую тепло, которого не может быть. Я видела, как Земля растёт. Как Солнце тяжелеет. Как звезда гаснет за двести лет до того, как должна. — Пауза. — Я не знаю, Бог это или физика, которую мы ещё не понимаем. Может, это одно и то же.

Шериф кивнул. Как будто она ответила.

— Мой дед, — сказал он, — был в Ок-Ридже. В сорок третьем. Там, в сорока километрах отсюда. Обогащал уран. Для бомбы. Не знал, для чего. Никто не знал. Знали — секретно, важно, для победы. — Он помолчал. — Потом, в августе сорок пятого, узнал. Из газет. Про Хиросиму. — Пауза. — Он после этого сорок лет ходил в церковь каждое воскресенье. Сидел в последнем ряду. Ни с кем не разговаривал. Отец говорил — он молился за тех, кого не видел.

Ребекка молчала.

— Я подумал, — сказал шериф, — что вот это, что вы считаете, — это как его уран. Мы бурим. Нам говорят — важно, для победы, для экономики. Мы не видим, для чего. — Он покрутил шляпу в руках. — А потом кто-нибудь узнает из газет.

* * *

На третий день она закончила.

Был вечер. Солнце садилось за холмы Камберленда — красное, огромное, в дымке. За окном воскресной школы — двор приходского дома, пустой. Из открытого окна церкви напротив — пение. Вечерняя служба. Человек двадцать, не больше. Раньше, говорил Тайлер, на вечерней было двести.

Ребекка смотрела на экран.

Кривая. Её кривая. Двенадцать тысяч американских коробочек, её программа, её руки.

Один и тридцать девять сотых.

У Остроумовой было — один и сорок две. Две недели назад. Две недели — минус три сотых. Сходится.

Она провела прямую.

Пересечение с единицей — восьмое марта. Плюс-минус пять недель. Шире, чем у Остроумовой, — меньше данных, больше шума. Но — то же. Весна. Ранняя весна.

Ребекка сидела и смотрела на экран.

Потом взяла телефон. Написала Илье. Одну строку.

«1,39. Март. Ты прав. Мне очень жаль. Р.»

Отправила.

Потом закрыла ноутбук. Вышла из комнаты. Прошла через пустой двор. Через улицу — к церкви. Вошла.

Пастор Хэнсон стоял у кафедры. Двадцать человек в зале на четыреста мест. Пели — старый гимн, Ребекка его помнила с детства, из Миссури, из бабушкиной церкви. «Пребудь со мной». Медленно, нестройно, вразнобой.

В последнем ряду, у стены, сидел шериф Коллинз. Без шляпы. Не пел. Смотрел перед собой.

Ребекка села рядом с ним.

Он посмотрел на неё. На её лицо.

Ничего не спросил.

Они сидели рядом до конца службы. Двое. В последнем ряду. Как сидел когда-то его дед.

* * *

В ту же ночь, в половине третьего, кто-то бросил бутылку с бензином через забор старого завода.

Не в белый дом — не долетела. В палатку пункта учёта. Федеральную. Пустую — персонал уезжал на ночь.

Палатка вспыхнула. Генератор — рядом — тоже. Пламя поднялось метров на пять. Осветило двор. Галереи. Бассейн.

Их дети проснулись. Все — одновременно. Ребекка, ночевавшая в машине у ворот, проснулась от этого — не от огня, не от треска. От того, как во дворе стало тихо. Вдруг. Совсем. Как будто сто человек одновременно задержали дыхание.

Потом — один голос. Детский. Тонкий. Плач.

Потом — второй.

Ребекка выскочила из машины.

Шериф Коллинз уже был там — он ночевал в своём пикапе, через дорогу. Бежал с огнетушителем. Тяжело, грузно, задыхаясь. Тайлер — следом. Ещё кто-то — из наших, кто спал под тентами.

Палатку потушили за десять минут. Генератор — нет. Он догорал, чадя чёрным, вонючим дымом.

На той стороне дороги, у забора завода, никого не было. Только плакаты — прислонённые к забору, брошенные. «ЛЮДИ». «Одна душа — один человек».

Ребекка стояла у ворот. Смотрела во двор.

Их дети стояли у бассейна. Все. Человек сорок. Держались за руки. Кругом. Как вечером двадцать первого. И плакали — тихо, все вместе, в один голос.

В центре круга стояла Санни.

Она не плакала. Она смотрела на ворота. На огонь. На Ребекку.

Потом — на забор завода. Туда, где никого не было.

И Ребекка поняла — не умом, чем-то другим, тем, что было на пороге тёплой комнаты, — что Санни видит того, кто бросил бутылку. Не глазами. Как-то иначе. Видит, где он сейчас. Видит, что он чувствует.

И — что ему тоже страшно.

Эмили выбежала из приходского дома — босая, в пижаме, с растрёпанными косами. Побежала к воротам. Шериф поймал её на полпути.

— Пусти! — кричала Эмили. — Пусти, там Санни! Ей больно! Ей больно!

— Ей не больно, малышка, — сказал шериф. — Не горело там, где она. Не горело.

Эмили перестала вырываться. Посмотрела на него. Снизу вверх. Мокрым, злым, серьёзным лицом.

— Ей больно, — сказала она. — Не там, где огонь. Внутри. — Она сглотнула. — Ей больно за того, кто бросил.

Глава 5. Пекин

Сяо Чэну было двадцать три года, и он никогда в жизни не держал в руках логарифмическую линейку.

Профессор Лю держал её так, как держат что-то живое. Осторожно, двумя пальцами за край. Бамбуковая, пожелтевшая, с облупившимися цифрами, в картонном футляре с надписью тушью: «Пекинский университет, физический факультет, 1971». Отцовская. Лю попросил её у жены в первое же свидание — в апреле, когда свидания ещё разрешали, — и жена принесла. Охрана повертела линейку в руках, просветила, посовещалась — и разрешила. Решили — безобидно. Старая игрушка старого человека.

Ноутбука у Лю не было с марта. Телефона — тоже. Бумагу давали — пачку в неделю, по счёту, с подписью. Ручки — две. Карандаши — сколько угодно.

— Смотри, — сказал Лю. — Вот так. Это — умножение. Сдвигаешь бегунок. Здесь — первое число. Здесь — второе. Читаешь — здесь.

Сяо Чэн смотрел.

Он сидел на полу комнаты, по-турецки, напротив профессора. Не должен был — по инструкции охранник не садится, не разговаривает, не передаёт ничего, кроме еды и бумаги. Сяо Чэн нарушал инструкцию с двадцать первого июня. Каждый день. По два-три часа.

Никто не говорил ему, что так нельзя. Начальник смены — капитан Ма — видел. Молчал. Двадцать первого капитан Ма тоже стоял у окна в коридоре. Тоже видел детей на стене.

— Почему не калькулятор? — спросил Сяо Чэн.

— Калькулятор мне не дают. — Лю улыбнулся. — А линейку — дают. Потому что не знают, что это такое. Думают — музейная вещь. — Он сдвинул бегунок. — Твой калькулятор быстрее. Зато линейка учит думать. Она не даёт тебе лишних знаков. Только два, три. Ты сам должен понять, где запятая. Сам должен знать — тысяча это или миллион. — Он посмотрел на Сяо Чэна поверх очков. — Это полезно. Особенно сейчас. Когда все читают в новостях числа с десятью знаками и не понимают, где запятая.

* * *

Распечатки Сяо Чэн принёс в среду.

Тридцать листов, сложенных вчетверо, во внутреннем кармане форменной куртки. Он распечатал их в интернет-кафе у станции метро «Тяньтунъюань», в два часа ночи, после смены, заплатив наличными. С сайта, адрес которого Лю написал ему на клочке бумаги ещё в понедельник. Сайт открылся не сразу — пришлось искать обходной путь, знакомый парень из общежития подсказал, как. Сяо Чэн не знал, что это за сайт. Карта мира. Точки. Много точек. И над каждой — строка, кривая, как кардиограмма.

— Это сеть одного русского инженера, — объяснил Лю. — Петра Зубкова. Ты его не знаешь. Я тоже не знаю — никогда не видел. Он придумал, как сделать сейсмограф из платы за двадцать юаней. И выложил чертёж. Год назад. Теперь их — почти двести тысяч. По всему миру.

— И у нас?

— И у нас. — Лю развернул распечатку. Провёл пальцем по карте. — Смотри. Здесь, в Хэбэе, — триста. В Пекине — восемьсот. В Шанхае — тысяча двести. Люди ставят. Сами. Им никто не велел.

— Зачем?

Лю долго не отвечал. Разглаживал листы на полу. Аккуратно, один за другим.

— Чтобы слышать, — сказал он наконец. — Ты слышал, как они говорят? Дети на стене?

Сяо Чэн кивнул. Он слышал. Не ушами. Тем, что внутри. Каждый вечер, когда они приходили — двадцать, тридцать детей, тёмноволосых, в светлом, — и садились на стену напротив окон. И сидели до темноты. И Сяо Чэн, стоя в коридоре у окна, чувствовал — что-то. Тепло. Как будто кто-то положил руку на плечо.

Он никому не говорил. Только профессору.

— Вот, — сказал Лю. — Им — дети. А нам, кто не слышит, — коробочка. Это тоже способ слышать. Неуклюжий. Медленный. Но — способ.

* * *

Письмо от русского пришло тоже через Сяо Чэна.

Не на старый адрес — старый адрес Лю был давно закрыт, вместе со всем остальным. Русский, видимо, понял это — и отправил ещё раз, на другой. На адрес кафедры в Пекинском университете, где Лю двадцать лет назад читал курс звёздной спектроскопии. Секретарь кафедры, госпожа Ду — шестьдесят лет, пенсия через год, — распечатала, положила в конверт, конверт отдала жене Лю. Жена — Сяо Чэну, на улице, у проходной, в пакете с яблоками.

Сяо Чэн передал вместе с ужином.

Лю прочитал письмо при нём. Один раз. Потом сложил и спрятал под матрас.

Потом сидел долго. Глядя в окно. На кирпичную стену. На пустой её верх — дети ещё не пришли, было рано.

— Профессор? — спросил Сяо Чэн.

— Он просит проверить, — сказал Лю. — Не верить ему. Посчитать самому.

— Что посчитать?

Лю повернулся к нему.

— Сколько у нас осталось, — сказал он.

* * *

Считали неделю.

Лю — карандашом, на бумаге из еженедельной пачки, мелким, бисерным почерком, с двух сторон листа. Линейкой. Таблицами логарифмов, которые помнил наизусть — частично, а остальное восстанавливал разложением в ряд, тут же, на полях. Сяо Чэн — на своём телефоне. В коридоре, на подоконнике, в перерывах между обходами. Калькулятор. Иногда — электронная таблица, которую Лю научил его делать.

Ван Цзюнь — в соседней комнате — получал листы через Сяо Чэна. Проверял. Возвращал с пометками. Ван был инженером. Тем, кто вынес китайский сейф — данные бурения на Немо, сорок страниц, — и подписался полным именем, «чтобы не искали других». Он считал быстрее Лю. Он не делал ошибок.

Чжао Минь — в третьей комнате — считала геохимию. Решётку. Её она видела своими глазами, в керне, на Немо, в ноябре. Шестиугольники на пяти километрах. Жилки, которые шли не по трещинам. Она рисовала схему узлов — по памяти. Для Ветровой, которую никогда не видела. Сяо Чэн относил рисунки Лю. Лю сравнивал с тем, что прислал русский.

Схемы совпадали.

На пятый день Сяо Чэн пришёл на смену — и Лю не поднял головы от бумаги.

Он сидел на полу, окружённый листами. Сотня листов. Двести. Белые, исписанные с двух сторон, разложенные веером. В центре — один. Чистый. С одной кривой. И одной горизонтальной чертой.

— Профессор?

Лю не отвечал.

Сяо Чэн присел рядом. Посмотрел на лист.

Он не понимал, что на нём. Кривая шла вниз. Медленно. К черте. Над кривой — цифры, мелко. Внизу — ещё цифры. Даты.

И одна цифра — обведённая. Дважды. Трижды. Глубоко, до дыр в бумаге.

«1,40».

И рядом — по-китайски, торопливо, кривыми иероглифами:

«Весна».

* * *

— Объясните мне, — попросил Сяо Чэн.

Был вечер. Дети на стене — пришли. Тридцать. Сидели, свесив ноги. Смотрели в окна.

Лю сидел у окна. Смотрел на них.

— Ты видел, как танцуют на площадях? — спросил он. — Старушки. Вечером. В каждом городе. На каждой площади. Сто старушек, одна музыка. Все — в такт.

— Видел. Моя бабушка ходит.

— Если музыка громкая — все в такт. Даже те, кто плохо слышит. Они смотрят на соседок — и попадают. Если музыку сделать тише — сначала ничего. Все ещё в такт. Потом ещё тише. Ещё. А потом — вдруг — кто-то сбился. И соседка сбилась, глядя на неё. И ещё одна. И через минуту — сто старушек, каждая сама по себе. Хаос. — Лю помолчал. — И если теперь сделать музыку громче — снова как было, — они не соберутся. Уже нет. Каждая уже танцует своё. Нужно сделать музыку очень, очень громкой. Гораздо громче, чем было.

Сяо Чэн слушал.

— Земля — это площадь, — сказал Лю. — Два мира — это старушки. Музыка — то, что их держит вместе. Каждая наша скважина делает музыку тише. — Он кивнул на лист с кривой. — Это — громкость. Она падает. Вот здесь — порог. Когда старушки начнут сбиваться. Это — весной.

— И тогда — хаос.

— И тогда — хаос. — Лю посмотрел на детей на стене. — Только не старушек. Земли.

Сяо Чэн молчал долго.

— Что будет? — спросил он наконец.

Лю сказал.

Не всё — коротко. Энергия. Кора. Жидкий камень. Как четыре с половиной миллиарда лет назад.

Сяо Чэн сидел и смотрел на свои руки.

— Моя бабушка, — сказал он. — Она в Тайюане. Ей восемьдесят два. Она ходит на площадь каждый вечер.

— Я знаю, — сказал Лю. — Ты говорил.

— Она не знает.

— Никто не знает.

— А если бы знали?

Лю повернулся к нему.

— Сяо Чэн, — сказал он. — Двадцать первого июня ты сказал мне: «Нам сказали — объекты. Нам сказали — угроза. Я видел только стену». Помнишь?

— Помню.

— А теперь ты видишь детей на стене.

— Вижу.

— Что изменилось? Стена та же. Дети — те же. Они сидели там сто пятнадцать дней. Ты их не видел.

Сяо Чэн молчал.

— Изменилось то, что тебе показали, — сказал Лю. — Не рассказали. Показали. Сто пятнадцать дней я тебе мог рассказывать — ты бы не поверил. А двадцать первого — увидел.

Он взял лист с кривой. Протянул Сяо Чэну.

— Это — то же самое, — сказал он. — Им можно рассказывать. Мы рассказывали. Год. Ребекка. Русский. Я. Мы все. — Пауза. — Им надо показать.

— Как?

— Не знаю, — сказал Лю. — Пока не знаю.

* * *

В пятницу к Лю пришли.

Не охрана. Не следователь — следователя, вежливого, в очках, Лю не видел с мая. Пришёл человек из Академии наук. Пан Шэнли. Лю его знал — шапочно, по совещаниям. Заместитель председателя отделения наук о Земле. Шестьдесят лет. Безупречный костюм, седые виски, усталое, умное лицо. Партийный — давно. Учёный — когда-то, хороший, геофизик. Потом — администратор. Тоже хороший.

Пан сел на стул у стены. Единственный в комнате. Лю — на кровать.

Сяо Чэн стоял у двери. По инструкции.

— Профессор Лю, — сказал Пан. — Я пришёл неофициально.

— Я понимаю.

— Вы отправили письмо. — Пан не спрашивал. — На кафедру. Через секретаря Ду. Секретарь Ду — честная женщина. Она отправила копию в отдел безопасности университета. Как положено. — Пауза. — Отдел безопасности переслал нам. В Академию. Не в органы. Нам. Это — тоже как положено. Научное содержание. — Он помолчал. — Я прочитал.

Лю ждал.

— Я геофизик, профессор Лю, — сказал Пан. — Был. Тридцать лет назад. Я знаю, что такое критическое замедление. Я защищал диссертацию по предвестникам землетрясений. Там то же самое: перед большим толчком отклик системы на малые возмущения становится медленнее. — Он помолчал. — Я понимаю, что вы посчитали.

— Вы проверили?

— Мои люди проверили. Три группы. Независимо. — Пан посмотрел на свои руки. — Один и тридцать восемь. Один и сорок одна. Один и тридцать девять. Весна.

Тишина.

Сяо Чэн у двери перестал дышать.

— Тогда — что вы хотите от меня? — спросил Лю.

Пан долго молчал.

— Я хочу, чтобы вы поняли, — сказал он, — как это выглядит сверху. Не с моего стула. С самого верха. — Он поднял глаза. — Профессор Лю. Если мы остановим бурение — одни. А американцы — нет. И русские — нет. И французы. Что будет?

Лю молчал.

— Будет вот что, — сказал Пан. — Если ваша модель верна — мы всё равно погибнем. Потому что они не остановятся. Наша остановка — ничего не изменит. Одна скважина из пяти. Связь будет падать медленнее — но всё равно упадёт. А если ваша модель неверна — мы проиграем. Немо. Арктиду. Лемурию. Всё. На сто лет вперёд. Платина, литий, редкие земли — им. Нам — ничего. — Он помолчал. — Понимаете? В обоих случаях — нам невыгодно останавливаться первыми.

— Дилемма заключённого, — сказал Лю.

— Дилемма заключённого. — Пан кивнул. — Вы её знаете. Её все знают. Двое в разных камерах. Если оба молчат — оба выходят. Если один говорит — он выходит, второй сидит. Если оба говорят — оба сидят. И каждый думает: что бы ни сделал второй, мне выгоднее говорить. — Он помолчал. — Они все так думают, профессор Лю. Наверху. Не только у нас. Везде. Я был на трёх международных совещаниях за этот год. Я видел их лица. Американцев. Русских. Французов. Британцев. — Пауза. — У всех — одно лицо.

Лю смотрел на него.

— Вы сами — что думаете? — спросил он. — Не наверху. Вы.

Пан Шэнли долго не отвечал.

Потом встал. Подошёл к окну. Посмотрел на стену. На детей — они уже пришли, сидели в ряд, свесив ноги.

Одна девочка — та, что махала Лю двадцать первого, — посмотрела на Пана.

Пан смотрел на неё.

— У меня внучка, — сказал он. Тихо. Не оборачиваясь. — Шесть лет. В Шанхае. В апреле, когда у них во дворе появился такой дом, — она перестала спать. Совсем. Неделю. Плакала по ночам. Врачи не понимали. Потом — стала спать. Сама. — Пауза. — Дочь мне потом сказала: она говорит, что ей девочка оттуда пела. Чтобы спала.

Он смотрел на стену.

— Я думаю, профессор Лю, — сказал он, — что это дилемма, в которой нет камер. Мы все — в одной. — Он помолчал. — Но я не знаю, как им это показать. Наверху. Они не видят детей на стене. У них окна — на другую сторону.

* * *

Пан ушёл через час.

Перед уходом он остановился у двери. Посмотрел на Сяо Чэна. Долго. Сяо Чэн стоял по стойке «смирно» и чувствовал, как по спине течёт пот.

— Охранник, — сказал Пан.

— Слушаю.

— Распечатки с иностранного сайта, которые вы приносите заключённому, — Пан говорил ровно, без выражения, — являются нарушением режима. Вам это известно?

Сяо Чэн молчал.

— Мне это известно, — сказал Пан. — Капитану Ма это известно. Отделу безопасности университета это известно. — Пауза. — Следующие распечатки, пожалуйста, приносите в двух экземплярах. Второй — для меня. Через капитана Ма.

Он вышел.

Сяо Чэн стоял у двери. Не двигался.

Лю смотрел на него с кровати. И — впервые за много месяцев — смеялся. Беззвучно, закрыв лицо ладонями, вздрагивая плечами.

* * *

В ту ночь Лю не спал.

Сидел у окна. Смотрел на стену. Дети ушли в десять — как всегда, одновременно, все вместе, как будто кто-то их позвал. Стена была пустой. Над ней — небо. Пекинское, ночное, оранжевое от городских огней. Ни одной звезды.

Он не видел звёзд с марта.

Он думал о Пане. О его внучке, которой пели. О «дилемме, в которой нет камер». О лицах на совещаниях — одинаковых.

О том, что русский прав: надо показать.

Он думал: как показать связь? Её нельзя увидеть. Её нельзя потрогать. Это — число. Один и сорок. Отношение двух величин, каждая из которых — тоже отношение. Абстракция третьего порядка. Её поймут физики. Математики. Может быть, геофизики, как Пан. Больше — никто.

Людям нужно не число. Людям нужно — увидеть.

Как стену. Как детей на ней.

Он думал до утра.

В пять сорок одну по Москве — в десять сорок одну по Пекину — он вдруг вскочил. Схватил карандаш. Лист. Стал рисовать — быстро, криво, торопливо.

Круг. Точки на круге. Много точек. Стрелки от каждой — в разные стороны. Потом — то же, но стрелки почти в одну сторону. Потом — третий круг. Стрелки снова разбегаются.

Под первым кругом написал: «2028». Под вторым — «21 июня». Под третьим — «Весна».

Это было не то. Слишком сложно. Слишком — физика.

Он скомкал лист. Взял новый.

Сидел над ним долго. Потом — нарисовал одну вещь. Совсем простую.

Часы.

Циферблат. Без цифр. Одна стрелка. И красный сектор — в верхней части. Как на манометре. Как на датчике давления, который он видел в детстве на заводе у отца.

ВходРегистрация
Забыли пароль