
Полная версия:
Сфинкс Северный БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Вера пришла в восемь тридцать.
С Аей. В простом сером платье — Илья видел, как она выбирала его утром, долго, перебирая всё, что было в шкафу, — и с волосами, собранными в хвост. Ая — в своей обычной светлой рубашке до колен. Босиком.
Полицейский — тот, у которого дочка, четыре года, — увидел их и вышел из палатки.
— Котов, — сказал он. — Сержант Котов. Андрей. — Протянул руку Вере. Потом, после секундного колебания, — Ае. Ая посмотрела на руку. Потом — на Веру. Вера кивнула. Ая положила свою ладонь на ладонь сержанта. Не пожала — положила. Плоско. И подержала.
Котов замер.
Илья, стоявший у ворот, видел его лицо. Как оно изменилось. Не сильно — чуть-чуть. Как будто человек открыл дверь, ожидая холода, а там оказалось тепло.
Ая убрала руку.
— Она так здоровается, — сказала Вера. — У них нет рукопожатий. Они кладут ладонь. Чтобы почувствовать.
— Что почувствовать? — Голос у Котова был хриплым.
— Вас.
Котов ничего не сказал. Посмотрел на свою ладонь. Потом — на мужчину в штатском у входа. Тот смотрел на него. Без выражения.
Котов опустил руку.
— Пойдёмте, — сказал он. — Я вам покажу, что тут. Чтобы вы… ну. Объяснили им.
* * *
Объяснять было трудно.
Вера стояла у первого стола — того, где камера, — и смотрела на штатив. Долго. Илья видел, как она думает. Потом повернулась к Ае. Наклонила голову.
Ая слушала.
Потом — что-то показала. Илья не видел, что. Просто девочка посмотрела на камеру, потом на Веру, потом закрыла глаза — на секунду, — и открыла.
— Она спрашивает, — сказала Вера, — зачем вам их лицо в коробке. Если оно у них и так есть.
Женщина из миграционной службы — её звали Людмила Фёдоровна, она представилась всем, даже Ае, — сняла очки. Протёрла. Надела снова.
— Чтобы… — Она подумала. — Чтобы знать, кто есть кто. Чтобы, если человек потеряется, — найти. Если заболеет — знать, кто он. Если… — Она замолчала.
— Если что? — спросила Вера.
Людмила Фёдоровна посмотрела на мужчину в штатском. Потом — на Веру.
— Если что-нибудь случится, деточка, — сказала она тихо. — Это просто учёт. Мы всех учитываем. И вас тоже. У вас же есть паспорт? Там тоже фотография.
Вера перевела. Илья не знал, как. Не знал, что из этого можно перевести — «учёт», «паспорт», «если что-нибудь случится», — на язык, в котором нет ни учёта, ни паспортов, ни «если».
Ая слушала. Потом — посмотрела на Людмилу Фёдоровну. Долго. Тем взглядом.
И кивнула.
— Она говорит, — сказала Вера, — что поняла. Что вы боитесь кого-нибудь потерять. И хотите их лица, чтобы помнить. — Пауза. — Она говорит — у них тоже так. Только они помнят не в коробке. Они помнят в ткани.
Людмила Фёдоровна долго молчала.
— Ну, — сказала она наконец. — Пусть так. Пусть так и будет. — Она повернулась к техникам. — Начинаем, мальчики.
* * *
Первой пришла мать Аи.
Сама. Никто её не звал. Вышла из ворот — высокая, тёмноволосая, в длинном светлом платье, босая, — прошла через площадку и остановилась у палатки. Посмотрела на Веру.
Вера кивнула.
Мать Аи вошла.
Илья смотрел снаружи, через откинутый полог. Видел, как техник — молодой, с прыщами на подбородке, — показал ей на табурет перед камерой. Как она посмотрела на табурет — с интересом, как смотрят на незнакомую вещь, — и не села. Как техник показал ещё раз, жестом: сюда, садитесь. Как Вера сказала что-то — тихо, вслух и не вслух одновременно. Как мать Аи села. Ровно. Положив руки на колени.
Камера щёлкнула.
На экране ноутбука — лицо. Илья видел его краем глаза. Узкое, спокойное, с высокими скулами. С тем выражением.
Техник смотрел на экран. Не сразу нажал «сохранить».
Потом — отпечатки.
Сканер был маленький, серый, с зелёной стеклянной пластинкой. Техник взял правую руку матери Аи — осторожно, двумя пальцами за запястье, — и потянул к сканеру. Показать: вот так, большой палец, прижмите.
Мать Аи посмотрела на сканер. Потом — на свою руку. Потом — на техника.
И положила на стекло всю ладонь.
Плоско. Пальцы вместе. Как Ая — Котову.
Сканер пискнул. Ошибка. На экране — красная надпись: «Некорректное положение пальца».
Техник растерялся.
— Нет-нет, — сказал он. — Не так. Один палец. Вот так. — Он показал на себе. Прижал свой большой палец к столу.
Мать Аи смотрела. Потом — снова положила ладонь. Всю.
Сканер пискнул.
— Вера, — сказал техник. — Скажите ей. Пожалуйста. Один палец.
Вера наклонила голову. Слушала. Долго.
— Она говорит, — сказала Вера медленно, — что не понимает, почему один. Она говорит — один палец ничего не скажет. Если вы хотите её знать — нужна вся рука.
Техник посмотрел на Людмилу Фёдоровну. Людмила Фёдоровна — на мужчину в штатском. Мужчина в штатском — впервые за утро — шагнул внутрь палатки.
— Объясните ей, — сказал он. Голос был ровным, негромким, без раздражения. — Это не просьба. Это процедура. Без отпечатков регистрация недействительна.
Вера посмотрела на него.
Илья видел её лицо. Видел, как она думает: сказать? Не сказать? Перевести «это не просьба»? На язык, где не бывает «не просьба»?
Она повернулась к матери Аи.
И сказала — вслух, по-русски, громко, так, чтобы слышали все:
— Мама Аи. Пожалуйста. Один палец. Это… им так нужно. Это для них важно. Они не умеют по-другому.
И одновременно — Илья видел — сказала что-то ещё. Не голосом.
Мать Аи посмотрела на Веру.
Потом — на мужчину в штатском. Долго.
И Илья увидел — впервые за десять дней, за год, за всю свою жизнь рядом с ними, — как у одной из них между бровей появилась складка.
Маленькая. Едва заметная.
Мать Аи протянула руку. Прижала к стеклу большой палец.
Сканер пискнул. Зелёным.
* * *
К полудню прошли двадцать семь человек.
Медленно. Каждый — по десять, пятнадцать минут. Каждому — объяснить. Табурет. Камера. Палец — один, не ладонь. Потом — второй палец. Потом — остальные, по одному. Потом — карточка.
Карточки печатал принтер. Белые, пластиковые, с синей полосой. На карточке — фотография. Номер — длинный, буквы и цифры. Дата регистрации. И строчка: «Ф. И. О.».
На этой строчке техники спотыкались каждый раз.
— Как её зовут? — спрашивал техник у Веры.
Вера спрашивала. Слушала. Отвечала:
— Её зовут… — И замолкала.
Потому что как сказать?
Вера объясняла это Илье ещё зимой, ещё когда они не были видны. У них имён в нашем смысле нет. Есть — то, как другие чувствуют тебя через ткань. Это не слово. Это — ощущение. Тепло определённого оттенка. Запах дождя. Звук ручья. Вера называла их, как могла: Тёплая-вода. Та-что-помнит-реки. Лиэн — это было ближе всего к слову, потому что Лиэн сам однажды попытался произнести себя вслух, для неё, и получилось что-то вроде «лиэн». Ринн — тоже. Но у большинства — ничего. Ощущение. Которое нельзя напечатать на пластиковой карточке.
— Пишите «мать Аи», — сказала Вера про первую.
Техник написал. «Мать Аи». В строке «Ф. И. О.». Принтер напечатал.
— А отчество?
— Нет отчества.
— А фамилия?
— Нет фамилии.
Техник посмотрел на экран. Программа подчеркнула поле красным. Обязательное.
— Пишите «нет», — сказала Людмила Фёдоровна. — «Не установлено». Пишите «не установлено».
Так и пошло.
«Мать Аи. Не установлено. Не установлено».
«Старик у печи. Не установлено. Не установлено».
«Женщина с косой, третий этаж, восточное крыло. Не установлено. Не установлено».
Вера к обеду почти не говорила. Сидела у стола на складном стуле — Котов принёс ей откуда-то, — пила воду из бутылки, смотрела в пол. Ая сидела у неё на коленях. Тоже молчала.
Илья принёс ей хлеб. Она взяла. Не ела.
— Пап, — сказала она. Тихо. Так, чтобы никто не слышал. — Пап, они спрашивают меня, что такое «не установлено».
— Что ты им говоришь?
— Говорю — это значит, что мы не знаем, как вас называть. — Она отломила кусочек хлеба. Положила обратно. — А они говорят: но вы же знаете. Вы же нас видите. Зачем вам ещё что-то?
Илья не знал, что ответить.
— Знаешь, что самое страшное? — Вера подняла голову. — Они не обижаются. Совсем. Им не обидно. Им — интересно. Они стоят в очереди и думают: какие странные одинокие. Хотят положить наши лица в коробку. Хотят один палец вместо руки. Хотят слово вместо тепла. — Она помолчала. — Им интересно, пап. Они думают, это игра. Что мы так знакомимся.
— А это не так?
Вера посмотрела на палатку. На мужчину в штатском у входа. На генератор, который гудел.
— Не знаю, — сказала она. — Не знаю.
* * *
Во второй половине дня пришёл Ринн.
Илья увидел его первым. Он стоял у ворот — не входил на площадку, не подходил к палатке. Стоял за решёткой, с той стороны, во дворе. Смотрел.
Он вернулся вчера ночью — Илья узнал утром от Веры. Пришёл из соседнего дома, откуда Лиэн так и не вернулся, сел снова у двери двести двадцать седьмой — и сидел до утра. Утром спустился во двор. Теперь стоял у ворот.
Котов тоже его заметил.
— Это ваш? — спросил он у Ильи. Потом поправился: — Ну, то есть. Из этого дома?
— Он из соседнего. Пришёл двадцать второго.
Котов посмотрел в свой планшет. Пролистал что-то.
— Тогда его надо там, — сказал он. — По месту обнаружения. Здесь — только с пометкой.
— Я знаю.
— Это плохая пометка, — сказал Котов. Так же, как говорил Олег Николаевич. Почти теми же словами. — Его потом… ну. Будут смотреть отдельно.
Илья подошёл к воротам.
Ринн стоял за решёткой. Высокий, худой, с неровно стрижеными волосами. С теми глазами.
— Ринн, — сказал Илья.
Ринн посмотрел на него.
Илья не знал, что сказать дальше. Не было Веры — Вера была в палатке, с очередной женщиной, с очередным пальцем на зелёном стекле. Не было Аи. Были они двое — и решётка между ними.
— Тебе надо пройти, — сказал Илья. Вслух. По-русски. Зная, что тот не поймёт. — Или вернуться. В тот дом. Где ты был. Они тебя там зарегистрируют. Без пометки. Так будет лучше.
Ринн смотрел.
Потом — медленно — поднял руку. Посмотрел на свою ладонь. На большой палец.
Опустил.
И сказал — вслух, тихо, тем гортанным голосом, — то слово. Два слога. С придыханием.
«Я — как вы».
Повернулся. Пошёл к бассейну. Сел на край, спиной к воротам. Опустил ноги в воду.
И больше не двигался.
* * *
Вечером Людмила Фёдоровна подошла к Илье.
Палатку закрыли в семь. Техники упаковали ноутбуки, выключили генератор. В наступившей тишине было слышно, как во дворе плещется вода. Мужчина в штатском уехал в шесть — на чёрной машине, не попрощавшись. Котов курил у автобуса.
Людмила Фёдоровна сняла очки. Повесила на цепочку.
— Илья Сергеевич, — сказала она. — Можно вас?
Он подошёл.
— Сорок три человека за день. — Она посмотрела на палатку. — У нас план — двести в день на пункт. По Москве — сто сорок пунктов. Две недели. — Помолчала. — Мы не успеваем. Нигде не успеваем. Мне коллеги звонили — в Сокольниках двенадцать за день, в Коломенском — восемь. В Коломенском у них какой-то мальчик… Не знаю. Не дал руку. Совсем. Стоял, смотрел. Его увели. — Пауза. — Я не знаю, куда.
Илья молчал.
— Я тридцать лет на этой работе, — сказала Людмила Фёдоровна. — Всяких видела. Таджиков, узбеков. Сирийцев. Афганцев. Всех учитывала. Знаете, что я всегда людям говорила? «Деточка, это просто бумажка. Без бумажки ты никто. С бумажкой — человек». — Она помолчала. — Они мне верили. Им это было нужно. Бумажка. Им без неё было страшно.
Она посмотрела во двор. Сквозь решётку. На детей у бассейна. На Ринна, который так и сидел на краю, спиной к воротам.
— А этим не страшно, — сказала она. — Совсем. Им бумажка не нужна. Они и без неё — люди. — Пауза. — Это мне страшно, Илья Сергеевич. Мне.
Она надела очки.
— Девочке вашей скажите — спасибо. Без неё бы мы тут… — Она не договорила. Махнула рукой. Пошла к автобусу.
* * *
Через неделю в Лосином острове зарегистрировали триста восемь человек.
Через две — шестьсот двенадцать.
Их было больше. Илья не знал, сколько, — никто не знал. Девятьсот? Тысяча сто? Кто-то приходил из соседних домов и уходил обратно. Кто-то не спускался с верхних этажей. Кто-то — Вера говорила — просто не понимал, зачем идти, если его не зовут. У них никто никого не звал по списку. Если ты нужен — к тебе приходят.
Вера ходила. Сама. По галереям, по комнатам. Объясняла. Уговаривала. «Пожалуйста. Им это нужно. Им страшно без этого». Они слушали. Кивали. Шли.
Не все.
Ринн не пошёл.
Он сидел у бассейна. Днём — на краю, ногами в воде. Ночью — у двери двести двадцать седьмой. Не ел — Вера говорила, что он не ест с двадцать второго, только пьёт воду. Худел. Не разговаривал ни с кем. Даже с сестрой.
Четырнадцатого июля, в последний день, Котов подошёл к воротам.
— Илья Сергеевич. Тот, у бассейна. — Он не смотрел Илье в глаза. — Завтра — всё. Срок. Кто не прошёл — «не имеющие статуса». — Пауза. — Списки уже есть. По камерам. У нас камеры на всех воротах. Его лицо — в списке.
— Что с ним будет?
— Я не знаю. — Котов помолчал. — Правда не знаю. Нам не говорят. — Он посмотрел во двор. — У меня приказ — если он выйдет за ворота, задержать. Внутрь нам пока не велено. Пока.
Он повернулся уходить. Потом остановился.
— Моя дочка, — сказал он. — Четыре года. Я ей рассказал. Про девочку. Которая кладёт ладонь. — Он посмотрел на свою руку. — Дочка теперь всех так здоровается. Воспитательница в саду жаловалась. Говорит, ребёнок странный стал.
Он ушёл.
* * *
Пятнадцатого июля мужчина в штатском вернулся.
Не один. С ним — ещё трое. В штатском тоже. И автобус — другой, не белый с синей полосой, а серый, без надписей, с решётками на окнах.
Они встали у ворот. Не входили. Стояли. Смотрели.
Ринн сидел у бассейна.
Илья смотрел на них из окна столовой. Смотрел на Ринна. На мужчину в штатском, который поднял к лицу телефон, что-то сказал, опустил.
И на старших.
Та-что-помнит-реки и двое мужчин сидели на скамье у западной стены. Как сидели каждый вечер. Только сейчас было утро.
И с ними — ещё. Илья не сразу заметил. Пять. Десять. Двадцать. Их — и наши. Те, кто ночевал во дворе. Борис Ефимович. Фёдор. Наталья Сергеевна. Соня — с синими прядями, в мятой футболке, с телефоном в руке. Денис. Женщина в платке — та, что приходила с ворот.
Они не садились к старшим. Они шли к бассейну. К Ринну.
Садились вокруг. Молча. Не трогая его. Просто — рядом. Кругом.
Через десять минут вокруг Ринна сидело сто человек.
Через полчаса — триста.
Мужчина в штатском смотрел на это через решётку. Долго. Потом снова поднял телефон. Говорил. Слушал. Опустил.
Посмотрел на своих. Покачал головой.
Серый автобус постоял у ворот до вечера. Потом уехал.
Ринн так и сидел у бассейна. В центре круга. Спиной к воротам. Ногами в воде.
Он ни разу не обернулся.
* * *
Вечером Вера подошла к нему.
Илья видел это с галереи. Как она прошла через круг — люди расступались, — и села рядом с Ринном. На край бассейна. Тоже опустила ноги в воду.
Они сидели долго.
Потом Ринн сказал что-то. Вслух. Длинное — длиннее, чем два слога. Илья не слышал слов.
Вера слушала.
Потом встала. Пошла через круг. К лестнице. Наверх. На галерею. К отцу.
Лицо у неё было бледное.
— Пап, — сказала она. — Он спрашивает. Зачем они сидели вокруг него? Все эти люди?
— Чтобы его не забрали.
— Я так и сказала. — Вера смотрела вниз, на бассейн. — Он говорит — он знает. Он почувствовал. Не ткань — у него теперь стекло, он плохо чувствует ткань. Но — почувствовал. Как они пришли. Каждый.
— И что?
Вера долго молчала.
— Он говорит — «это хуже», — сказала она. — Он говорит: «Если бы меня забрали — я бы знал, что вы такие, как я думаю. А теперь — не знаю. Теперь опять не знаю». — Пауза. — Он говорит: «Вы делаете мне больно тем, что вы разные».
Глава 4. Ноксвилл
Ребекку Холт выпустили пятнадцатого июля, в четыре часа дня, под залог в двести пятьдесят тысяч долларов.
Залог внесла не она. У неё не было двухсот пятидесяти тысяч — у неё был дом в Пасадене, заложенный за долги адвокатам, старая «Хонда» и пенсионный счёт, который заморозили в феврале вместе со всем остальным. Залог внесли люди. Восемнадцать тысяч человек — через сайт, который сделал кто-то в Орегоне, кого Ребекка никогда не видела. По десять долларов, по пятьдесят, по сто. Один перевод был на двадцать тысяч — от анонима с подписью «За Тайлера и за всех, кто опустил винтовку».
Она вышла из ворот изолятора в Александрии в том же, в чём её туда привезли в январе: в джинсах, в сером свитере, который летом был невыносим, и в кроссовках без шнурков. Шнурки ей вернули в конверте вместе с часами и телефоном. Телефон был разряжен.
У ворот стояла толпа. Человек двести. С плакатами — она не сразу смогла прочитать, глаза отвыкли от расстояний. Потом прочитала. «Спасибо, доктор Холт». «Она сказала правду». «Мы видели». На одном — детский рисунок: две девочки держатся за руки через решётку.
И — с другой стороны улицы, за полицейской лентой, — ещё человек пятьдесят. С другими плакатами. «Изменница». «Агент». И — новое, она такого не видела, когда её сажали: одно слово, крупно, белым по чёрному. «ЛЮДИ».
Тайлер стоял у машины.
В той же бейсболке. Похудевший. С короткой рыжеватой бородой, которой зимой не было. Он увидел её — и не побежал, не замахал руками. Просто открыл дверь машины. Пассажирскую. И ждал.
Она дошла до машины. Он обнял её. Коротко. Крепко. Как обнимал отец.
— Поехали, мэм, — сказал он. — Отец ждёт.
* * *
Ехали всю ночь.
Шестьсот километров — из Вирджинии через Шенандоа, по восемьдесят первой трассе, на юго-запад, к Теннесси. Тайлер вёл. Ребекка сидела рядом, с телефоном на зарядке, и смотрела в окно.
Она полгода не видела окна.
Камера была без окна во двор — только узкая щель под потолком, в которую был виден кусок кирпичной стены и иногда — птица. Двадцать первого июня она не видела ничего. Она узнала через двадцать минут — когда охранник, Гарольд, красный и мокрый, открыл дверь и сказал: «Мэм, там дети». Они поднялись на крышу. Курить. Она не курила двадцать лет. Она взяла у Гарольда сигарету и стояла с ней, незажжённой, на краю крыши, и смотрела вниз — на белый дом в двух кварталах, который полгода был для неё словом в протоколе допроса, — и на детей во дворе того дома.
Сотни.
Она стояла там двадцать минут. До девятнадцати двадцати двух по Москве — до двенадцати двадцати двух по Вашингтону, она потом пересчитала. И потом — ещё час. Гарольд не торопил. Стоял рядом. Курил одну за другой.
Потом отвёл её обратно в камеру. И сказал, закрывая дверь: «Мэм, я подам рапорт. Что вы были на крыше. Это нарушение. Меня уволят». Помолчал. «Пусть увольняют».
Его уволили через неделю.
Сейчас она смотрела в окно машины. На тёмные холмы Шенандоа. На огни ферм. На белые дома — они попадались вдоль трассы каждые полчаса, иногда чаще: на месте старого торгового центра у Стонтона, на заброшенной лесопилке под Роаноком, на пустыре у развязки. Белые, плавные, светящиеся изнутри мягким янтарным светом. У каждого — машины на обочине. Люди у ворот. Иногда — палатки.
— Это учёт, — сказал Тайлер, не отрывая глаз от дороги. — Палатки. С понедельника. Федеральный. У каждого дома.
— Как идёт?
Тайлер помолчал.
— По-разному, — сказал он. — Где-то нормально. Где-то… — Он не договорил. — В Огайо, под Колумбусом, в субботу — драка. «Люди» пришли к палатке. Сказали — регистрировать мало. Надо выселять. Сказали — у них дети учатся у тех детей. Не говорить «я». — Пауза. — Полиция развела. Двое в больнице. Наших. И один — их. Мальчик. Пятнадцать лет. Ему камнем — в голову.
Ребекка молчала.
— Отец туда ездил, — сказал Тайлер. — В Колумбус. В воскресенье. После проповеди. Сел у ворот. На всю ночь. С ним — человек сорок из прихода. — Он помолчал. — Из прихода ушло двести человек, мэм. С двадцать первого. Половина.
— Куда?
— К «Людям». — Тайлер включил поворотник, обогнал фуру. — Там есть свой пастор. Баптист из Ноксвилла. Тоже Хэнсон, смешно. Не родственник. Он говорит, что это — испытание. Что Бог дал человеку душу — одну, отдельную, — и что те, кто «вместе», — это против замысла. Что они растворяют души. — Он помолчал. — Красиво говорит. Отец говорит — лучше, чем он. Отец говорит — это самое страшное.
* * *
Ноксвилл встретил их утром. Жарой — уже в семь утра двадцать девять градусов, влажных, тяжёлых, как в бане. Туманом над рекой Теннесси. И белым домом.
Он стоял на окраине, у старого машиностроительного завода — на пустом заасфальтированном поле, где раньше была стоянка для грузовиков. Шесть этажей, плавные стены, янтарный свет. Как все. Ребекка видела их сотни — на фотографиях, в отчётах, в протоколах допросов, когда её спрашивали: «Доктор Холт, какую информацию об объектах вы передали иностранным гражданам?» Она видела белый дом в Немо, на берегу, в первый раз — в июне прошлого года, с палубы. Видела в Вашингтоне — с крыши изолятора.
Этот — был другим.
Не сам дом. То, что вокруг.
Ворота были открыты. Настежь. Решётка — отодвинута к стене и, кажется, примотана проволокой, чтобы не закрылась. Перед воротами — никакой полицейской ленты. Никакого кордона. На площадке — столы. Обычные, пластиковые, как на церковных пикниках. На столах — кофейники, пончики в коробках, бутылки с водой. Складные стулья. Тенты от солнца.
И — люди. Наши. Человек сто. Сидели за столами, стояли у ворот, ходили туда и обратно — через ворота, во двор, и обратно.
И — их. Во дворе. У бассейна. На галереях.
Ребекка вышла из машины. Стояла.
Справа, у самого края площадки, стояла палатка. Белая. Федеральная. С генератором. С надписью на брезенте: «Пункт учёта». У палатки — двое в форме. И — очередь. Их. Человек двадцать. Стояли тихо, по одному, как стоят люди, которые не очень понимают, зачем стоят, но решили, что так нужно.
Слева, через дорогу, у забора завода, — ещё одна толпа. Человек тридцать. С плакатами. «ЛЮДИ». «Одна душа — один человек». «Верните наших детей».
Между ними — дорога. И шериф.
Шериф Уэйд Коллинз — пятьдесят восемь лет, двухметровый, с седыми усами и с животом, который не помещался в форменную рубашку, — стоял посреди дороги, прислонившись к своему пикапу, и пил кофе из термоса. Смотрел то направо, то налево.
Он увидел Тайлера. Кивнул.
Увидел Ребекку.
Отлепился от пикапа. Подошёл.
— Доктор Холт, — сказал он. Голос — низкий, тягучий, восточнотеннессийский. — Наслышан. — Он протянул руку. Ребекка пожала. Ладонь у шерифа была огромная, сухая, горячая. — Пастор вас ждёт. Он там, у бассейна. С малышкой.
— Спасибо.
— Не за что. — Шериф посмотрел через дорогу. На плакаты. — Эти — с понедельника. Каждый день. С утра до вечера. — Он отхлебнул кофе. — Не делают ничего. Стоят. Молятся. Иногда поют. — Пауза. — Пока.
— Пока?
Шериф посмотрел на неё. Глаза у него были бледно-голубые, выцветшие, усталые.
— Мэм, я тридцать лет в полиции, — сказал он. — Двадцать — шерифом. Я знаю, как это бывает. Сначала стоят. Потом поют. Потом кто-то один не выдержит. — Он помолчал. — Двадцать первого я открыл эти ворота. Пастор сказал — откройте, и я открыл. Я не знаю, зачем. Не знал тогда, не знаю сейчас. — Пауза. — Знаю только, что закрыть их уже не смогу. Не потому что не дадут. Потому что — не смогу.
Он вернулся к пикапу.
* * *
Пастор Дэниел Хэнсон сидел на краю бассейна.
В рубашке с коротким рукавом — без пиджака, без галстука, впервые за все годы, которые знал его Тайлер. Брюки закатаны до колен. Ноги — в воде.
Рядом с ним сидела Эмили. Семь лет, светлые волосы, заплетённые в две косы. В шортах и в футболке с единорогом. Тоже — ногами в воде.
И рядом с Эмили — девочка.
Ребекка остановилась в двух шагах.
Девочка была того же роста, что Эмили. Тёмноволосая, смуглая, босая, в светлом платье до колен. С огромными тёмными глазами. Она сидела, прижавшись плечом к плечу Эмили, и смотрела на воду. На то, как Эмили болтает ногами — и сама болтала. Точно так же. В том же ритме.
Эмили увидела Тайлера.
— Тай! — Она вскочила, расплескав воду. Побежала. Мокрые ноги шлёпали по каменному полу. Повисла у брата на шее.
Девочка осталась сидеть. Смотрела.
Потом — встала. Медленно подошла. Остановилась перед Ребеккой.
Ребекка не знала, что делать.
Девочка посмотрела на неё снизу вверх. Долго. Тем взглядом — Ребекка его знала по видео, по фотографиям, по рассказам Ильи. «Как будто ты уже рассказал им всё, что хотел. И им интересно, что ты скажешь ещё».





