
Полная версия:
Сфинкс Северный БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
— Каких?
Вера помолчала. Ая что-то показывала ей — Илья видел только, как девочка смотрит на Веру, не отрываясь, очень серьёзно.
— Первое — это как «стекло», — сказала Вера. — То, что между ним и остальными. То, за чем он сидел. А второе… — Она запнулась. — Второе — это как «один». Не «одинокий». У них есть слово для одинокого — так они нас называют. «Одинокие». Это — другое. Это — «один, потому что сам так захотел».
Илья молчал.
— Ая говорит, — продолжала Вера тихо, — что он сказал это тебе. Не им. Тебе. Потому что думал — ты поймёшь. Ты — одинокий. Ты — знаешь, что это.
— Что — это?
Вера посмотрела на Аю. Ая смотрела на неё.
— Она говорит — он сказал: «Я — как вы».
* * *
Галина Петровна Остроумова приехала в два.
На такси — от метро, с ноутбуком в старой кожаной сумке через плечо, в летнем платье в мелкий цветочек и с соломенной шляпой, которую она тут же сняла и положила на стол в лаборатории с круглым окном. Хранитель времени. Человек, который всю жизнь отвечал за то, чтобы секунда в России была ровно секундой, — и который полтора года назад, в феврале, первым увидел, что секунда перестала быть секундой. Что Земля замедляет вращение. Что сутки становятся длиннее.
Она поздоровалась с Ильёй. С Петром Андреевичем. Погладила Ньютона. Ньютон позволил.
Потом посмотрела в окно — во двор, на бассейн, на детей. Постояла.
— Я в первый раз, — сказала она. — После. — Пауза. — Двадцать первого я была в Менделееве. У эталона. Сидела в зале с часами. Там нет окон. Я ничего не видела. Только по телефону потом. Видео.
Она смотрела во двор.
— Они маленькие, — сказала она. — Я думала… не знаю, что я думала. А они маленькие. Дети. Обычные дети.
Ветрова пришла через десять минут. Наталья Андреевна — с термосом кофе, с двумя ноутбуками, растрёпанная, в джинсах и в мятой футболке, — как всегда. Поставила термос на стол.
— Я видела, — сказала она Остроумовой. — Ваш файл. Сегодня ночью. Вы мне в три прислали.
— Вы проверили?
— Проверила. — Ветрова села. Тяжело. — Три раза. Разными методами. — Пауза. — Галина Петровна, я не нашла ошибки.
Остроумова кивнула. Как будто ждала этого.
Илья смотрел на них. На двух женщин — одна в цветочек, другая в мятой футболке, — которые не нашли ошибки.
— Покажите, — сказал он.
Остроумова открыла ноутбук. Повернула к нему.
На экране была кривая. Не та, что у Петра Андреевича. Другая. Одна линия. Плавная, медленно идущая вниз. С февраля прошлого года — почти горизонтально. Потом, с ноября, — вниз. С февраля этого года — круче. Короткий подъём на двадцать первое июня — маленький, как зубец. И снова вниз.
И — горизонтальная черта. Пунктиром. Поперёк экрана.
Линия шла к ней.
— Это не гул, — сказала Остроумова. — Это то, что держит гул. — Она помолчала. — Илья Сергеевич, вы знаете модель Курамото?
Илья знал. Смутно. Со студенческих лет. Японский физик, семидесятые годы. Связанные осцилляторы. Метрономы на одной доске, которые сами начинают тикать в такт. Светлячки в Малайзии, которые вспыхивают одновременно, — целыми деревьями. Клетки сердечного ритма.
— Знаю, — сказал он. — Немного.
— Тогда вы знаете, что у этой модели есть порог. — Остроумова провела пальцем по пунктирной черте. — Критическая связь. Пока связь выше — осцилляторы держатся вместе. Пока ниже — каждый тикает сам по себе.
— Знаю.
— А знаете, что бывает, если связь падает медленно — а потом пересекает порог?
Илья молчал.
Остроумова посмотрела на него. Глаза у неё были спокойные. Очень спокойные. Как у человека, который смотрел на эту кривую всю ночь — и уже отбоялся.
— Я посчитала, Илья Сергеевич, — сказала она. — Сколько у нас осталось.
За окном, во дворе, смеялись дети. Брызгались. Болтали ногами в тёплой воде.
Ньютон спрыгнул с колен Петра Андреевича и ушёл.
Глава 2. Порог
— Метрономы, — сказала Остроумова. — Начнём с метрономов. Так проще.
Она открыла на ноутбуке видео. Илья его знал — его, кажется, знали все, кто хоть раз читал научно-популярные книжки. Деревянная доска на двух пустых жестяных банках из-под газировки. На доске — пять метрономов. Студент в клетчатой рубашке запускает их по одному, вразнобой: тик-так, так-тик, тик-тик-так. Какофония. Каждый — в своём ритме, в своей фазе.
Проходит минута.
Доска на банках начинает едва заметно покачиваться. Влево-вправо. Метрономы толкают её — каждый по-своему, — а она толкает их в ответ. Всех сразу.
Ещё минута.
Тик-так. Тик-так. Тик-так. Все пять — в такт. Одновременно. Как будто ими дирижирует невидимая рука.
— Связь, — сказала Остроумова. — Доска передаёт каждому метроному понемногу от остальных. Если связь слабая — если доска стоит на столе, а не на банках, — они так и тикают вразнобой. Если связь сильнее некоторого порога — они собираются. Сами. Без дирижёра.
Она закрыла видео.
— Есть простое уравнение, — сказала она. — Его написал японец, Ёсики Курамото, в семьдесят пятом году. Тогда им никто не заинтересовался. Потом — все. Оно описывает всё, что тикает и связано между собой. Метрономы. Светлячков в мангровых лесах Таиланда, которые вспыхивают целыми деревьями, одновременно, тысячи. Клетки синусового узла в вашем сердце — их десять тысяч, каждая тикает сама, а вместе они дают один удар. Генераторы в энергосистеме. Нейроны.
Она посмотрела на Илью.
— И колокол.
* * *
Илья помнил, когда первый раз услышал о колоколе.
Не от Горелова — Горелов называл его иначе, «основной модой связи», — а от Петра Андреевича, позапрошлой зимой, в Новосибирске, по телефону. «Илья Сергеевич, оно звенит. Весь шар. Как колокол. Три часа сорок одна минута семнадцать секунд». Тогда это было просто число. Период. Строка в журнале. Пульсация Бетельгейзе, пульсация мюонного фона на Баксане, пульсация гравиметра в Менделееве — всё в такт, всё — одна и та же нота.
Потом — Горелов объяснил. В лаборатории с круглым окном, незадолго до того, как перестал вставать. Две браны — два листа пространства — слипаются там, где касаются. Земля — одно из мест касания. Звон — это то, как они держатся друг за друга. Не клей, не гвоздь — колебание. Общее. Пока оно общее — листы вместе.
Потом, в ноябре, на Немо, бур прошёл четыре километра — и звон раздвоился.
Потом, в феврале, — растроился.
Три ноты. Почти одинаковые. Почти. Расходящиеся на сотые доли процента — и всё дальше.
— У Курамото, — говорила Остроумова, — есть параметр. Связь. Буквой «К». Сила, с которой каждый осциллятор тянет остальных к себе. И есть второй параметр — разброс. Насколько сами по себе разные частоты. Если разброс маленький, а связь большая — все вместе. Если разброс большой, а связь маленькая — каждый сам.
— И между ними — порог.
— Между ними — порог. Критическая связь. «К» с индексом «кр». Критическая. — Остроумова кивнула. — Это я и считала, Илья Сергеевич. Не гул. Не частоты. Отношение. Насколько наша связь больше критической.
Она провела пальцем по кривой на экране.
— В феврале двадцать восьмого — около трёх. Втрое больше порога. Очень прочно. Колокол чистый, одна нота. Потом — медленно вниз. К ноябрю, после первой трещины на Немо, — два и две десятых. В феврале этого года, когда расщепилось натрое, — один и семь. Двадцать первого июня — подскок. На сорок одну минуту — до двух. Потом — назад.
Палец остановился на правом краю кривой.
— Сегодня утром — один и сорок две сотых.
— А порог — единица.
— Порог — единица.
Илья смотрел на пунктирную черту поперёк экрана. На кривую, которая шла к ней — плавно, неторопливо, как идёт вниз по склону вода.
— Как вы это меряете? — спросил он. — Связь нельзя увидеть. Её не видно на сейсмограмме.
— Нельзя, — согласилась Остроумова. — Её видно по тому, как колокол отвечает на удары.
Она открыла другой файл.
* * *
Это было красиво. Илья потом, много позже, думал, что это была самая красивая работа, которую он видел в жизни, — и что сделана она была за три недели, ночами, женщиной шестидесяти с лишним лет в летнем платье в цветочек, в зале без окон, рядом с атомными часами.
Колокол, объясняла Остроумова, получал удары постоянно. Землетрясения. Приливы. Буры — каждый оборот бура был маленьким ударом. Взрывы — их было много за этот год. Каждый удар немного сбивал три ноты с общего ритма. А потом — они возвращались. Сами. Как метрономы на доске.
— Вопрос — как быстро возвращаются, — сказала она. — Если связь сильная — сбились и тут же вернулись. Если слабая — долго болтаются, прежде чем сойтись. Это называется время релаксации. Чем ближе к порогу — тем оно длиннее. В физике это называют критическим замедлением. Перед любым переходом. Перед тем как вода закипит. Перед тем как лёд растает. Перед тем как рынок обвалится — экономисты это тоже знают, только им никто не верит.
Она показала график. Точки. Сотни точек. Каждая — удар и время, за которое три линии снова сходились.
— Я взяла все сильные землетрясения с февраля прошлого года. Сто двенадцать. Все взрывы, о которых знаю. Сорок три. Все пуски и остановки буровых — по данным Петра Андреевича. И посмотрела, как долго колокол каждый раз приходил в себя.
Точки шли вверх. Сначала — медленно, почти горизонтально. Потом — круче.
— В феврале двадцать восьмого — двенадцать минут, — сказала она. — Сейчас — четыре часа.
— Четыре часа, — повторил Пётр Андреевич. Тихо. Он слушал, не перебивая, — с тем видом, с каким, наверное, слушал когда-то отчёты молодых инженеров о новых детекторах. С лицом человека, который знает ответ и ждёт, когда его скажут вслух.
— Из времени релаксации считается связь, — сказала Остроумова. — Это стандартный приём. Я не придумывала ничего нового. Всё — из учебников. Модель Курамото, критическое замедление, флуктуационно-диссипационная теорема. Только данные — новые.
Она закрыла файл. Открыла первый. С кривой и пунктиром.
— А теперь — самое неприятное.
* * *
Самое неприятное называлось гистерезисом.
Илья знал это слово. Его знал любой физик. Магнит, который помнит, куда его намагнитили. Термостат, который включается при восемнадцати, а выключается при двадцати двух. Петля на графике — туда по одной дорожке, обратно по другой.
— В классической модели Курамото, — говорила Остроумова, — переход мягкий. Связь падает — синхронность тает постепенно. Как туман. Если связь потом вернуть — синхронность вернётся. По той же дорожке. Это было бы хорошо. — Она помолчала. — Но в две тысячи одиннадцатом году испанцы — Гомес-Гарденьес и коллеги — нашли, что бывает иначе. Если осцилляторы связаны не все со всеми одинаково, а сетью, где у каждого — своё число соседей, и частота каждого зависит от того, сколько у него соседей, — переход становится взрывным. Синхронность держится, держится, держится — до самого порога. А потом рвётся. Сразу. Скачком.
— Как перегретая вода, — сказал Илья.
— Как перегретая вода. Как лавина. — Остроумова кивнула. — И обратно — не по той же дорожке. Чтобы снова собрать, надо поднять связь намного выше порога. Не до единицы. До двух с половиной. Может, до трёх.
— Почему вы думаете, что у нас взрывной вариант?
Остроумова посмотрела на Ветрову.
Ветрова открыла свой ноутбук. Повернула экран.
На экране была карта. Не карта Земли — схема. Узлы и линии. Как карта метро, только запутанная, многослойная, с сотнями узлов.
— Это корни, — сказала Ветрова. — Насколько мы их понимаем. По Вериным тетрадям. По тому, что рассказывали Ая и другие дети. По сейсмическим данным с Немо и Арктиды — Брагина нашла решётку на пяти километрах, помните? Шестиугольную. Узлы — под каждым их городом. Под каждым домом — маленький узел. Под большими городами — большие. Связаны не все со всеми. Сетью. И у каждого узла — своя собственная частота, чуть-чуть разная. И зависит она от того, сколько к нему сходится нитей.
Она помолчала.
— Это ровно та сеть, Илья Сергеевич. Ровно та, для которой испанцы нашли взрывной переход. Я проверила трижды. Я не хотела, чтобы это было так.
Илья молчал.
— Есть ещё одно, — сказала Ветрова. — Посмотрите на двадцать первое июня. На скачок. Связь поднялась до двух — за сорок одну минуту. Потом упала. Не плавно. Скачком. В девятнадцать двадцать две. Когда люди открыли глаза. — Она помолчала. — В мягкой модели так не бывает. В мягкой — она бы сползла. Медленно. А у нас — упала. Как с полки.
* * *
— Сколько? — спросил Илья.
Остроумова повернула ноутбук обратно к себе. Посмотрела на экран, хотя Илья был уверен — она знала ответ наизусть.
— Если всё будет так, как сейчас, — сказала она. — Если буры будут работать, как работают. Если будут сносить дома, как сносят. Если не будет ни новых Тишин, ни новых войн. Если тренд сохранится — линейно, без сюрпризов…
Она замолчала.
— Двадцатое марта, — сказала она. — Следующего года. Плюс-минус три недели.
Ветрова не подняла головы.
Пётр Андреевич гладил несуществующего кота — Ньютон давно ушёл, а рука по привычке двигалась по колену.
— Равноденствие, — сказал Илья.
— Совпадение, — сказала Остроумова. — Я проверяла. Нет никакой физической причины. Просто — так ложится прямая. — Она помолчала. — Хотя Горелов бы сказал, что совпадений не бывает.
— Горелов много чего говорил.
— Горелов почти всегда оказывался прав.
Илья встал. Подошёл к круглому окну.
Во дворе было солнце. Июль. Тридцать градусов в тени. Дети у бассейна. Женщины у чаш — их и наши — расстилали на песке пледы. Старик-их и Борис Ефимович сидели на скамье у западной стены и чинили что-то — Илья не видел, что. Фёдор с банкой мёда. Ольга в белом халате — она принимала в бывшей кладовой у ворот, раз в день, всех, кто приходил: наших, их, без разницы. У входа в кладовую стояла очередь. Человек десять.
Восемь месяцев.
— Галина Петровна, — сказал он, не оборачиваясь. — Что будет, если связь пересечёт порог?
Тишина за спиной.
— Это — вопрос к вам, Илья Сергеевич, — сказала Остроумова. — Я считаю время. Не энергию.
* * *
Он считал до вечера.
Сидел в своей комнате, четыреста шесть, за столом у окна, с ноутбуком и с тетрадью в клетку — той самой, где когда-то было обведено до дыр: «А если не только гравитация?» Тетрадь кончалась. Последние двадцать страниц — расчёты прошлого года. Рост радиуса. Масса Солнца. Орбита Апофиса.
Он начал новую страницу.
Если браны расцепятся, думал он, — что останется? Что — наше, а что — их?
Горелов говорил: при слиянии каждый мир приносит своё. Их материки — их. Их дома — их. Их корни, их ткань, их люди — их. Наше — наше. Но есть и общее. То, что появилось из-за слияния, — не у нас, не у них, а между. Лишние четырнадцать километров радиуса Земли — это не их Земля и не наша. Это — шов. Место, где два шара стали одним.
Если шов разойдётся — шов исчезнет.
Он считал.
Земля — шесть с половиной на десять в двадцать четвёртой килограмма… нет. Сейчас — больше. Он вписал новое значение массы — из прошлогодних расчётов, из гравиметрии Остроумовой. Радиус — шесть тысяч триста восемьдесят пять. Было — шесть тысяч триста семьдесят один.
Энергия связи шара. Гравитационная. Три пятых, жэ, эм квадрат, делённое на эр. Для однородного шара — грубо. Для настоящей Земли, с тяжёлым ядром, — коэффициент чуть больше. Неважно. Порядок.
Он посчитал энергию сейчас. Посчитал энергию — если радиус за секунды, за минуты вернётся к старому. Если шар сожмётся.
Вычел.
Посмотрел на число.
Пять на десять в двадцать девятой джоулей.
Он не сразу понял, что это значит. Числа такого порядка не значат ничего — они слишком велики, чтобы их почувствовать. Он стал сравнивать. Так его когда-то учили — в МГУ, на первом курсе, старый профессор, который говорил: «Число без сравнения — это не физика, это бухгалтерия».
Солнце излучает за секунду — четыре на десять в двадцать шестой. Значит — тысяча с лишним секунд солнечного света. Двадцать минут всего Солнца — в одну Землю.
Удар астероида, убившего динозавров, — десять в двадцать третьей. Значит — пять миллионов таких ударов. Одновременно.
Он стал считать, сколько нужно, чтобы расплавить кору. Масса коры — около двух с половиной на десять в двадцать второй килограмма. Нагреть до плавления, расплавить. Примерно миллион джоулей на килограмм — с запасом. Два с половиной на десять в двадцать восьмой.
Двадцать.
Энергии хватит, чтобы расплавить всю кору Земли — двадцать раз.
Илья положил ручку.
За окном пели серые птицы. Внизу, во дворе, смеялись дети. Кто-то — наш — играл на гитаре. Плохо. Три аккорда. Кто-то — их — подпевал. Без слов.
Магматический океан. Так это называют планетологи. Так была устроена Земля четыре с половиной миллиарда лет назад, когда в неё врезалась Тейя — планета размером с Марс — и выбила из неё Луну. Тогда вся поверхность была жидким камнем. На сотни километров вглубь. Тысячи лет.
Он посчитал ещё. Масса Солнца — минус три десятых процента, если их вклад уйдёт. Орбита Земли — станет чуть вытянутой. Эксцентриситет — три тысячных. Это ничего. На фоне остального — ничего. Новые материки — исчезнут. Немо, Лемурия, Арктида. Океан хлынет в пустоты, которые они занимали. Цунами — по всем побережьям мира. Это — тоже ничего. На фоне остального.
Он перечитал. Всё. Строчку за строчкой. Искал ошибку — так же, как два года назад, в ту ноябрьскую ночь на «Цейссе», искал ошибку в спектре. Тогда он надеялся, что ошибка есть.
Сейчас — тоже надеялся.
Ошибки не было.
Порядок величины может быть другим — в десять раз больше, в десять раз меньше. Если шов разойдётся не сразу, а за часы — тоже ничего не изменится: энергия та же, просто выделится медленнее. Если не вся. Если только половина.
Даже десятой части хватит.
И это — для обоих. Шов — общий. Земля — общая. Их сторона тоже стоит на ней. Их корни — в той же коре. Их дети — у того же бассейна.
Он закрыл тетрадь.
Посидел.
Потом открыл снова — и на последней строчке страницы, внизу, написал. Мелко. Аккуратно. Как когда-то, в первую ночь, писал Дементьеву письмо без единого прилагательного:
«Порог — не для них и не для нас. Для обоих».
* * *
Вечером они сидели у чаши. Вчетвером. Илья, Остроумова, Ветрова, Пётр Андреевич.
Ниша у западной стены. Изогнутые песочные диваны вокруг каменной чаши, в которой горел огонь. Сам. Без спичек. Как горел каждый вечер. Год назад, когда Илья впервые сел у этой чаши, их было двенадцать — двенадцать огней вдоль бассейна. Двадцать первого июня — сорок один. Сейчас — горели все. Каждый вечер.
Над двором темнело. Июльское небо — светлое, не до конца чёрное. Серп луны над восточным крылом.
На скамье напротив, через бассейн, сидели их. Трое старших. Женщина с седыми косами — та, которую Вера называла Та-что-помнит-реки. И двое мужчин — один совсем старый, второй помоложе. Они сидели неподвижно. Смотрели на воду.
Илья знал: они держат.
Вера объясняла — давно, ещё осенью: у них есть те, кто держит. Не работа. Не должность. Просто — некоторые умеют чувствовать корни лучше, чем остальные. Слышат, как под землёй тянутся нити. И когда нити дрожат — садятся. И держат. Своим теплом. Вниманием. Как держат руку больного.
На Лемурии двое таких умерли — в декабре, когда бульдозер вошёл в сад. Не от бульдозера. От того, что держали — и не удержали.
— Мы должны сказать, — сказал Илья.
— Кому? — спросила Ветрова.
— Всем.
— Нам не поверят, — сказала Остроумова. Не возражая — констатируя. — Нам не поверили в мае прошлого года. В ноябре. В феврале. В марте, с докладом. Нам не поверили, когда Илья Сергеевич вынес три сейфа. Нам не поверят и сейчас.
— Тогда — тем более.
Пётр Андреевич молчал. Он смотрел на старших на той стороне бассейна.
— Илья Сергеевич, — сказал он. — Это надо проверить. Не нам — нам уже понятно. Другим. Тем, кому верят.
— Кому сейчас верят?
— Не знаю, — сказал Пётр Андреевич. — Но знаю, кому верят те, кто ставит коробочки. — Он кивнул на свой ноутбук — тот стоял рядом, на диване, экраном вниз. — Сто девяносто две тысячи человек. Каждый поставил коробочку сам. Каждый видит свою строчку. Если они увидят то же, что мы, — своими глазами, на своих строчках, — им не нужно будет нам верить.
— Вы хотите выложить данные.
— Хочу выложить метод. — Пётр Андреевич посмотрел на Остроумову. — Галина Петровна, ваш расчёт — его можно сделать для каждой строки? Для каждой коробочки отдельно? Чтобы человек в Перми мог посчитать связь по своей строке — и получить то же, что вы?
Остроумова подумала.
— По одной строке — грубо. Шумно. Но — да. Можно. А если сложить сто строк из одного города — уже хорошо. Если тысячу — уже почти как у меня.
— Тогда — так, — сказал Пётр Андреевич. — Метод. Программа. Каждый считает сам. А мы — молчим. Пусть они нам скажут.
Ветрова подняла голову.
— Это займёт время.
— Месяц, — сказал Пётр Андреевич. — Может, два. Программу я напишу за неделю. Проверим на своих. Потом — выложим.
— Месяц, — повторил Илья.
— Илья Сергеевич. — Пётр Андреевич посмотрел на него. — Если вы выйдете завтра и скажете: «Конец света через восемь месяцев», — что будет?
Илья молчал.
— Я вам скажу, что будет, — сказал Пётр Андреевич. — Будет как с хлебом. Как с белыми домами в апреле. Будет — «паникёр». «Заражённый». «Агент». Будет — что вы говорите это, чтобы остановить добычу. Чтобы кто-то другой успел первым. Будет — расследование. Будет — «распространение заведомо ложной информации, повлёкшее массовые беспорядки». — Он помолчал. — Нас всех за это посадят. Всех, кто подпишет. Не здесь — везде. Ребекку уже сажали. Лю — сидит. Чжао — сидит. Брагина — под подпиской. Это не про одну страну, Илья Сергеевич. Это про всех.
— А если через месяц?
— Через месяц это скажете не вы. Это скажут сто девяносто тысяч человек. Каждый — про свою строку. — Пётр Андреевич помолчал. — Сто девяносто тысяч не посадишь.
* * *
Но одно письмо Илья всё-таки написал. В ту же ночь.
Не в газету. Не в комиссию. Не Олегу Николаевичу — тот бы переслал, но переслал бы туда, откуда не возвращаются ответы.
Он написал двоим. По-английски.
Ребекке Холт — на адрес, который ей дал адвокат, на случай, если её выпустят. Её не выпустили — пока. Но адвокат обещал: в середине месяца — слушание о залоге. Илья надеялся.
И Лю Вэю — на старый, ещё студенческий адрес, который Лю дал ему пятнадцать лет назад на конференции в Гонолулу и который, может быть, ещё работал. Может быть, его ещё кто-нибудь читал. Может быть — тот молодой охранник, который плакал двадцать первого. Илья не знал.
Письмо было коротким.
«Галина Остроумова посчитала связь колокола по Курамото. Отношение к критической — 1,42 сегодня. Тренд — к единице около 20 марта 2030. Переход — вероятно, взрывной (Гомес-Гарденьес, 2011), с гистерезисом. Энергия при расцеплении — порядка 5·10²⁹ Дж. Достаточно для расплавления коры. Для обеих сторон.
Метод и данные — во вложении. Пожалуйста, проверьте сами. Не верьте мне. Посчитайте.
И. Л.»
Он отправил.
Потом сидел у окна и смотрел на двор. На огни в чашах. На старших у бассейна — они так и сидели, неподвижно, держа. На галерею третьего этажа — там, у двери двести двадцать седьмой, никого не было. Ринн ушёл днём и не вернулся.
В пять сорок одну он проснулся — на стуле, у окна, с тетрадью на коленях. Не помнил, когда заснул.
Он не сразу понял, что его разбудило.
Потом понял.
Колокол.
Он его не слышал — конечно, не слышал, его никто из наших не слышал, только коробочки, только гравиметры, только дети вроде Аи. Но тело — проснулось. Как всегда. В пять сорок одну.
Только сегодня — Илья сидел и чувствовал это — что-то было не так. Как будто нота, которую он не слышал, прозвучала чуть-чуть фальшивее, чем вчера.
Он не мог этого знать.
Он знал.
Внизу, во дворе, у бассейна, сидели трое старших. Всё так же. Неподвижно.
Они не уходили всю ночь.
Глава 3. Регистрация
Палатку поставили в понедельник, в восемь утра.
Белую, армейскую, на металлическом каркасе, — прямо на асфальтовой площадке перед воротами, там, где год стояли машины кордона. Внутри — три складных стола. На столах — ноутбуки, сканеры отпечатков, маленькие фотокамеры на штативах. Принтер для пластиковых карточек. Генератор — он загудел в восемь пятнадцать и гудел потом весь день, ровно и тупо, как гудит что-то, что не умеет думать.
Персонала — шесть человек. Двое полицейских — вчерашние. Женщина из миграционной службы — немолодая, полная, в очках на цепочке, с усталым добрым лицом, похожим на лицо учительницы начальных классов. Двое молодых техников в одинаковых синих футболках с надписью «Цифровой учёт». И мужчина в штатском — лет сорока, худой, с короткой стрижкой, — который ни с кем не разговаривал, стоял у входа в палатку и смотрел.





