Книга БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние читать онлайн бесплатно, автор Сфинкс Северный – Fictionbook
Сфинкс Северный БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние
БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние
БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние

4

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Сфинкс Северный БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Лара Вейн, Сфинкс Северный

БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние

Часть первая. Лица

Глава 1. Утро

Илья проснулся в пять сорок одну.

Как всегда. С февраля прошлого года — где бы ни был, когда бы ни лёг. Тело помнило. Он давно перестал заводить будильник.

Потолок светился мягко, по-утреннему. За окном пели птицы — серые, пушистые, длиннохвостые, те, которых в Москве не было ещё два года назад и которых теперь знал каждый ребёнок в Богородском. Где-то далеко, за лесом, гудело Ярославское шоссе. Первое июля. Воскресенье.

Он лежал и слушал.

Птицы. Шоссе. И — за дверью, в коридоре, — шаги.

Лёгкие. Неторопливые. Босые — он слышал, как ступня отлипает от тёплого пола. Кто-то прошёл мимо его двери, остановился у соседней, постоял. Дверь открылась — без скрипа, двери здесь никогда не скрипели. Голос. Тихий. Не слово — звук, как будто кто-то выдохнул с улыбкой. Второй голос ответил. Детский.

Дверь закрылась.

Илья лежал и думал: год. Почти год он жил в этом доме. С двадцать первого марта прошлого года, с той ночи, когда прилетел из Минвод за Верой. Год он слышал эти шаги. Шорохи, вздохи, скрип песочного дивана в нише, стук чашки о стол в столовой, когда в столовой никого не было. Год он говорил себе: это они. Мы просто не видим.

Девять дней назад он увидел.

И всё равно — каждое утро — лежал и слушал. Как будто проверял.

* * *

В коридоре было светло. Стены светились тем же тёплым янтарным светом, что и всегда, — ровно, без ламп, без источника. Свет шёл из самого материала, как из перламутра.

У соседней двери, четыреста седьмой, на полу сидел мальчик.

Лет пяти. Смуглый, тёмноволосый, в светлой рубашке до колен. Босой. Он сидел, прислонившись спиной к стене, и рассматривал что-то в ладонях. Жука. Обычного — бронзовку, зелёную, с металлическим отливом. Таких в Лосином острове было полно.

Мальчик поднял голову. Посмотрел на Илью.

Илья остановился.

Девять дней — а он всё ещё останавливался. Каждый раз. Каждое лицо. Как будто каждое надо было разглядеть, запомнить, проверить, что оно не исчезнет, если моргнуть.

Лицо не исчезало.

Узкое. С высокими скулами. С тёмными глазами — огромными, как у всех их детей, — и с тем выражением, которое Илья никак не мог описать словами и которое Вера описала однажды так: «Пап, они смотрят, как будто ты уже рассказал им всё, что хотел. И им интересно, что ты скажешь ещё».

Мальчик протянул ладони. Показал жука.

— Бронзовка, — сказал Илья. Голос был хриплым со сна. — Цетония. Она… — Он запнулся. Что он мог сказать? Что она ест цветы? Что её личинки живут в гнилой древесине? Что их латинское название он помнит со школьного кружка юннатов?

Мальчик ждал.

Илья присел на корточки. Колени хрустнули.

— Красивая, — сказал он.

Мальчик не понял ни слова. Илья это знал. Но мальчик кивнул — серьёзно, без улыбки, — как будто понял главное. Потом раскрыл ладони. Бронзовка постояла на его пальце, раздвинула надкрылья, загудела — и улетела вдоль коридора, к окну, к свету.

Мальчик проводил её взглядом. Потом встал и пошёл следом. Не оглядываясь.

Илья смотрел ему вслед.

Год он здесь жил. Год этот мальчик — или другой, такой же — ходил мимо его двери. Сидел у стены. Ловил жуков.

Год.

* * *

Столовая была на первом этаже, в восточном крыле.

Илья помнил её пустой. Длинный зал с плавными стенами, без углов. Столы — светлые, гладкие, как отполированное течением дерево. Скамьи вдоль столов. Подносы. На подносах — хлеб, тёплый, с хрустящей коркой. Мёд в глиняных чашках. Фрукты — те, что он видел впервые в жизни: красноватые, с бархатной кожицей, пахнущие одновременно грушей и корицей. Каша из незнакомого зерна. Вода в кувшинах.

Всё — тёплое. Всегда. В любое время дня и ночи.

И — ни одного человека.

Первые месяцы от этого кружилась голова. Еда, которую кто-то приготовил — и ушёл. Тарелки, которые кто-то убрал — и ушёл. Скамья, на которой кто-то только что сидел — она ещё была тёплой, — и ушёл. Первые ночевавшие называли столовую «Летучим голландцем». Потом перестали. Привыкли.

Теперь — Илья остановился в дверях.

Столовая была полна.

Их — человек сорок. Наших — человек двадцать: те, кто ночевал во дворе, на песочных диванах, и пришёл позавтракать. Сидели вперемешку. Не за разными столами — за одними. Не потому, что так решили, — потому что так получилось. Девять дней назад никто не знал, как надо. И никто не стал решать.

У дальней стены, там, где в стене были ниши с тёплыми камнями — Илья всегда думал, что это какие-то печи, — стояли трое их. Две женщины и старик. Женщины месили тесто — в широкой каменной чаше, в четыре руки, неторопливо, переговариваясь. Старик снимал с камней готовые хлебы. Деревянной лопаткой. Клал на поднос.

Вот и всё.

Илья смотрел на это и чувствовал, как в нём что-то сдвигается. Медленно. Как сдвигается лёд весной.

Год он думал об этом хлебе. Год — все думали. Учёные брали его на анализ. Грач в своей лаборатории разбирал его на молекулы. Ветрова строила таблицы: кто ел, кто не ел, через сколько дней начинал видеть. Комиссия запрещала его есть, потом разрешала, потом снова запрещала. Газеты писали о «наркотике», о «приманке», о «биологическом оружии». «Право на одиночество» называло его «причастием растворения». Священники спорили, можно ли есть хлеб, испечённый невидимыми руками, — и не грех ли это.

А это были две женщины и старик. Утром. В воскресенье. Пекли хлеб.

Потому что хотелось хлеба.

Илья подошёл к столу. Взял тарелку. Старик у печи увидел его — кивнул. Снял с камня хлеб. Положил на поднос рядом с Ильёй. Ничего не сказал. Вернулся к печи.

Илья понял: никто не дежурил. Никто не был «поваром». Ему Вера объясняла — ещё в апреле, когда сама только начинала понимать: у них нет «работы» в нашем смысле. Есть то, что нужно. Нужен хлеб — кто-то печёт. Сегодня — эти трое. Завтра — другие. Потому что тесто — тёплое и приятно мнётся в руках. Потому что запах. Потому что с утра хочется что-то делать руками, а хлеб — самое простое, что можно сделать руками.

А зерно росло само. Вера говорила — у них поля, к северу от их Москвы, там, где у нас Мытищи, Королёв, Пушкино. Поля, которые никто не пашет. Зерно, которое растёт само, — как дикая пшеница росла когда-то на холмах Галилеи, только гуще, только щедрее. Земля у них была такой. Не потому, что они её такой сделали. Потому что её никто никогда не делал другой.

Он отломил кусок хлеба. Корка хрустнула.

Год назад, девятого апреля, в девять вечера, он ел этот хлеб первый раз — на краю сухого бассейна, в шапочке с электродами, под взглядом Ветровой, Ольги и половины двора. Как опыт. Как прибор, который умеет записывать.

Теперь он просто ел хлеб.

* * *

Вера сидела в углу. С Аей.

Ая сидела у неё на коленях — хотя была уже большая для этого, семь лет, — и ела фрукт. Красный, бархатный. Сок тёк по подбородку. Вера вытирала ей подбородок салфеткой — машинально, не глядя, — и разговаривала с женщиной напротив.

С матерью Аи.

Илья остановился.

Мать Аи он видел в ночь на двадцать второе — впервые. Высокую, тёмноволосую, с длинной шеей и спокойным лицом. Ту самую женщину, которую Вера в марте прошлого года увидела у своего окна. Которая стояла у фонтана в Лосином острове, держа за руку маленькую девочку. Которая год приходила к Вере — смутно, как дым, как отражение в стекле, — и смотрела. Без складки между бровей.

Теперь она сидела за столом. Напротив Веры. И говорила.

Не вслух. Илья видел: губы не двигались. Она просто смотрела на Веру. А Вера — слушала. Наклонив голову, чуть приоткрыв рот, с тем выражением, которое было у неё в детстве, когда она решала трудную задачу по физике и вот-вот должна была понять.

Потом Вера ответила. Вслух — по-русски, тихо. И одновременно — Илья не знал, как это описать, — как будто ещё как-то. Глазами. Плечами. Всем телом.

Мать Аи улыбнулась.

Илья подошёл. Сел рядом.

— Доброе утро, — сказала Вера, не оборачиваясь.

— Доброе.

— Ты в пять сорок одну проснулся.

— Как ты знаешь?

— Она сказала. — Вера кивнула на Аю. — Она говорит — ты всегда просыпаешься, когда «звенит». Она говорит — ты, наверное, тоже немножко слышишь. Только не знаешь, что слышишь.

Ая посмотрела на Илью. Поверх красного фрукта. Глаза — огромные, тёмные. Семь лет — и сто двадцать.

Илья не знал, что на это ответить.

Мать Аи посмотрела на него тоже. Потом — снова на Веру.

Вера слушала.

Потом сказала — медленно, подбирая слова:

— Она спрашивает, почему у ворот люди. Те, в форме. Их не было — после двадцать второго. Подполковник увёл. А сегодня утром — снова стоят. Двое. Новые. — Вера помолчала. — Она спрашивает: это опять те, кто «не видит»? Им надо показать?

Илья посмотрел в окно. Столовая выходила на восток — на лес, не на ворота. Ворот отсюда видно не было.

— Не знаю, — сказал он. — Я пойду посмотрю.

— Пап. — Вера наконец повернулась к нему. Лицо — усталое. Восемнадцать лет. Синяки под глазами — девятый день, и девятую ночь она почти не спала: переводила. Всем. Всё. Сразу. — Пап, она не про форму спрашивает. Она про другое.

— Про что?

Вера посмотрела на мать Аи. Та молчала.

— Она спрашивает, — сказала Вера тихо, — они пришли смотреть? Или пришли — как в апреле?

* * *

У ворот действительно стояли двое.

Не солдаты. Полиция. Молодые, лет по двадцать пять. В новой форме — летней, светло-синей, с короткими рукавами. С планшетами. У одного — рация на плече. У второго — на поясе — ничего, кроме дубинки и наручников.

За их спинами, на асфальтовой площадке, где год стояли машины кордона, стоял автобус. Белый, с синей полосой. Окна — тонированные. Дверь — закрыта.

Илья подошёл к решётке.

— Доброе утро, — сказал он.

— Доброе. — Тот, что с рацией, посмотрел на него. Потом в планшет. Потом снова на него. — Ланской? Илья Сергеевич?

— Да.

— Вас-то нам и надо. — Полицейский улыбнулся. Неловко. Как улыбаются люди, которым не нравится то, что они делают, но которые решили делать это вежливо. — Вам звонить должны были. Насчёт пункта.

— Какого пункта?

— Учёта. — Полицейский поправил планшет. — Распоряжение вышло. В четверг. Режим особого контроля. Вы, наверное, слышали.

Илья слышал.

Двадцать восьмого июня — через неделю после Тишины — пятеро объявили «режим особого контроля». Одновременно. Как будто договорились. Илья подозревал, что договорились.

Пятеро — те, что бурили. Те, у кого были флоты у Немо и платформы на Арктиде, буровые на Лемурии и на Кольском. Те, у кого было право вето в Совете Безопасности. Те, кто год назад делил новые материки, — и делил до сих пор, даже после двадцать первого, даже после ста сорока семи мест, где стреляли, и одиннадцати тысяч двухсот домов, снесённых за три дня.

Режим. Тексты распоряжений были разными — на разных языках, с разными формулировками, с разными номерами статей. Суть — одна. Илья читал все пять. Положил рядом. Сравнил. Как сравнивал спектры.

Совпадение линий было почти полным.

«Лица, проявившиеся в результате события 21 июня, до определения их правового статуса подлежат учёту». «Учёт осуществляется по месту обнаружения». «Перемещение лиц, прошедших учёт, за пределы объектов неустановленного происхождения допускается по согласованию». «Лица, не прошедшие учёт в установленный срок, рассматриваются как…»

Дальше — по-разному. В одном тексте — «как находящиеся на территории незаконно». В другом — «как представляющие потенциальную угрозу общественной безопасности». В третьем — проще всего: «как не имеющие статуса».

Не имеющие статуса.

Илья перечитал эту строчку несколько раз — ещё тогда, в четверг. И подумал: за год мы придумали им много имён. Тени. Призраки. Объекты. Проявившиеся. Те. Их.

А теперь — «не имеющие статуса».

— Я слышал, — сказал он полицейскому.

— Ну вот. — Тот кивнул. — Пункт откроют завтра. Здесь. Прямо у ворот. Автобус — это пока для персонала. Завтра привезут палатку, столы, оборудование. Будут фотографировать, снимать отпечатки, присваивать номера. — Он помолчал. — Нам сказали, вы тут… ну… вроде старшего. И что дочь ваша — переводчик. Единственный.

— Не единственный. Есть ещё дети. Человек двадцать в одной Москве.

— Детей нам нельзя, — сказал полицейский. — Несовершеннолетних. По закону. — Он посмотрел в планшет. — Дочь вашу — можно. Ей восемнадцать.

Илья молчал.

— Вам позвонят, — сказал полицейский. — Олег Николаевич, кажется. Он объяснит.

Он помолчал ещё. Потом — Илья это видел — посмотрел мимо него. Во двор. Сквозь решётку.

Там, у бассейна, на краю, сидели дети. Их. Человек десять. Болтали ногами в воде. Бассейн — когда-то сухой, с песком на дне, — давно был полон. Вода прозрачная, тёплая, с лёгким запахом минералов. Фонтаны в центре били.

Дети болтали ногами. Брызгались. Смеялись — Илья слышал этот смех, высокий, звонкий, совершенно обычный детский смех.

Полицейский смотрел на них.

— У меня дочка, — сказал он вдруг. Не Илье — себе. — Четыре года. — Пауза. — Тоже вот так ногами болтает. В ванной.

Он отвернулся. Пошёл к автобусу.

Второй — тот, что с наручниками, — остался у ворот. Он во двор не смотрел. Смотрел в сторону. На лес. На дорогу. Куда угодно.

Илья понял: этот — не смотрит нарочно.

Так проще.

* * *

Олег Николаевич позвонил в десять.

— Илья Сергеевич. — Голос был усталым, как все последние месяцы. — Вам уже сказали?

— Сказали.

— Я хотел первым. Не успел. — Пауза. — Простите.

Олег Николаевич. Илья знал его почти два года — с декабря позапрошлого, с первого разговора в кабинете, где его, Илью, «просили не делать заявлений». Человек, который всегда приносил плохие новости — и каждый раз извинялся. Человек, который в марте помогал Илье лететь к дочери. Который в апреле выбил для Лосиного острова генератор. Который в мае, после пожаров и газовых баллонов, сидел у чаши всю ночь — молча, в пиджаке, — и утром уехал на работу, не сказав ни слова.

Илья так и не понял, на чьей он стороне. Может быть, Олег Николаевич и сам не понимал.

— Это не вы придумали, — сказал Илья.

— Не я. — Олег Николаевич помолчал. — Я пытался… Неважно. Сейчас важно другое. Илья Сергеевич, пункт будет. Это решено. Сто сорок пунктов по Москве, у каждого объекта. Срок — две недели. Кто не пройдёт учёт за две недели — тех… — Он запнулся.

— «Не имеющие статуса».

— Да. — Тихо. — Илья Сергеевич, я вас прошу. Если пункт будет — пусть он будет нормальным. Без… — Он подбирал слово. — Без того, что бывает. Вы знаете, что бывает, когда люди, которые не понимают, что происходит, встречают людей с планшетами и наручниками. Вы видели в апреле.

— Видел.

— Пусть Вера будет там. Она — единственная, кто может им объяснить. Что это не… — Опять пауза. — Что это просто бумага. Номер. Фотография. Что их никуда не увезут.

— А их не увезут?

Олег Николаевич молчал долго.

— Пока — нет, — сказал он наконец. — В распоряжении этого нет.

— А в следующем?

— Я не знаю, Илья Сергеевич. Честно. Не знаю. — Пауза. — Я знаю, что если пункт пройдёт спокойно — будет меньше поводов для следующего. А если не пройдёт — поводы найдутся. Их всегда находят.

Илья смотрел в окно. Во двор. На детей у бассейна.

— Я поговорю с Верой, — сказал он.

— Спасибо. — Олег Николаевич выдохнул. — И ещё. Илья Сергеевич… Регистрировать будут — всех. Их. По месту обнаружения. Это значит — в Лосином острове будут регистрировать только тех, кто живёт в Лосином острове. А те, кто пришёл из соседних домов, — им надо вернуться к себе. До завтра.

Илья подумал о Ринне. Который пришёл двадцать второго из соседнего дома. Из того, где сидел за стеклом. Который восемь дней сидел рядом с сестрой — молча. Который не ушёл бы, даже если бы его попросили.

— А если не вернутся?

— Тогда их зарегистрируют здесь. Но с пометкой. «Перемещение без согласования». — Олег Николаевич помолчал. — Это плохая пометка, Илья Сергеевич.

— Они не знают, что такое «без согласования». Они не знают, что такое «согласование». Они не знают, что такое «пометка».

— Я знаю, — сказал Олег Николаевич. — Я знаю.

* * *

Пётр Андреевич сидел в лаборатории с круглым окном.

Там, где сидел всегда. С тех пор как Горелова не стало. За столом Горелова, у его полок — тех самых, похожих на корни, плавно вырастающих из стены. С Ньютоном на коленях. С ноутбуком. С картой на экране.

Сто восемьдесят тысяч точек. Нет — уже больше. Илья посмотрел на счётчик в углу экрана: сто девяносто две тысячи четыреста. За девять дней — двенадцать тысяч новых. Люди ставили коробочки. Сами. Без всякой просьбы. Покупали платы за копейки, паяли по инструкции, которую Пётр Андреевич выложил ещё в январе, подключали к роутерам — и на карте загоралась новая точка. В Перми. В Мадриде. В Найроби. В маленьком городе в Айове, где белого дома не было на сто километров вокруг.

Люди хотели слышать.

— Илья Сергеевич. — Пётр Андреевич не обернулся. — Садитесь. Смотрите.

Илья сел.

На экране — кривая. Илья знал её наизусть. Гул. Колокол. Период — три часа сорок одна минута семнадцать секунд. С ноября позапрошлого года — с той ночи, когда в спектре Бетельгейзе впервые дрогнула линия, — ровный, чистый, одна линия. С ноября прошлого — после первой трещины на Немо — две. С февраля — три. Три линии, которые расходились. Медленно. Неуклонно. Как расходятся трещины в стекле.

И — двадцать первое июня. Сорок одна минута.

Илья видел этот участок кривой сто раз. И каждый раз — смотрел снова.

Три линии — сошлись. Почти в одну. На сорок одну минуту. Когда два миллиарда человек — нет, больше, Пётр Андреевич потом пересчитал: около трёх, — увидели. Вместе. Одновременно.

Потом — в девятнадцать двадцать две — снова разошлись.

— Смотрите дальше, — сказал Пётр Андреевич.

Илья посмотрел.

После двадцать первого — линии расходились. Но медленнее. Пётр Андреевич нарисовал поверх тонкие пунктиры: продолжение тенденции до двадцать первого. Линии шли ниже пунктиров. Ближе друг к другу.

— Три дня, — сказал Пётр Андреевич. — Три дня после Тишины расхождение было вдвое медленнее, чем до. Китайская стояла трое суток, американская — двое, Кольская — сутки. Французская — сутки. И ещё — люди. Миллионы людей, которые в те дни приходили к домам. Смотрели. — Он погладил Ньютона. — А потом — буры пошли снова. И линии — вот.

Илья видел. С двадцать пятого — снова прежний наклон. Даже круче.

— Двадцать восьмого объявили режим, — сказал Пётр Андреевич. — Посмотрите на двадцать восьмое.

Илья посмотрел.

Маленький излом. Едва заметный. Линии дрогнули — и разошлись чуть быстрее.

— Это не буры, — сказал Пётр Андреевич. — Буры в тот день работали как всегда. Это — другое. — Он помолчал. — Я не знаю, что. Галина Петровна думает — страх. Их страх. Ткань. Вера говорила — когда объявили режим, они не поняли слов, но поняли нас. Как мы на них смотрели в тот день. Она говорит — это было похоже на апрель.

Он замолчал. Ньютон заворчал во сне.

— Илья Сергеевич, — сказал Пётр Андреевич тихо. — Я старый инженер. Я сорок лет строил детекторы. Я знаю, что такое сигнал и что такое шум. Я знаю, что такое тренд. — Пауза. — Галина Петровна приедет сегодня. В два. Она что-то посчитала. Мне не сказала — что. Сказала — хочет, чтобы вы были. Сказала — это надо видеть всем вместе.

— Вы знаете, что она посчитала?

Пётр Андреевич долго молчал.

— Догадываюсь, — сказал он.

* * *

Вера согласилась сразу.

Илья ждал — споров. Слёз. Отказа. Ждал, что она скажет: «Пап, ты понимаешь, что ты мне предлагаешь? Фотографировать их? Снимать отпечатки? Присваивать номера?» Ждал, что она скажет про апрель, про Марсель, про газовые баллоны, про то, что в истории уже было: люди с планшетами, списки, номера, — и чем это кончилось.

Она не сказала.

Она сидела на краю бассейна, опустив ноги в тёплую воду, — рядом с детьми, которые брызгались, — и слушала Илью. Потом долго смотрела на воду.

— Я буду, — сказала она. — Конечно, я буду.

— Вера…

— Пап. — Она подняла голову. — Если меня не будет — кто будет? Полицейский с планшетом? Он им скажет: «Встаньте сюда. Смотрите в камеру». Они не поймут. Не потому, что глупые, — потому что у них нет «встаньте сюда». У них никто никому не говорит, куда встать. — Она помолчала. — Они встанут куда попало. Полицейский подумает — не подчиняются. Позовёт второго. Второй возьмётся за наручники. — Пауза. — Ты знаешь, что будет, если кто-нибудь из них почувствует наручники? Через ткань? Все? Одновременно?

Илья знал. Он видел двадцать восьмое на кривой Петра Андреевича.

— Я буду, — повторила Вера. — Я им объясню. Не словами — они не поймут слов. Я им покажу. — Она посмотрела на Аю, которая сидела рядом и болтала ногами. — Ая поможет. Она умеет показывать лучше меня.

— Ае нельзя. Несовершеннолетних нельзя.

— Ае нельзя переводить, — сказала Вера. — По закону. — Она чуть улыбнулась. Устало. — А сидеть рядом со мной ей можно. Закон про «сидеть рядом» ничего не говорит.

Илья смотрел на неё.

Восемнадцать лет. Позапрошлой осенью — шестнадцать, школа, химичка, которая ставила тройки. Дочь, которой он не ответил на сообщение в ту ноябрьскую ночь, когда впервые увидел, как дрогнула линия в спектре. «Пап, а ты приедешь на Новый год?»

Он так и не приехал на тот Новый год.

— Вер, — сказал он. — Ты устала.

— Я знаю.

— Ты девять дней не спишь.

— Сплю. Немножко. — Она пожала плечами. — Пап, это же не навсегда. Скоро будет больше. Тех, кто слышит. Ая говорит — у детей просыпается быстро. Сейчас по Москве нас двадцать. Через месяц будет сто. Через год — тысячи. — Пауза. — Мне просто надо продержаться. Пока их не станет больше.

Через год.

Илья подумал о кривой. О трёх линиях. О Галине Петровне, которая приедет в два и что-то посчитала.

Он ничего не сказал.

* * *

Ринн сидел на галерее третьего этажа. У двери двести двадцать седьмой.

Илья поднялся туда в полдень. Не знал, зачем. Просто — поднялся.

Ринн сидел на полу, прислонившись спиной к стене. Как сидел девять дней. Рядом — Тёплая-вода. С дочерью на руках. Лиэна не было — Вера говорила, что Лиэн с утра ушёл в соседний дом, тот, откуда пришёл Ринн. «Говорить». С кем — Вера не знала. О чём — тоже.

Ринн был молод. Двадцать лет — так говорила Вера, хотя Илья не знал, как у них считают годы. Высокий. Худой — худее, чем остальные, с впалыми щеками, с острыми скулами. Тёмные волосы — короче, чем у других. Как будто стриг сам. Неровно.

И глаза.

Илья видел много их глаз за девять дней. Тёмные, огромные, спокойные. С тем выражением — «ты уже рассказал всё, что хотел, и нам интересно, что ты скажешь ещё».

У Ринна глаза были другие.

Илья не сразу понял, какие. Смотрел — и не мог подобрать слово. Потом подобрал.

Знакомые.

Это были наши глаза. Глаза человека, который смотрит на тебя — и прикидывает. Что ты сделаешь. Чего от тебя ждать. Глаза человека, у которого между ним и миром — стекло.

Ринн смотрел на Илью.

Илья сел на пол напротив. В двух метрах. Прислонился к перилам галереи.

Они сидели так долго. Минуту. Пять. Тёплая-вода качала дочь — та спала, кудрявая, пухлая, с приоткрытым ртом. Внизу, во дворе, кричали дети у бассейна. Где-то наверху, на крыше, ворковали серые птицы.

Ринн не отводил глаз.

Илья тоже.

Потом Ринн сказал что-то.

Вслух. Илья вздрогнул. Девять дней — и он ни разу не слышал, чтобы кто-то из них говорил вслух со взрослым. С детьми — да. Между собой — иногда, тихо, как выдох. А с нашими — никогда. С нашими — через Веру. Через детей. Через ткань.

Ринн сказал — вслух. Короткое слово. Два слога. Гортанное, с придыханием.

Илья не понял.

Тёплая-вода перестала качать дочь. Посмотрела на брата. Долго. Потом — на Илью. И в её взгляде Илья увидел — впервые за девять дней — растерянность.

Ринн повторил слово. Громче.

Потом встал. Прошёл мимо Ильи — близко, почти задев его плечом, — и пошёл по галерее. К лестнице. Вниз.

Илья смотрел ему вслед.

Тёплая-вода смотрела тоже.

* * *

— Что он сказал? — спросил Илья у Веры через десять минут.

Вера сидела у бассейна. Ая — рядом. Илья рассказал. Повторил слово — как мог, коряво, с русским акцентом. Два слога. Придыхание.

Ая услышала — и замерла.

Вера смотрела на неё. Слушала.

Потом — медленно, как будто сама не верила, — повернулась к Илье.

— Пап. Ая говорит — у них нет такого слова. — Пауза. — Не было. Он его… придумал. Сам. Сделал. Из двух других.

123...7
ВходРегистрация
Забыли пароль