
Полная версия:
Сфинкс Северный БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Слияние
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Он не сразу поверил.
Посчитал. Сравнил станции. Те, у которых сидело много, — и те, у которых сидело мало. Те, у которых сидели старые, — и те, у которых молодые.
Разница была. Небольшая. Процентов десять-пятнадцать. На грани шума.
Но — была.
Он написал Илье Ланскому. Тот ответил через два часа — коротко: «Вы видите то, что Остроумова считает. Связь. Локально. Пришлите данные. Пётр Андреевич посмотрит».
Шубин прислал.
Через три дня пришло письмо. Длинное. От Остроумовой. С графиками. Шубин читал его всю ночь. Модель Курамото. Критическая связь. Порог. Гистерезис. Март.
В конце — приписка. От руки, сфотографированная на телефон:
«Антон, у вас — единственное место на Земле, где можно увидеть, как они держат. В цифрах. Пожалуйста, не уезжайте оттуда. Г. П.»
* * *
Двадцать девятого августа «Боревинд» прошёл тысячу метров.
Тридцатого — тысячу двести.
Тридцать первого Шубин вылетел на берег — проверить станцию В-7, которая перестала передавать данные. Аккумулятор, наверное. Или антенна.
Станция стояла на месте. Целая. Аккумулятор — заряжен. Антенна — цела.
Не передавала, потому что была выключена.
Кто-то открыл крышку ящика — Шубин видел следы пальцев на пыльном пластике — и нажал кнопку питания. Одну. Красную. С надписью «ВЫКЛ».
Выключил.
Закрыл крышку.
Шубин стоял над ящиком.
У станции никто не сидел. Трава на поляне была примята — там, где сидели раньше. Четыре пятна. Три — круглые, ровные, как от людей, сидевших неподвижно дни напролёт. Одно — сбоку, неровное.
Те, кто держал, — ушли. Куда — Шубин не знал.
Он включил станцию. Подождал, пока загорится зелёный. Закрыл крышку.
Обернулся.
На краю поляны, у деревьев, стоял парень. Тот самый. Коротко стриженный. С впалыми щеками.
Смотрел на Шубина.
Шубин не шевелился.
Они стояли так долго. Через поляну. Метров тридцать между ними. Над лесом — гул вертолёта, который ждал на соседней поляне. С запада — тяжёлый, низкий стук ротора «Боревинда», шесть километров, его было слышно в тишине леса.
Парень посмотрел на запад. Туда, откуда шёл стук.
Потом — на станцию.
Потом — на Шубина.
И медленно, очень медленно — поднял руку. Ладонью вперёд.
Шубин видел этот жест на видео. Так они здороваются. Кладут ладонь. Чтобы почувствовать.
Только этот — не шёл к нему. Не протягивал руку для того, чтобы положить. Он поднял её — и держал. На месте. Ладонью к Шубину.
Как будто — стена.
Как будто — «стой».
Шубин поднял свою руку. Тоже ладонью вперёд.
Они стояли так. Через поляну. Две руки — одна против другой.
Потом парень опустил руку. Повернулся. Ушёл в лес.
* * *
Вечером Шубин позвонил Кречетову.
Спутниковый телефон. Связь — с задержкой, с треском. Кречетов взял на четвёртом гудке.
— Антоша.
— Евгений Михайлович.
— Как там?
Шубин рассказал. Всё. Про станции. Про тех, кто держит. Про цифры — десять-пятнадцать процентов, на грани шума. Про письмо Остроумовой. Про март.
Про парня на поляне.
Кречетов слушал молча. Шубин слышал в трубке — далеко, фоном — шум ветра. Кречетов, наверное, стоял на улице. Шубин знал где. У ворот белого дома на Семёновском озере. Где он стоял каждый вечер с двадцать пятого мая. И где двадцать первого июня женщина в первом ряду положила руку себе на грудь.
— Он выключил станцию, — сказал Кречетов, когда Шубин закончил.
— Выключил.
— Зачем?
Шубин подумал.
— Не знаю. Может, хотел, чтобы мы не слышали. Что там под платформой. — Пауза. — Может, наоборот — хотел, чтобы мы приехали и увидели. Его.
— А ты?
— А я включил.
Кречетов помолчал. Ветер в трубке.
— Антоша, — сказал он. — Меня звали. В июле. Лоцманом на «Арктическую». Я отказался.
— Я знаю.
— Знаешь, почему?
— Нет.
— Потому что я в марте видел, что бывает, когда платформу ставят на их землю. — Кречетов помолчал. — Я тогда думал — я привёл. Я — лоцман. Без меня бы не дошли. Или дошли бы позже. Я думал — моя вина. Двести двенадцать мужиков на платформе — и всё, что потом. Огонь. — Пауза. — Потом понял: без меня бы — привёл другой. Это — не оправдание. Это просто правда. Но я больше — не буду. Пусть другой. Не я.
Шубин молчал.
— А этот парень, — сказал Кречетов. — Который ладонь поднял. — Пауза. — Знаешь, что я думаю?
— Что?
— Я думаю, он тоже теперь — как я в марте. Думает — если не он, то другой. — Ветер. — Только он ещё не решил, что будет делать. А я — решил.
* * *
Первого сентября Шубин записал в журнал:
«Тремор на трещине — плюс 8 % за неделю. Высота шапки столба — 21 км (оценка по тени на спутниковом снимке). Это — стратосфера. Сера уходит туда, откуда не выпадает годами.
По данным Остроумовой (связь), с начала бурения на западе — падение ускорилось. Не намного. На грани шума. Но — ускорилось.
У станций В-3, В-5, В-9 — держат. По 5–8 человек. Старые.
У станции В-7 — никого. Станция работает.
Парня больше не видел».
Подумал. Дописал:
«Сибирские траппы — 252 млн лет назад. Начинались, вероятно, тоже с трещины. Потом — сотни трещин. Миллион лет излияний. Два-четыре миллиона кубических километров базальта. Магма прорвалась сквозь угольные пласты и соли, выжгла их, выбросила в атмосферу столько углекислоты и серы, сколько не выбрасывал никто ни до, ни после. Вымерло 90 % морских видов. 70 % наземных.
Почти всё живое.
Я не знаю, траппы ли это.
Но под Арктидой — та же печка. И шов, о котором пишет Ланской, идёт прямо через неё. Если он начнёт расходиться — печку откроет не трещина. Печку откроет всё».
Он закрыл журнал.
Вышел на палубу.
Солнце — впервые за лето — коснулось горизонта. Чуть-чуть. Краем. Полярный день кончался. Через три недели — равноденствие. Потом — ночь.
На востоке, над горизонтом, стоял столб.
Он светился снизу. Багровым.
Глава 8. Немо
Шлюпок было четыре.
Доусон потом помнил это число лучше, чем все остальные. Лучше, чем тысячу девятьсот. Лучше, чем сорок одну минуту. Лучше, чем двадцать миль. Четыре шлюпки. Две — спасательные, оранжевые, на двадцать пять человек каждая. Одна — рабочий катер с кормовой площадкой. Одна — надувная, «Зодиак», на восемь.
Шестьдесят шесть мест.
Тысяча девятьсот человек на склонах.
Он посчитал это в семь сорок четыре утра двадцать первого июня, стоя на палубе судна обеспечения «Глория Ди», в двадцати милях от восточного берега Немо, с биноклем в руке. Посчитал — и всё равно сказал: «Шлюпки на воду».
Потому что больше было нечего сказать.
* * *
Первая шлюпка дошла до берега в девять двадцать.
Берега не было. Был — край. Чёрный, дымящийся, оплавленный — там, где лава шесть недель стекала в море и застывала, нарастая, наползая, пока не образовала уступ высотой в человеческий рост. Под уступом кипела вода. Пар шёл стеной.
Доусон стоял на носу шлюпки и смотрел на этот уступ — и думал, что не причалить. Никак. Шлюпка сгорит. Люди сварятся в пару.
Потом увидел — левее, в полукилометре, — бухту. Маленькую. Где лава не дошла до моря. Где был песок. Белый. Тот самый, тёплый, который он помнил с февраля.
На песке стояли люди.
Их. Человек сто. Они спустились со склонов — Доусон не знал как, по каким тропам, сквозь какой дым, — к этой бухте. И стояли. У самой воды. Ждали.
Они знали, что он придёт.
Он не знал, как они знали. Он сам не знал, что придёт, — до семи сорока одной.
Шлюпка ткнулась в песок.
Первой к ней подошла женщина. Высокая, худая, в сером от пепла платье. С ребёнком на руках — совсем маленьким, месяцев шести. Она посмотрела на Доусона.
Доусон протянул руки.
Она отдала ребёнка.
Он держал его — тёплого, лёгкого, пахнущего дымом и молоком, — и не мог пошевелиться. Не мог думать. Не мог дышать.
Ребёнок смотрел на него.
Огромными тёмными глазами.
Потом — протянул ручку. И положил ладошку ему на бороду.
Доусон стоял по колено в тёплой воде, с чужим ребёнком на руках, с маленькой ладонью на рыжей бороде, — и плакал. Первый раз с девятнадцати лет. С Фаллуджи. Где он в последний раз видел детей так близко — и где они смотрели на него совсем иначе.
* * *
Они возили четыре дня.
Шестьдесят шесть мест. Двадцать миль. Час туда, час обратно, полчаса на погрузку. Круглые сутки — экипаж «Глории Ди» сменялся у шлюпок, никто не спал больше трёх часов. Повар готовил без остановки — рис, бобы, хлеб из запасов, — и сам носил на палубу, где они сидели. Кругами. Как на склонах.
На второй день судно было полно. Шестьсот человек на палубах, в коридорах, в кают-компании, в машинном отделении — где только можно было сесть. «Глория Ди» осела на полметра.
Доусон связался с другими судами. Их было вокруг Немо много — десятки. Американские, китайские, французские, британские. Буровые, военные, научные, снабженцы.
Ответили семь.
Первым — китайский снабженец «Хайян-14». Капитан — Доусон потом узнал его имя, Лин Цзяньго, — не стал ничего спрашивать. Подошёл к бухте, спустил свои шлюпки. Взял четыреста.
Потом — французский исследователь. Потом — два американских рыболовных траулера, которые оказались в этом районе неизвестно как. Потом — новозеландский патрульный корабль, который шёл с запада полным ходом с двадцать второго.
Потом — британский фрегат. Без приказа — Доусон узнал это потом. Командир фрегата, молодой коммандер, вышел на связь и сказал: «Мне не приказывали. Мне и не запрещали. Я подумал — не стоит ждать, пока запретят».
К вечеру двадцать четвёртого на склонах никого не осталось.
Тысяча девятьсот.
Доусон стоял на палубе «Глории Ди» и смотрел на пустые склоны. На чёрную лаву. На пар. На серые обломки белых стен выше по склону — там, где был город.
На склонах — никого.
Только там, где они сидели шесть недель, — пятна. Круглые. Как от костров. Земля, выжженная не огнём — теплом. Тысячей девятистами телами, которые сидели и держали.
Он не знал, что они держали.
Знал только — что огонь за шесть недель не поднялся выше этих пятен.
* * *
Куда их везти — не знал никто.
Не было порта. Не было лагеря. Не было бумаги, на которой можно было написать: «Принять тысячу девятьсот». Они не были ни беженцами, ни гражданами, ни военнопленными. Двадцать первого июня их просто — увидели.
На западном берегу Немо были их города. Три. Большие. Доусон видел их на спутниковых снимках — белые, плавные, с садами, с дорогами, которых никто не строил. Туда.
Только — между восточным берегом и западным было две тысячи километров. Материк. Горы. Лес.
И — американская буровая. Новая. Роботизированная. Поставленная в апреле на западном побережье, в сорока километрах от ближайшего города. «Чтобы не повторить ошибок восточного берега».
Доусон повёз их морем. Вокруг. Через южный мыс. Шесть дней.
Шесть дней на палубах — тысяча девятьсот человек и сорок членов экипажа. И три судна сопровождения: «Хайян-14», новозеландец и британский фрегат. Конвой, которого не было ни в одном приказе.
Доусон не спал. Стоял на мостике. Смотрел на воду.
Ночью — на третью ночь — на мостик поднялась женщина. Та самая, с ребёнком. Ребёнок спал у неё на руках.
Она встала рядом с Доусоном. У окна. Смотрела на воду.
Он не знал, что сказать. Он вообще не знал, как с ними говорить. С двадцать первого — не знал. Кое-кто из экипажа уже научился — жестами, улыбками, ладонью. Повар — тот вообще, кажется, понимал их без слов. Доусон — нет.
Женщина постояла. Потом — повернулась к нему.
Положила руку ему на грудь. Туда, где сердце.
Подержала.
Тепло.
Доусон стоял неподвижно.
Он чувствовал — не понимал, чувствовал, — что она не благодарит. Это было бы слишком просто. Она — смотрит. Внутрь. Как врач слушает стетоскопом. И то, что она видит, — она видит не в первый раз.
Сто двадцать оборотов в минуту. Его буровая. Его подпись под каждой сменой.
Она видела.
И — не убрала руку.
* * *
В августе пришла телеграмма.
Не телеграмма — письмо по спутниковой почте, с логотипом компании, с подписью вице-президента по операциям, с тремя пунктами.
Первый: восточная площадка признаётся непригодной к эксплуатации. Персонал площадки переводится на западную площадку «Немо-Вест» либо увольняется по соглашению сторон с выплатой компенсации.
Второй: судно обеспечения «Глория Ди» возвращается в порт приписки — Окленд — для технического обслуживания. Использование судна в целях, не связанных с операционной деятельностью компании, с двадцать первого июня по настоящее время квалифицируется как нарушение контракта капитаном и начальником площадки. Компания оставляет за собой право…
Третий: начальник площадки Р. Доусон отзывается в Хьюстон для дачи объяснений.
Доусон прочитал письмо в кают-компании. Вслух. Экипажу. Сорок человек.
Потом положил распечатку на стол.
— Я не поеду, — сказал он.
Никто ничего не сказал.
— Вы — как хотите, — сказал Доусон. — Компенсация — хорошая. Я видел цифры. Те, кто хочет домой, — поезжайте. Это правильно. У вас семьи. — Он помолчал. — Я — останусь.
— Где, сэр? — спросил кто-то.
Доусон подумал.
— Здесь, — сказал он. — Где-нибудь здесь.
* * *
Остались двадцать два человека.
«Глория Ди» ушла в Окленд с капитаном и шестнадцатью. Капитан пожал Доусону руку у трапа. Долго держал. Сказал: «Боб, если что — я тебя не видел». Доусон сказал: «Если что — ты меня не видел».
Двадцать два остались на берегу. В городе на западном берегу — том, куда привезли тысячу девятьсот. Их приняли. Никто не спрашивал зачем. Им дали комнаты — на третьем этаже, с видом на море. Им давали хлеб. Им давали всё, что давали всем.
Доусон не знал, что делать.
Первую неделю — просто жил. Спал. Ел. Ходил по городу. Смотрел.
Город был — как все их города. Белый, плавный, без углов. Сады. Вода. Чаши с огнём. Люди — их, тысячи, — которые жили. Пекли хлеб. Сидели у воды. Растили детей. Ходили в лес — за чем-то, Доусон не знал за чем. Возвращались.
Никто не работал. В его смысле.
Никто не спрашивал его, кто он.
На второй неделе он пошёл на американскую буровую.
* * *
«Немо-Вест» стояла в сорока километрах к северу от города. На мысу. На краю леса. Доусон шёл туда пешком — два дня, по берегу, с рюкзаком. Мог бы на вертолёте — компания предлагала, когда звала его туда «на перевод». Не захотел.
Буровая была маленькой. Не как его — восточная, с вышкой в пятьдесят метров, со ста сорока людьми. Эта — роботизированная. Модульная вышка, автоматический ротор, телеметрия. Двенадцать человек персонала — только на обслуживание. Управление — с корабля в двадцати милях.
Начальником был Хэнк Морроу.
Доусон знал его двадцать лет. С Ирака. Потом — с Мексиканского залива, где они вместе работали на платформах. Хэнк был хорошим инженером. Честным. Пил в меру. Любил жену. Ходил в церковь по воскресеньям — Доусон не ходил, и Хэнк никогда не попрекал.
Хэнк встретил его у ворот площадки. Обнял. Долго хлопал по спине.
— Боб. Чёрт тебя дери. Боб. — Отстранился. Посмотрел. — Ты похудел.
— Ем их хлеб.
Хэнк перестал улыбаться.
— Я слышал, — сказал он. — Про тебя. Что ты… ну. Ушёл к ним.
— Не ушёл. Остался.
— Какая разница.
Доусон подумал.
— Большая, — сказал он.
* * *
Они сидели в жилом модуле, в маленькой комнате с кондиционером. Пили кофе. Настоящий — из Хьюстона, Хэнку привозили.
Доусон рассказал. Не всё — главное. Про тысячу девятьсот. Про шесть недель на склонах. Про пятна на земле — там, где сидели. Про огонь, который не поднимался выше пятен.
Потом достал телефон. Показал письмо Остроумовой. Его прислала Ребекка Холт — всем, кого знала, кто был на Немо. С припиской: «Боб, посчитай по своим станциям, если они ещё работают».
Станции работали. Доусон посчитал. Вместе с геофизиком из своих двадцати двух — молодым, из Остина, умным. Один и тридцать семь. Весна.
Хэнк читал долго.
Потом положил телефон на стол. Экраном вниз.
— Боб, — сказал он. — Я инженер.
— Я знаю.
— Я не понимаю половины этого. Курамото. Гистерезис. — Он потёр лицо. — Я понимаю одно. Я понимаю, что если это правда — нас всех уже ничего не спасёт. Одна скважина — ничего не решает. Остановлю я — не остановят китайцы. Не остановят французы. Не остановят русские. — Он посмотрел на Доусона. — Ты понимаешь? Если я остановлю — меня уволят. Через неделю пришлют другого. Он запустит. Ничего не изменится. Только у меня — не будет работы. А у Мэри — ипотека. А у Джейка — колледж через два года.
— Я понимаю.
— А если это неправда — я буду дураком. Который остановил буровую из-за русских расчётов. — Хэнк помолчал. — Понимаешь?
— Понимаю, Хэнк.
Хэнк долго смотрел на него.
— Тогда что ты от меня хочешь?
Доусон подумал.
— Ничего, — сказал он. — Я пришёл тебе показать. — Он кивнул на телефон. — Это. И ещё одно.
— Что?
Доусон встал.
— Пойдём, — сказал он.
* * *
Они вышли за периметр площадки. Через ворота. В лес.
Лес на западе Немо был другим, чем на востоке. Не хвойный — широколиственный. Огромные деревья с гладкой серой корой, с листьями размером с ладонь. Подлесок — папоротники. Не такие, как на Земле. Выше человека. Древовидные. Ксения Ли, говорят, сказала, что это — меловой период. Что таких лесов на Земле не было шестьдесят шесть миллионов лет.
В двух километрах от буровой, на поляне, сидели.
Сорок человек.
Их. Старые и молодые. Кругом. Неподвижно. Глаза закрыты. Руки на коленях.
Хэнк остановился на краю поляны.
— Что это? — спросил он тихо.
— Они держат, — сказал Доусон.
— Что?
— Твою буровую.
Хэнк смотрел на них.
— Я не понимаю.
— Я тоже не понимаю. — Доусон помолчал. — Я знаю, что на востоке они так сидели шесть недель. Над огнём. И огонь не поднимался выше. — Пауза. — Я знаю, что с апреля, с тех пор как ты здесь бурить начал, — они здесь. Каждый день. Не сорок. Больше. Иногда — двести. Сменяются. — Он посмотрел на Хэнка. — Ты их не видел. До двадцать первого. Они сидели здесь с апреля, и ты их не видел.
— Двадцать первого я был на корабле. — Голос у Хэнка был глухим. — Управление. Я видел… на мониторах. Камеры периметра. Я видел — людей. В лесу. Я подумал… — Он замолчал.
— Что ты подумал?
Хэнк долго не отвечал.
— Я подумал — диверсанты, — сказал он. — Я подумал — сейчас пойдут на площадку. Я поднял охрану по тревоге.
Он смотрел на поляну.
— А они сидели, — сказал он. — Просто сидели. Всё время. Охрана простояла у периметра до вечера. Никто не вышел из леса. Никто.
— Они не выйдут, — сказал Доусон. — Они не для этого здесь.
— А для чего?
Доусон не ответил.
Он смотрел на одного из сидящих. На старика — совсем старого, высохшего, с белой бородой до груди. Тот сидел ближе всех к краю поляны. Ближе всех к ним.
Старик открыл глаза.
Посмотрел на Хэнка.
Долго.
Потом — медленно — поднял руку. Протянул.
Не ладонью вперёд, как стену. Ладонью вверх. Как просят.
Хэнк стоял.
— Чего он хочет? — Шёпотом.
— Не знаю, — сказал Доусон. — Подойди. Дай руку.
Хэнк не двигался.
Потом — шагнул. Медленно. Ещё шаг. Опустился на колени перед стариком — тяжело, неловко, хрустнув суставами. Протянул руку.
Старик положил свою ладонь на его ладонь.
Хэнк замер.
Доусон смотрел на его лицо. Знал, что он чувствует. Тепло. Комнату. Свет. Порог.
И — Доусон знал это тоже, потому что сам почувствовал на «Глории Ди», когда женщина положила руку ему на грудь, — то, что идёт следом. За теплом.
Старик держал. Не корни — Хэнка. Смотрел внутрь. Как врач — стетоскопом.
И видел то, что видел.
Хэнк выдернул руку.
Встал. Отступил. Шаг, другой. Лицо — белое.
— Что… — сказал он. — Что это было?
— Он тебя посмотрел, — сказал Доусон.
— Он… — Хэнк сглотнул. — Он устал, Боб. Он так устал. Я почувствовал. Как будто… как будто держишь что-то тяжёлое — очень долго. Месяцами. И не можешь отпустить. Потому что если отпустишь… — Он замолчал.
— Что — если отпустишь?
Хэнк смотрел на старика. Тот снова закрыл глаза. Снова держал.
— Я не знаю, — сказал Хэнк. — Я не знаю, что тогда. Но он — знает. И ему страшно.
* * *
Доусон ушёл с буровой на следующее утро.
Хэнк провожал его до ворот. Молчал всю дорогу. У ворот — остановился.
— Боб, — сказал он. — Я не остановлю.
— Я знаю.
— Я не могу. Ты понимаешь.
— Понимаю.
Хэнк смотрел в сторону леса.
— Но я… — Он запнулся. — Я поставлю твои станции. Сейсмографы. Вокруг площадки. И буду смотреть. Каждый день. Что там у них — с этим их… Курамото. — Пауза. — И если увижу то, что ты говоришь… — Он не договорил.
— Что тогда?
Хэнк молчал долго.
— Тогда я позвоню Мэри, — сказал он. — И спрошу её.
* * *
Вечером, в городе на западном берегу, Доусон позвонил домой.
В Техас. В Корпус-Кристи. Спутниковый телефон — с задержкой, с треском.
Трубку взял сын. Джош. Десять лет.
— Пап!
— Привет, приятель.
— Пап, ты когда приедешь?
— Не знаю, Джош. Не скоро.
Пауза. Треск.
— Мама говорит, ты у них. У тех.
— У них.
— Пап. — Голос у сына стал тихим. Серьёзным. — Пап, а ты их видел? Близко?
Доусон стоял у окна. Третий этаж. Вид на море. Внизу, во дворе, у бассейна, — дети. Их. Человек тридцать. Брызгались. Смеялись.
Среди них — один, совсем маленький, месяцев восьми. На руках у матери. В сером, которое было когда-то белым.
Ребёнок увидел Доусона в окне.
Протянул ручку.
— Видел, — сказал Доусон в трубку. — Близко.
— Какие они?
Доусон долго молчал.
— Как ты, — сказал он наконец. — Только им страшнее.
— Почему?
— Потому что они знают, — сказал Доусон, — что мы с ними сделали. А мы — ещё нет.
Глава 9. Пятеро
Анна Ферро переводила войны двадцать два года.
Не войны — переговоры о них. Перемирия. Обмены пленными. Коридоры. Разграничения. Она сидела в стеклянной кабине под потолком залов, в наушниках, с микрофоном у губ, и превращала английский во французский, французский в итальянский, итальянский в английский — со скоростью, на которой нельзя думать о смысле. Только о словах. Смысл — потом. Вечером. Дома. Если вообще.
Она начинала совсем девчонкой, стажёркой, на подхвате, — на переговорах, о которых потом писали в учебниках. Потом были другие. Десятки. В разных городах, на разных континентах. И Женева — много раз, Женева была её городом, она здесь родилась, у её матери была квартира на улице Каруж, в двух кварталах от озера.
Она знала, как звучат люди, которые договариваются о том, кого убивать дальше. У них особый голос. Ровный. Вежливый. Очень точный. Они никогда не говорят «убивать». Они говорят «операционные возможности», «присутствие», «обеспечение интересов». Она переводила эти слова двадцать два года — и давно перестала слышать, что за ними.
Седьмого августа, в девять утра, она вошла в кабину зала номер девятнадцать во Дворце Наций — и в первые же пять минут услышала.
* * *
Зал был маленький. Для таких встреч — всегда маленький. Овальный стол на двадцать мест. Пять флажков — нет, флажков не было; на этой встрече не было ничего, что могло бы попасть на фотографию. Пять табличек с буквами. Не странами — буквами. А, Б, В, Г, Д. Анна не знала, кто какая буква. Ей не сказали. Ей сказали — пять делегаций, по три человека за столом, по пять — во втором ряду. Языки — английский, французский, китайский, русский. Переводчиков — восемь. Две смены. Все — с допуском. Все — подписали.
Анна переводила с английского на французский. Канал два.
Председательствовал — нейтрально — человек из секретариата. Швед. Седой, сухой, в очках. Он открыл заседание фразой, которую Анна слышала сто раз:
— Уважаемые коллеги, позвольте мне напомнить, что настоящая встреча носит неофициальный характер и не предполагает принятия обязывающих решений.
Анна перевела. На автомате.
Потом швед сказал:
— Первый пункт повестки — рассмотрение научного доклада, поступившего по каналам трёх из присутствующих делегаций. Доклад касается так называемой модели связи.
Анна перевела.
И тут услышала.
Не в словах — в паузе. В той паузе, которая повисла в зале после слова «связи». Пятнадцать человек за столом. Двадцать пять — во втором ряду. Восемь переводчиков в кабинах. Сорок восемь человек — и тишина.
Не вежливая. Другая.
Анна знала все тишины, какие бывают на переговорах. Тишина ожидания. Тишина обиды. Тишина — когда кто-то сказал лишнее. Тишина — когда все знают, что сейчас будет, и никто не хочет начинать.





