Параллельно внутренней ломке и борьбе с 1558 года шла у Грозного упорная борьба за Балтийский берег. Балтийский вопрос был в то время одною из самых сложных международных проблем. За преобладание на Балтике спорили многие прибалтийские государства, и старание Москвы стать на морском берегу твердою ногою поднимало против московитов и Швецию, и Польшу, и Германию. Надобно признать, что Грозный выбрал удачную минуту для вмешательства в борьбу. Ливония, на которую он направил свой удар, представляла в ту пору, по удачному выражению, страну антагонизмов. В ней шла вековая племенная борьба между немцами и аборигенами края – латышами, ливами и эстами. Эта борьба принимала нередко вид острого социального столкновения между пришлыми феодальными господами и крепостною туземною массою. С развитием реформации в Германии религиозное брожение перешло в Ливонию, подготовляя секуляризацию орденских владений. Наконец, ко всем прочим антагонизмам присоединялся и политический: между властями ордена и архиепископом рижским была хроническая распря за главенство, а вместе с тем шла постоянная борьба с ними городов за самостоятельность. Ливония, по выражению Бестужева-Рюмина, «представляла собою миниатюрное повторение империи без объединяющей власти цезаря». Разложение Ливонии не укрылось от Грозного. Москва требовала от Ливонии признания зависимости и грозила завоеванием. Был поднят вопрос о так называемой юрьевской (дерптской) дани. Из местного обязательства города Дерпта платить за что-то великому князю пошлину, или дань, Москва сделала повод к установлению своего патроната над Ливонией, а затем и повод для войны. В два года (1558–1560) Ливония была разгромлена московскими войсками и распалась. Чтобы не отдаваться ненавистным московитам, Ливония по частям поддалась другим соседям: Лифляндия была присоединена к Литве, Эстляндия – к Швеции, остров Эзель – к Дании, а Курляндия была секуляризована в ленной зависимости от польского короля. Литва и Швеция потребовали от Грозного, чтобы он очистил их новые владения. Грозный не пожелал, и таким образом война Ливонская с 1560 года переходит в войну литовскую и шведскую.
Эта война затянулась надолго. Вначале Грозный имел большой успех в Литве. В 1563 году он взял Полоцк, и его войска доходили до самой Вильны. В 1565–1566 годах Литва готова была на почетный для Грозного мир и уступала Москве все московские приобретения. Но Земский собор 1566 года высказался за продолжение войны с целью дальнейших земельных приобретений: желали всей Ливонии и Полоцкого повета к городу Полоцку. Война продолжалась вяло. Со смертью последнего Ягеллона (1572), когда Москва и Литва были в перемирии, возникла даже кандидатура Грозного на престол Литвы и Польши, объединенных в Речь Посполитую. Но кандидатура эта не имела удачи: избран был сперва Генрих Валуа, а затем (1576) семиградский князь Стефан Баторий (по-московски – Обатур). С появлением Батория картина войны изменилась. Литва из обороны перешла в наступление. Баторий взял у Грозного Полоцк (1579), затем Великие Луки (1580) и, внеся войну в пределы Московского государства, осадил Псков (1581). Грозный был побежден не потому только, что Баторий имел воинский талант и хорошее войско, но и потому еще, что к данному времени у Грозного иссякли средства ведения войны. Вследствие внутреннего кризиса, поразившего в то время Московское государство и общество, страна, по современному выражению, «в пустошь изнурилась и в запустение пришла». О свойствах и значении этого кризиса будет речь ниже; теперь же заметим, что тот же недостаток сил и средств парализовал успех Грозного и против шведов в Эстляндии. Неудача Батория под Псковом, который геройски защищался, дозволила Грозному при посредстве папского посла – иезуита Поссевина начать переговоры о мире. В 1582 году был заключен мир (точнее, перемирие на десять лет) с Баторием, которому Грозный уступил все свои завоевания в Лифляндии и Литве, а в 1583 году Грозный помирился и со Швецией на том, что уступил ей Эстляндию и сверх того свои земли от Наровы до Ладожского озера по берегу Финского залива (Иван-город, Ям, Копорье, Орешек, Корелу). Таким образом, борьба, тянувшаяся четверть века, окончилась полною неудачею. Причины неудачи находятся, конечно, в несоответствии сил Москвы с поставленною Грозным целью. Но это несоответствие обнаружилось позднее, чем Грозный начал борьбу: Москва стала клониться к упадку только с 70-х годов XVI века. До тех пор ее силы казались громадными не только московским патриотам, но и врагам Москвы. Выступление Грозного в борьбе за Балтийское поморье, появление русских войск у Рижского и Финского заливов и наемных московских каперских судов на балтийских водах поразило Среднюю Европу. В Германии московиты представлялись страшным врагом; опасность их нашествия расписывалась не только в официальных сношениях властей, но и в обширной летучей литературе листков и брошюр. Принимались меры к тому, чтобы не допускать ни московитов к морю, ни европейцев в Москву и, разобщив Москву с центрами европейской культуры, воспрепятствовать ее политическому усилению. В этой агитации против Москвы и Грозного измышлялось много недостоверного о московских нравах и деспотизме Грозного, и серьезный историк должен всегда иметь в виду опасность повторить политическую клевету, приняв ее за объективный исторический источник.
К тому, что сказано о политике Грозного, о событиях его времени, необходимо прибавить упоминание о весьма известном факте появления английских кораблей в устьях Северной Двины и о начале торговых сношений с Англией (1553–1554), а также о завоевании Сибирского царства отрядом строгановских казаков с Ермаком во главе (1582– 1584). И то и другое для Грозного было случайностью; но и тем и другим московское правительство сумело воспользоваться. В 1584 году на устья Северной Двины был устроен Архангельск как морской порт для ярмарочного торга с англичанами, и англичанам была открыта возможность торговых операций на всем русском Севере, который они очень быстро и отчетливо изучили. В те же годы началось занятие Западной Сибири уже силами правительства, а не одних Строгановых, и в Сибири были доставлены многие города со стольным Тобольском во главе.
В самое мрачное и жестокое время правления Грозного – в 70-х годах XVI столетия – московское правительство поставило себе большую и сложную задачу устроить заново охрану от татар южной границы государства, носившей название берега, потому что долго эта граница совпадала на деле с берегом средней Оки. В середине XVI века на восток и на запад от этого берега средней Оки под прикрытием старинных крепостей на верхней Оке – верховских и рязанских – население чувствовало себя более или менее в безопасности; но между верхнею Окою и верхним Доном, на реках Упе, Проне и Осетре, русские люди до последней трети XVI века были предоставлены собственному мужеству и счастью. Алексин, Одоев, Тула, Зарайск и Михайлов не могли дать приют и опору поселенцу, который стремился поставить свою соху на тульском и пронском черноземе. Не могли эти крепости и задерживать шайки татар в их быстром и скрытном движении к берегам средней Оки. Надо было защитить надежным образом население окраины и дороги внутри страны, в Замосковье. Московское правительство берется за эту задачу. Оно сначала укрепляет места по верховьям Оки и Дона, затем укрепляет линию реки Быстрой Сосны, переходит на линию верхнего Сейма и наконец занимает крепостями течение реки Оскола и верховье Северного (или Северского) Донца. Все это делается в течение всего четырех десятилетий, с энергическою быстротою и по известному плану, который легко открывается позднейшему наблюдателю, несмотря на скудость исторического материала для изучения этого дела.
Порядок обороны южной границы Московского государства был таков. Для отражения врага строились крепости и устраивалась укрепленная пограничная черта из валов и засек, а за укреплениями ставились войска. Для наблюдения же за врагом и для предупреждения его нечаянных набегов выдвигались в Поле, за линию укреплений, наблюдательные посты – сторожи – и разъезды – станицы. Вся эта сеть укреплений и наблюдательных пунктов мало-помалу спускалась с севера на юг, следуя по тем полевым дорогам, которые служили и отрядам татар. Преграждая эти дороги засеками и валами, затрудняли доступы к бродам через реки и ручьи и замыкали ту или иную дорогу крепостью, место для которой выбиралось с большею осмотрительностью, иногда даже в стороне от татарской дороги, но так, чтобы крепость командовала над этою дорогою. Каждый шаг на юг, конечно, опирался на уже существовавшую цепь укреплений; каждый город, возникший на Поле, строился трудами людей, взятых из других украинных и польских (полевых) городов, населялся ими же и становился по службе в тесную связь со всею сетью прочих городов. Связь эта поддерживалась не одними военно-административными распоряжениями, но и всем складом боевой порубежной жизни. Весь юг Московского государства представлял собою один хорошо организованный военный округ.
В этом военном округе все правительственные действия и весь склад общественной жизни определялись военными потребностями и имели одну цель – народной обороны. Необычная планомерность и согласованность мероприятий в этом отношении являлась результатом общего совета – съезда знатоков южной окраины, созванных в Москву в 1571 году и работавших под руководством бояр кн. М.И. Воротынского и Н.Р. Юрьева. Этим советом и был выработан план защиты границ, приноровленный к местным условиям и систематически затем исполненный на деле. Свойства врага, которого здесь надлежало остерегаться и с которым приходилось бороться, были своеобразны: это был степной хищник, подвижный и дерзкий, но в то же время нестойкий и неуловимый. Он «искрадывал» русскую украйну, а не воевал ее открытою войною; он полонил, грабил и пустошил страну, но не завоевывал ее; он держал московских людей в постоянном страхе своего набега, но в то же время он не пытался отнять навсегда или даже временно присвоить земли, на которые налетал внезапно, но короткою грозою. Поэтому столь же своеобразны были и формы украинной организации, предназначенной на борьбу с таким врагом. Ряд крепостей стоял на границе; в них жил постоянный гарнизон и было приготовлено место для окрестного населения – на тот случай, если при нашествии врага будет необходимо и по времени возможно укрыться за стены крепости. Из крепостей рассылаются разведочные отряды для наблюдения за появлением татар, а в определенное время года в главнейших крепостях собираются большие массы войск в ожидании крупного набега крымского царя. Все мелочи крепостной жизни, все маршруты разведочных партий, вся береговая или польная служба, как ее называли, – словом, вся совокупность оборонительных мер определена наказами и росписями. Самым мелочным образом заботятся о том, чтобы быть «усторожливее», и предписывают крайнюю осмотрительность. А между тем, несмотря на опасности, на всем пространстве укрепленной границы живет и продвигается вперед, все южнее земледельческое и промышленное население; оно не только без разрешения, но и без ведома власти оседает на новых землицах, в своих «юртах», пашенных заимках и зверопромышленных угодьях. Стремление московского населения на юг из центра государства было так энергично, что выбрасывало наиболее предприимчивые элементы даже вовсе за границу крепостей, где защитою поселенца была уже не засека или городской вал, а природные крепости: лесная чаща и течение лесной же речки. Недоступный конному степняку-грабителю, лес для русского поселенца был и убежищем, и кормильцем. Рыболовство в лесных озерах и реках, охота и бортничество привлекали поселенцев именно в леса. Один из исследователей заселения нашего Поля (Миклашевский), отмечая расположение поселков на украйне по рекам и лесам, справедливо говорит, что «русский человек, передвигавшийся из северных областей государства, не поселялся в безлесных местностях; не лес, а степь останавливала его движение». Таким образом, рядом с правительственною заимкою Поля происходила и частная. И та и другая, изучив свойства врага и средства борьбы с ним, шли смело вперед; и та, и другая держались рек и пользовались лесными пространствами для обороны дорог и жилищ; тем чаще должны были встречаться и влиять друг на друга оба колонизаторских движения. И действительно, правительство часто настигало поселенцев на их «юртах»; оно налагало свою руку на частнозаимочные земли, оставляло их в пользовании владельцев уже на поместном праве и привлекало население уже занятых мест к официальному участию в обороне границы. Оно в данном случае опиралось на ранее сложившуюся здесь хозяйственную деятельность и пользовалось уже существовавшими здесь общественными силами. Но, в свою очередь, вновь занимаемая правительством позиция становилась базисом дальнейшего народного движения в Поле: от новых крепостей шли далее новые заимки. Подобным взаимодействием всего лучше можно объяснить тот изумительно быстрый успех в движении на юг московского правительства, с которым мы познакомились на предшествующих страницах. Остерегаясь общего врага, обе силы – и общество и правительство – в то же время как бы наперерыв идут ему навстречу и взаимною поддержкою умножают свои силы и энергию. Знакомясь с делом быстрой и систематической заимки Дикого поля, мы удивляемся тому, что это широкое предприятие организовалось и выполнялось в те годы, когда по привычным представлениям в Москве существовал лишь террор умалишенного тирана.
Такой краткий обзор фактов деятельности Грозного. Эти факты не всегда нам известны точно; не всегда ясна в них личная роль и личное значение самого Грозного. Мы не можем определить ни черт его характера, ни его правительственных способностей с тою ясностью и положительностью, какой требует научное знание. Отсюда ученая разноголосица в оценке Грозного. Старые историки здесь были в полной зависимости от разноречивых источников.
Князь Щербатов сознается в этом, говоря, что Грозный представляется ему «в столь разных видах», что «часто не единым человеком является».
Карамзин разноречие источников относит к двойственности самого Грозного и думает, что Грозный пережил глубокий внутренний перелом и падение. «Характер Иоанна, героя добродетели в юности, неистового кровопийцы в летах мужества и старости, есть для ума загадка», – говорит он.
Позже было выяснено пристрастие отзывов о Грозном – как шедших с его стороны, от официальной московской письменности, так и враждебных ему, своих и иноземных. Историки пытались, учтя это одностороннее пристрастие современников, освободиться от него и дать свое освещение личности Грозного.
Одни стремились к психологической характеристике Ивана. Они рисовали его или с чертами идеализации, как непонятую веком личность (Кавелин), или как человека малоумного (Костомаров) и даже помешанного (П. Ковалевский).
Более тонкие характеристики были даны Ю. Самариным, подчеркнувшим несоответствие умственных сил Грозного с слабостью его воли, и И.Н. Ждановым, который считал Грозного умным и талантливым, но неудавшимся и потому болезненно раздраженным человеком.
Все такого рода характеристики, даже тогда, когда они остроумны, красивы и вероподобны, все-таки произвольны: личный характер Грозного остается загадкой.
Тверже стоят те отзывы о Грозном, которые имеют в виду определить его политические способности и понять его государственное значение. После оценки, данной Грозному Соловьевым, Бестужевым-Рюминым и другими, ясно, что мы имеем дело с крупным дельцом, понимавшим политическую обстановку и способным на широкую постановку правительственных задач. Одинаково и тогда, когда с Избранною радою Грозный вел свои первые войны и реформы, и тогда, когда позднее, без Рады, он совершал свой государственный переворот в опричнине, брал Ливонию и Полоцк и колонизовал Дикое поле, он выступает перед нами с широкою программою и значительной энергией. Сам ли он ведет свое правительство или только умеет выбрать вожаков – все равно. Это правительство всегда обладает необходимыми политическими качествами, хотя не всегда имеет успех и удачу. Недаром шведский король Иоанн, в противоположность Грозному, называл его преемника московским словом Durak, отмечая, что со смертью Грозного в Москве не стало умного и сильного государя…
Итак, начальный факт XVII века – смута в своем происхождении есть дело предыдущего, XVI века, и изучение смутной эпохи вне связи с предыдущими явлениями нашей жизни невозможно. К сожалению, историография еще не разобралась в обстоятельствах Смутного времени настолько, чтобы точно показать, в какой мере неизбежность смуты определялась условиями внутренней жизни народа и насколько была вызвана и поддержана случайностями и посторонним влиянием. Когда мы обращаемся к изучению другой европейской смуты, французской революции, можно удивиться тому, как ясен этот сложный факт и со стороны своего происхождения, и со стороны развития. Мы легко можем следить за развитием этого факта, отлично видеть, что сам факт смуты – неизбежное следствие того государственного кризиса, к которому Францию привел ее феодальный строй; мы видим там и результат многолетнего брожения, выражавшийся в том, что преобладание феодального дворянства сменилось преобладанием буржуазии. У нас совсем не то. Наша смута – вовсе не революция и не кажется исторически необходимым явлением, по крайней мере на первый взгляд. Началась она явлением совсем случайным – прекращением династии; в значительной степени поддерживалась вмешательством поляков и шведов и закончилась восстановлением прежних форм государственного и общественного строя и в своих перипетиях представляет массу случайного и труднообъяснимого. Благодаря такому характеру нашей государственной разрухи и является у нас так много различных мнений и теорий о ее происхождении и причинах. Одну из таких теорий представляет в своей книге «Истории России» С.М. Соловьев. Он считает первой причиной смуты дурное состояние народной нравственности, явившееся результатом столкновения новых государственных начал со старыми дружинными. Это столкновение – по его теории – выразилось в борьбе московских государей с боярством. Другою причиною смуты он считает чрезмерное развитие казачества с его противогосударственными стремлениями. Смутное время, таким образом, он понимает как время борьбы общественного и противообщественного элемента в молодом Московском государстве, где государственный порядок встречал противодействие со стороны старых дружинных начал и противообщественного настроения многолюдной казацкой среды. Другого воззрения держится К.С. Аксаков. В своей рецензии на VIII том истории Соловьева Аксаков признает смуту фактом случайным, не имеющим глубоких исторических причин. Смута была к тому же делом государства, а не земли. Земля в смуте до 1612 года была совсем пассивным лицом. Над ней спорили и метались люди государства, а не земские. Во время междуцарствия разрушалось и наконец рассыпалось вдребезги государственное здание России, говорит Аксаков. «Под этим развалившимся зданием открылось крепкое земское устройство… в 1612–13 гг. земля встала и подняла развалившееся государство». Нетрудно заметить, что это осмысление смуты сделано совершенно в духе его общих исторических воззрений и что оно в корне противоположно воззрениям Соловьева. Третья теория выдвинута И.Е. Забелиным. Она в своем генезисе является сочетанием первых двух теорий, но сочетанием очень своеобразным. Причины смуты он видит, как и Аксаков, не в народе, а в правительстве, иначе – в боярской дружинной среде (эти термины у него равнозначащи). Боярская и вообще служилая среда во имя отживших дружинных традиций (здесь Забелин становится на точку зрения Соловьева) давно уже крамольничала и готовила смуту. Столетием раньше смуты для нее созидалась почва в стремлениях дружины править землею и кормиться на ее счет. Сирота-народ в деле смуты играл пассивную роль и спас государство в критическую минуту. Народ таким образом в смуте ничем не повинен, а виновниками были боярство и служилый класс. Н.И. Костомаров высказал иные взгляды. По его мнению, в смуте виновны все классы русского общества, но причины появления этого переворота следует искать не внутри, а вне России. Внутри для смуты были лишь благоприятные условия. Причина же лежит в папской власти, в работе иезуитов и в видах польского правительства. Указывая на постоянные стремления папства к подчинению себе восточной церкви и на искусные действия иезуитов в Польше и Литве в конце XVI века, Костомаров полагает, что они, как и польское правительство, ухватившись за Самозванца с целями политического ослабления России и ее подчинения папству. Их вмешательство придало нашей смуте такой тяжелый характер и такую продолжительность.
Это последнее мнение уже слишком односторонне: причины смуты, несомненно, лежали столько же в самом московском обществе, сколько и вне его. В значительной степени наша смута зависела и от случайных обстоятельств, но что она не была совсем неожиданным для современников фактом, говорят нам некоторые показания Флетчера: в 1591 году издал он в Лондоне свою книгу о России, в которой предсказывает вещи, казалось бы, совсем случайные. В V главе своей книги он говорит: «Младший брат царя (Федора Ивановича), дитя лет шести или семи, содержится в отдаленном месте от Москвы (то есть в Угличе) под надзором матери и родственников из дома Нагих. Но, как слышно, жизнь его находится в опасности от покушения тех, которые простирают свои виды на престол в случае бездетной смерти царя». Написано и издано это было до смерти царевича Дмитрия. В этой же главе говорит Флетчер, что царский род в России, по-видимому, скоро пресечется со смертью особ, ныне живущих, и произойдет переворот в Русском царстве. Это известие было напечатано за семь лет до прекращения династии. В главе IX он говорит, что жестокая политика и жестокие поступки Ивана IV, хотя и прекратившиеся теперь, так потрясли все государство и до того возбудили общий ропот и непримиримую ненависть, что, по-видимому, должно окончиться не иначе как всеобщим восстанием. Это было напечатано, по крайней мере, лет за десять до первого Самозванца. Таким образом, в уме образованного и наблюдательного англичанина за много лет до смуты сложилось представление о ненормальности общественного быта в России и возможном результате этого – беспорядках. Мало того, Флетчер в состоянии даже предсказать, что наступающая смута окончится победою не удельной знати, а простого дворянства. Это одно должно убеждать нас, что, действительно, в конце XVI века в русском обществе были уже ясны те болезненные процессы, которые сообщили смуте такой острый характер общего кризиса.