bannerbannerbanner
полная версияНепростые истории 2. Дороги звёздных миров

Евгения Кретова
Непростые истории 2. Дороги звёздных миров

Фёдор подхватил его, уложил на тележку и покатил в отдел фильтрации. Экстренный лифт, карауливший всё время операции, уже ждал их.

– За дело, – скомандовала Эля.

Операционная зашуршала. Доктор вытащила тушу издорма. Отсекла негодную часть лёгкого, подспудно вычищая место битвы двух болезнетворных, латая где нужно и вводя необходимые препараты пациентке.

Монитор регистрации жизненных показателей перестал пищать. Доктор незаметно выдохнула, нанося внутренние швы и вытаскивая манипуляторы.

Доктор сидела в кресле в одноместной палате Виолетты Степановны. Операция прошла успешно, пациентка дышала самостоятельно. Оставалось дождаться пробуждения. Эля поглаживала бабушку, вглядываясь в спокойное, умиротворенное лицо и тонкую паутинку морщинок.

Дверь скрипнула. Доктор дёрнулась и с надеждой посмотрела на входящего. Разочарованно выдохнула. Вошла регистратор, измерила показания пациентки, забила данные на табло в спинке кровати. Эля вышла и перекинулась с ней парой слов.

– Всё ещё одна? – услышали они из глубины палаты.

– Бабулечка, – закричала доктор и вернулась к пациентке. Аккуратно прижалась к ней, но даже лёгкое прикосновение вызвало приступ боли.

– Ничего, – улыбнулась Эля и взяла бабушку за руку, – швы под энергоповязкой затянутся уже завтра.

– Что такое боль в сравнении со старостью без внуков, – с деланной горечью вздохнула старушка.

Эля рассмеялась:

– Ты явно идёшь на поправку.

В дверь постучали. Ручка медленно двинулась вниз, и на пороге показался Фёдор с перемотанным свёртком.

– Ты всё-таки познакомилась с Феденькой! – запричитала от радости Виолетта Степановна, забывая о ранах и невзгодах. – Правда, он похож на Валеньку? Я так и знала, что вы поладите!

Фёдор поздоровался с подругой своей бабушки. А Эля никого не слушала. Она побледнела и встала. Грипп лежал с закрытыми глазами без признаков движения.

– Бедная кроха, – всхлипнула доктор и дотронулась пальцем до холодной тушки, – это я во всём виновата.

– Кроха, – скривился Фёдор, – Да жив он. Объелся плесени из моего холодильника и заснул.

От разговоров Грипп проснулся и зевнул во всю обезвреженную пасть. Эля завизжала, одной рукой подхватила питомца, а второй крепко сжала учёного.

– Поосторожнее, – захрипел Фёдор, но не сделал попытки отодвинуться.

Эля покраснела, отпрянула и засуетилась над гриппом.

– Кто ж такую возьмёт, – с грустью протянула Виолетта Степановна, разглядывая, как внучка сюсюкается с болезнетворной зверюгой.

– Я рискну, – вздохнул Фёдор и приобнял Элю с гриппом.

– Решили всё за меня, – фыркнула доктор. – А у меня уже есть семья.

Свирестелочкин вздохнул, но руки не убрал.

– Ладно уж, – смилостивилась Эля и улыбнулась учёному, – потеснимся. Правда, бабуль?

– Не зря я всё-таки съездила к Зоеньке, – Виолетта Степановна смотрела на детей с умилением. – Может ещё и внучка у неё попросить?

– Виолетта Степановна! Бабуль! – одновременно закричали Эля и Федя.

– Ладно, ладно, шучу, – отмахнулась недавняя больная. И прошептала в подушку: – Попозже.

Елена Радковская

Живу в Екатеринбурге. Преподаю в университете. К.э.н., доцент. Пишу недавно, поэтому работ пока немного. Надеюсь, будет больше. Кое-что здесь: https://ficwriter.info/polzovateli/userprofile/SBF.html

Небо цвета океана

Русельф с силой выдохнул воздух, непроизвольно напрягся и заставил себя вдвинуться в глухое серое пространство коридора. В зловещем шорохе закрывающейся за спиной двери Русельфу почудился намёк на сочувствие, как будто тяжёлая каменная плита могла передавать эмоции оставшихся по ту сторону: тревогу, смущение, облегчение.

Впрочем, облегчение от того, что сейчас не их очередь – ненадолго. Через пять тысяч вдохов Русельфа сменят, и уже он станет наваливаться на дверь, запирая ее снаружи.

Пять тысяч вдохов. Их надо пережить и не сойти с ума. Не рехнуться – как те восемь несчастных, что сидят сейчас в одиночных камерах, расположенных вдоль мрачного коридора. Пятерых привезли сегодня, значит, ещё поживут, а вот трое здесь уже несколько суток, и их агония наверняка придётся на дежурство Русельфа. Освободившиеся места, скорее всего, сразу будут заняты новыми преступниками – камеры редко пустуют, особенно по весне.

Русельф угрюмо вздохнул и двинулся вперед. Пять вдохов – до конца коридора, ещё пять – обратно. Конечно, можно перемещаться и медленнее – или, наоборот, быстрее – здесь никто контролёра не ограничивает. Главное – быть внимательным и не допускать, чтобы осуждённые связывались с сознаниями соседей-заключённых, ну и, конечно, уберечь от преступных поползновений собственное.

Толстая кладка стен и перекрытий давила почти физически, отсекая заключённых – а заодно и тюремщиков – от внешнего мира. Никакие отголоски мыслей, сосредоточенные в Сфере разума расы, не пробивались сюда, в подземелье. Даже Русельфу, несмотря на мощный усилитель, чьи ленты перепоясали всё тело, было тяжело в этом каменном мешке. А уж отщепенцам в одиночках, утерявшим связь со Сферой, должно быть, вовсе невыносимо. Ведь для каждого дузла Сфера – это не просто общение с остальными представителями расы, это смысл, цель и поддержка, залог разумности жизни, а зачастую – и просто жизни.

Каждый дузл даже не понимал, не заучивал, а ощущал всем существом, что он – часть Сферы, органичная, необходимая, хоть и действующая автономно. Из нитей мыслей каждого дузла сплеталась общая ткань мышления расы – Сфера – средоточие желаний, целей, воплощений, надежд, радости. Средоточие жизни.

Сила, разум, сама жизнь – в единстве, отрыв – смерть.

Смерть не физическая, духовная, но, возможно, это ещё страшней. Дузлы не казнят своих преступников в прямом смысле слова, они просто лишают их связи со Сферой. Лишают доступа к общему разуму, а это равносильно безумию.

Ведь разве может разум развиваться в одиночестве? Разум – коллективное творение. Поэтому одиночное заключение для дузлов – самое страшное наказание.

Русельф нажал клавишу на стене, и под светом проявителя обозначились тянущиеся от дверей камер нити мыслей заключенных. Нити пятерых новичков, видимые как неровные световые дорожки или всполохи молний, метались быстро и нервно, обшаривая близлежащее пространство в поисках себе подобных. Впрочем, Русельф намётанным глазом контролёра видел, что скорость этих бесплодных метаний замедляется с каждым вдохом.

Ещё один вдох, следующая дверь. Несмотря на специально спроектированные большие расстояния между камерами, новички от страха и отчаяния иногда выбрасывали поразительно длинные и сильные мысле-нити. Каждый проход контролёра с закреплённым на боку смарт-щитом отсекал, отбрасывал те, что продвинулись слишком далеко.

Русельф знал, что некоторые контролёры позволяют соединиться соседним нитям и даже подпускают их к собственному усилителю связи со Сферой, но сам никогда не опускался до такого издевательства. Временная подпитка только длила агонию осужденных и, в итоге, усиливала их мучения.

В принципе, Русельф понимал товарищей: действительно, иногда попадаются такие преступники, которых хочется наказать сильнее. Например, сменщик рассказывал об учителе, который задал ученикам сочинение на тему «Роль личности в истории». Беспринципный, наглый, злостный подрыв устоев! Если каждая клетка, пусть даже существующая автономно, не станет действовать в интересах всего организма, а начнёт преследовать какие-то собственные цели – организм неизбежно умрёт. Это настолько очевидно, что даже не нуждается в пояснениях! А этот, р-р-р, «учитель» решил совратить самых юных, понимая при этом, что ручьи ядовитых мыслей вольются в общий сосуд, заражая всю Сферу.

Особенно ужасно, что это могло выясниться слишком поздно – ведь не достигшие зрелости особи не подключаются к общей Сфере. Юные дузлы учатся и общаются в своей, юниорской сфере. Их мысли и поступки контролируют лишь учителя и линейные кураторы, и они же несут ответственность за обучающихся. Даже родители в этот период общаются с детьми только вербально.

Когда возрастная линия – несколько десятков детишек – приближается к возрасту зрелости и готовится влиться в общую Сферу, куратор составляет список распределений. Каждый новый, теперь уже полноценный член общества будет трудиться на том поприще, где сможет принести наибольшую пользу.

Русельф невольно улыбнулся, вспомнив свой выпуск и предшествовавшее ему лихорадочно-ликующее возбуждение. Как они ждали своего распределения! Как мечтали слиться с остальными в Сфере! Сладкие мурашки пробежали по телу Русельфа отголоском давнего счастья. Подумать только, скоро он вновь переживёт этот торжественный миг, но теперь уже в роли гордого родителя: линия сына заканчивает учёбу и готовится к выпуску. Русельф сентиментально вздохнул и тут же нахмурился. Невыносимо даже представить, что на пути его сына мог попасться такой вот «учитель»-изменник!

Контролер, в чьё дежурство привезли того «учителя», мучил его всю смену – не смог удержаться. Некоторые из сменщиков – тоже. Так что те несколько дней, что бывший учитель провел в камере, растянулись для него, наверное, на сто лет. Сто лет одиночества – но не полного, когда усталый, истерзанный разум постепенно скатывается в благословенное небытие, а рваного, дёрганого, с издевательскими подачками, от которых невозможно отказаться – как от глотка воды, поднесённого умирающему от жажды под палящим солнцем.

Самое страшное в одиночестве – понимание, что не-одиночество где-то очень близ-ко.

Русельф поёжился. Нет, общество не жестоко, оно просто защищает себя. Во имя общего блага.

Тусклый свет возле одной из камер замерцал и померк: кто-то из «стариков» сдулся. На глазах Русельфа последняя истончившаяся нить обмякла, скукожилась и судорожными рывками втянулась под дверь.

 

Русельф поднял лежащий у стены шланг и толкнул дверь камеры, за которой только что прекратилась мыслительная деятельность. Дверь – легкая, чтобы контролер мог справиться в одиночку – открывалась только внутрь, и запорное кольцо располагалось лишь снаружи. Русельф решительно шагнул в камеру, агрессивно направив насадку шланга на узника.

В центре камеры, на покатом каменном полу, лежал обессиленный преступник. Белёсые двигательные отростки беспомощно подёргивались, надглазная бахрома повисла блёклой тряпкой. Узник направил на Русельфа абсолютно бессмысленный взор, тело слабо шевельнулось – скорее всего, конвульсивно… Это уже не дузл. За несколько дней изоляции когда-то бунтовавшее сознание угасло, хотя тело продолжало жить. Но мятежник уже не сможет отравить или заразить окружающих преступными мыслями.

Русельф ещё с юности глубоко проникся аналогией, при помощи которой им объясняли появление отщепенцев, не желающих жить по прекрасным законам их счастливого общества. С физиологической точки зрения рождение клеток, противодействующих организму – это мутация. Сбой природной программы, как опухоль. Лечить – перевоспитывать – такие клетки безнадёжно. Больные клетки нужно просто удалить, освобождая место для новых, здоровых. Точнее, регулярно удалять, поскольку опухоль даёт метастазы.

С невольным возгласом омерзения Русельф дёрнул рычаг на шланге, и мощная водя-ная струя ударила в пол перед осужденным. Даже сейчас Русельф подсознательно старался не причинять физического вреда существу одной с ним расы.

Бурный поток вспенился волной, высекая брызги. Вода без усилий подхватила об-мякшее тело не-дузла и, стекая по наклонному полу к дальней стене камеры, вынесла полу-прозрачный студенистый комок в широкую сточную трубу.

Через пару сотен вдохов большая прямая труба донесёт свою жертву до океана и вы-плюнет её в солёную теплую воду. Где безмысленный и бестревожный кусок плоти будет ещё долго плавать, автоматически совершая бездумные вдохи. И обжигать ядом неосторожных.

Русельф вздохнул с чувством выполненного долга и уложил шланг обратно. Ещё че-рез тысячу вдохов пришлось повторить операцию с узником из последней камеры. До конца смены, до воссоединения с разумом расы, с радостью и спокойствием осталось три тысячи вдохов.

Зашуршав, отворилась наружная дверь. Орудуя короткими дубинками, контролёры дежурной смены втолкнули в коридор нового заключённого. Тот обречённо плёлся, не поднимая глаз на тюремщиков. Но Русельф застыл, потрясённо глядя на доставленного преступника. Дежурные впихнули новичка в свободную камеру и поспешно ретировались. Русельф оглянулся на закрывшуюся дверь и неуверенно приблизился к камере. Собрался с силами и рывком распахнул её.

– Пести?! Как ты здесь оказался?

– Папа!

Молоденький дузл бросился к Русельфу, вокруг него бушевал целый пожар нитей-мыслей. У Русельфа сжалось сердце: сын плохо выглядел, лишённый подпитки Сферы. Его нити немедленно и совершенно инстинктивно присосались к отцовскому усилителю. Русельф чуть дёрнулся, но не стал их обрывать.

– Что ты натворил?

Пести зашелся в рыданиях. Язык у него слегка заплетался, когда он, всхлипывая, произнёс:

– Куратор огласил распределение для нашей линии. Меня назначили в контролёры!.. Сказали, будет династия.

Русельф довольно долго молчал, прежде чем спросить:

– И чем тебе не понравилась профессия контролёра?

Пести широко распахнул глаза:

– А тебе что, нравится? Ты же… не живешь! Я уже забыл, когда ты в последний раз улыбался. Да я почти забыл, когда ты приходил домой! Ты же всё время в тюрьме. И всегда мрачный. Конечно, тебе нечему тут радоваться, я понимаю. Но, пап, ты хоть сам помнишь, когда радовался, когда был счастлив?

– Я выполняю свой долг, – ледяным тоном отчеканил Русельф. – Я защищаю нашу Сферу, и в этом – моё счастье.

Пести посмотрел на него с недоумением.

– Ты серьёзно?.. Пап, а ты помнишь, какого цвета небо?

Русельф вдруг испугался. Дузлы никогда не смотрели на небо! Им хватало зрелищ вокруг себя.

– При чём тут небо? Откуда у тебя эти дурацкие мысли? – дрогнувшим голосом спросил он.

– Пап, небо – цвета океана. И оно огромно. Огромней, чем даже океан, огромней, чем все океаны планеты, огромней, чем Сфера!

– Замолчи! – просипел Русельф, но сын не унимался.

– Я не хочу провести всю жизнь в тюрьме, как ты. Я хочу смотреть на небо и выше неба! Ведь за ним наверняка что-то есть, оно не может, не должно ограничивать мир… А Сфера не должна ограничивать жизнь, – закончил он тихо.

Русельф застонал. Да, за такие идеи Пести безусловно должны были изолировать от общества. Ведь это почти мятеж! Как он упустил, что в голове сына бродят такие опасные мысли, когда? Или… он в самом деле стал забывать о семье, уйдя в работу? Но ведь так и положено: именно в беззаветном служении обществу и состоит главная цель каждого дузла! И именно это и есть счастье, верно?.. Или всё-таки нет? Или счастье не только в этом?

С болью глядя на трясущегося, словно в ознобе, Пести, Русельф лихорадочно пытался собрать разлетающиеся мысли. Перед внутренним взором упорно вставала картина опухоли, пожирающей его родного сына. Страшная, чёрная, пузырящаяся масса засасывала Пести, сминала и перемалывала его тело. И наконец, полностью поглотив молодого дузла, торжествующе распрямилась. Из чёрного комка на Русельфа смотрели глаза сына.

Русельф вздрогнул. Но ведь это неправда! Это не может быть правдой!

Додумать до конца и понять, что делать, ему не дали. Ворвавшиеся сменщики, очевидно, сообразившие, наконец, кем приходится их товарищу новый заключённый и чем это может грозить, дружно навалились на Русельфа и сорвали усилитель. Его словно ударили дубиной по голове.

– За что?! – взревел Русельф. – Я же ничего не сделал!

Или… сделал? Внезапно его поразила страшная мысль: неужели его мимолётные со-мнения, его сочувствие сыну – уже предательство?

Очевидно, охранники рассудили именно так. Его-то, подключённого к усилителю, они ощущали, пусть и слабо. Где-то у задней стенки скулил Пести.

Не обращая внимания на трепыхания Русельфа и его умоляюще протянутые в сторону сына руки, тюремщики грубо запихнули бывшего товарища в недавно освободившуюся ка-меру. Издевательски скрипнув, захлопнулась дверь.

Ошеломлённый Русельф бросился на каменную створку, но та даже не шелохнулась.

– Папа! Папа-а!

– Пести! – Русельф припал к щели под дверью, почти растёкшись по полу.

– Папа! – слова сына доносились очень слабо, камень глушил звуки.

– Пести! – изо всех сил закричал Русельф, срывая голос, – тянись мыслью! – и тут же застонал, осознав, что его камера находится слишком далеко от сыновней. А Пести даже не умеет ещё толком тянуться: в юниорской сфере коммуникативные пути гораздо короче.

– Сынок! – снова позвал он, и с ужасом понял, что хрипит: горло дузла не выдерживало таких нагрузок.

Он глубоко вздохнул, ощущая резь в глазах и всё увеличивающуюся тяжесть от потери связи со Сферой. Русельф постарался успокоиться и максимально расслабиться. Потом лёг, прижавшись к щели, и с резким выдохом выбросил мысле-нить в коридор. Нить протянулась далеко. Русельф закрыл глаза и сосредоточился на своих ощущениях. И почти на краешке восприятия уловил слабую вибрацию – Пести пытался дотянуться до мысли отца. Русельф продолжал растягивать мысле-нить, понимая, что Пести сделать это гораздо труднее. Дыхание начало сбиваться, перед глазами поплыли белёсые пятна. Русельф выжимал всё из своего тела, вкладывая последние силы в утончившуюся, растянувшуюся почти до предела нить. С другой стороны, как мог, старался Пести.

Отвратительная картина разросшейся опухоли как будто специально подгадывала момент, когда Русельф не сможет от неё отмахнуться. Только теперь в чёрном пузырящемся коконе был он сам.

Он – метастаз? Он – мутант? Он угрожает Сфере и расе дузлов? Если бы мог, Ру-сельф расхохотался бы.

Яркое воспоминание вспыхнуло в мозгу. Русельф вспомнил учителя – не того, кото-рый проводил аналогию с опухолью, а другого. Старого, флегматичного, почти безразлично-го дузла, который словно бы мимоходом, не придавая значения, говорил, что развитие – организма, вида, расы – всегда идёт через мутации. У отдельной особи может появиться хвост, или разделиться на пальцы щупальце, или возникнуть цветовое зрение. Остальные, как правило, принимают непохожего в штыки. Но если вид хочет не просто выживать, а развиваться, и если отклонение оказывается полезным, то по-настоящему мудрый род старается его поддержать. И тогда через много поколений мутация становится нормой. Правда, говорил учитель, старательно сохраняя равнодушие, многие сообщества консервативны и стремятся лишь сохранить существующее устройство.

Русельф сморгнул чёрную пелену с картиной опухоли. Лукавое общество может называть параноидальные превентивные меры предусмотрительностью. О, да, конечно. Оно же должно себя защищать!

Если бы была возможность, он хохотал бы долго-долго.

Кончик нити Русельфа вдруг задрожал и словно накалился. Русельфа обдало волной жаркой радости: его мысль ощутила близкое сродство. Значит, нить Пести совсем рядом! Осталось чуть-чуть, они уже почти соприкоснулись, вот сейчас…

Резкий удар обрубил нить Русельфа почти у основания. Ослепительно-белая вспышка оглушила Русельфа изнутри. Ему показалось, что от невыносимой боли взорвался мозг. Где-то далеко раздался тонкий визг, быстро сошедший на нет.

Русельф судорожно дёрнулся. Обессиленное тело самопроизвольно перекатилось на бок, и Русельф застыл, неподвижными глазами глядя на открывающуюся лишь в одну сторону дверь.

Жаль, что в свои последние сто тысяч вдохов он будет видеть только её.

Но зато потом он увидит океан. Который того же цвета, что небо.

«На западном побережье зафиксирован традиционный весенний рост числа мутированных медуз. Купающихся просим соблюдать осторожность».

Алла Френклах

Родилась в Москве. В печально вспомнить каком году. По образованию химик. Сейчас живу в Нью-Йорке, работаю программистом. До определенного момента жила спокойной и размеренной жизнью, а потом отправила детей в колледжи, перестала убираться домa, посадила мужа на голодную диету и засела писать рассказы. Чем до сих пор и занимаюсь.

Ироды нашего века

Холсты Эль Греко. Неуживчивого гордеца. Праведника с заговоренной дьяволом кистью, умершего больше четырёхсот лет назад.

Болезненно-яркие цвета: ядовито-зелёные, тревожно-лазоревые, сизо-алые, как воспалённое горло. Грозовое небо Апокалипсиса, залитое северным сиянием. Терзающие землю тучи, тусклое солнце в прорехах облаков.

Неестественно вытянутые лица, плоские затылки, изящные паучьи пальцы, отрешённый взгляд.

Ироды. Ироды шестнадцатого века.

Известный факт: художник искал натурщиков в домах умалишённых.

Что тут скажешь: нынешний век гораздо более гуманен. Впрочем, он только начался. Человечество еще может сравняться с веком шестнадцатым в своей морали в отношении к убогим.

«Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Hебесное».

Ещё бы. Кто бы сомневался! Особенно если точно знал, что сие означает. Не трактуется, а означает. Улавливаете разницу? Не улавливаете? Ну и чёрт с вами.

– Чёрт! – догоревшая до фильтра сигарета обожгла пальцы. Бочаров бросил окурок на пол. Выругался громко, хотя обычно сдерживался. Не до того. Этот звонок, перевернувший всё внутри.

– Папа! – голос дочери звенел на грани истерики. А может, уже за гранью. Это у Эльки-то, спокойной, деловой, скрытной. Даже в день свадьбы разруливающей по телефону проблемы на работе.

– Папа! Я беременна!

– Сколько недель? – в нём сразу проснулся врач. – Что-то не в порядке? Приезжай в больницу. Мы пойдем к Грибову. Или к Лурье.

– Восемь. Я в порядке! Нет, не в порядке! А вдруг он родится этим? Ну, этим. Иродом. Ты должен знать, какая сейчас вероятность. Неофициальная. По твоим больничным каналам.

– Двенадцать процентов, – он никогда не умел врать.

В трубке болезненно охнули:

– Уже двенадцать? Я не могу так. Не могу без полной уверенности. Что мне делать?

Как будто он знал. Как будто кто-нибудь знал в этом вдруг слетевшим с катушек мире. Аборт он мог бы организовать у кого-нибудь из коллег. Быстро. Безопасно. Безболезненно. А если через месяц вероятность возрастёт до пятнадцати? А через шесть – до двадцати пяти? Останется тогда у Эльки хоть какой-нибудь шанс? У других девочек – останется ли?

Ещё пять лет назад никто знать не знал о синдроме Ирудo. Теперь не знают только умалишённые. А может, и они уже знают.

– Аркадий Александрович, – дверь на потайной балкончик приоткрылась, – у Голубевой уже потуги начались.

– Иду, – Бочаров потёр потный, несмотря на холодную погоду, лоб и вышел в больничный коридор.

 

Бочаров привычными, отработанными до автоматизма движениями влез в бахилы, вымыл руки, натянул латексные перчатки.

Голубева – молодая, обширная, голосистая – несмотря на эпидурал, кричала, не жалея лёгких. Рядом суетилась медсестра.

– Всё хорошо, – успокаивающе начал Бочаров, – все идёт как надо. Всё уже почти кончилось. Сейчас по моей команде начнём тужиться. Как можно сильнее. И всё у нас будет прекрасно.

Совершенно ошалевшая от важности момента Голубева ничего не ответила, только вцепилась в простыню потными руками.

Через двадцать минут он принял в окровавленные ладони красного, сморщенного как сухофрукт, вымазанного слизью младенца.

«Без разрывов обошёлся», – мысленно похвалил себя Бочаров и хлопнул новорождённого по попке.

Новорождённый молчал.

«Это ещё ничего не значит», – подумал Бочаров и передал младенца педиатру Бианкину – проводить тесты по шкале Апгара.

Дыхание… Сердцебиение… Рефлексы…

– Всё в порядке? – тревожно спросила уставшая распаренная роженица.

Бочаров бросил быстрый вороватый взгляд на Бианкина. Тот виновато улыбнулся и едва заметно качнул головой. Бианкин безошибочно определял синдром Ирудо у новорождённых. На глазок. Когда они ещё ничем не отличались от обычных детей. Как это ему удавалось – одному богу известно. Такое пока не получалось даже у самого совершенного оборудования.

– Ребёнок здоров, не волнуйтесь, – туманно ответил роженице Бочаров. – Сейчас дадим его вам. Покормите.

– Второй за день, – сказал в ординаторской вечно растрёпанный Бианкин, сжимая в руках кружку чёрного, как душа Кощея, кофе. – Скоро для них надо будет второй бокс открывать.

Они. Дети с синдромом Ирудо. Японского доктора с оттопыренными, похожими на вареники ушами, хорошо теперь узнаваемыми во всём мире. Ещё пять лет назад их не было. Не ушей – детей с синдромом.

Детей Ирудо. С лёгкой руки одного из телевизионных шутников прозванных Иродами. Сейчас на эту тему никто уже не шутил.

Их стало слишком много.

Похожие. Тонкие, высокие – выше сверстников – с бледной в синеву незагорающей кожей. Непропорционально вытянутые лица, глаза с расширенными зрачками, треугольные лбы. Точно сошедшие с полотен Эль Греко.

Они молчали. Всегда. Ни единого слова. Ни единого звука. Взгляд, устремлённый в никуда, как бывает у слепых.

Они могли часами сидеть, уставившись в пространство. Нe есть, нe спать, нe моргать даже. Просто мороз по коже.

Они были совершенно безобидными, не становились агрессивными, не крушили всё вокруг. Но их боялись, ими брезговали. Как боятся и брезгуют всем непохожим, выходящим за рамки приличия. Как беду, неожиданно постучавшуюся именно в вашу дверь.

А люди? Люди приспосабливаются ко всему. Кто-то отказывался от новорождённого ещё в больнице, заподозрив неладное. Кто-то, сцепив зубы, выполнял родительские обязанности. Кто-то просто любил. Своего, долгожданного, самого-самого.

Клиника Трищенко и Брукина трубила по всем телевизионным каналам, что готова сделать человека из любого Ирудо. Таблетки, уколы, примочки из ослиной мочи – всё шло в дело. Многие отказывались заводить детей. Малышня оказалась на вес золота. За каждого карапуза государство платило молодым семьям немалые деньги. И жизнь продолжалась. Жизнь всегда продолжается.

Бочарову нужно было в больницу к двенадцати. Он поздно встал, долго и с наслаждением плескался в душе, торопливо выпил чаю, пометался немного в поисках чистой рубашки, сгрёб со шкафа ключи от машины.

Солнце нежно грело макушку. Сладко пахло молодой листвой, по земле белым ковриком стелился тополиный пух.

Первые самые дисциплинированные мамы уже вывели малышей во двор. Над детской площадкой стоял цыплячий гомон. Юный боец уличного фронта не рассчитал разбег и врезался Бочарову белобрысой головой в живот.

– Под ноги смотреть надо! – взвизгнула на скамейке молодая женщина в ярком свитере.

На бортике в песочнице чинно сидел, глядя в пустоту, мальчик Ирудо лет пяти с лохматой, давно не стриженой головой. Ещё из тех, из первой волны.

По неписаному правилу детей с Ирудо выгуливали в соседнем скверике, но что, например, делать, если у вас один нормальный, а один такой? Не разорваться же. Конечно, другие мамаши посмотрят неодобрительно, но, скорее всего, ничего не скажут.

Девочка в красных штанишках набрала в совок песка и высыпала на голову мальчику Ирудо. Тот, не поворачивая головы, часто-часто заморгал глазами. На проделку маленькой агрессорши никто внимания не обратил.

Возвращался Бочаров уже в сумерках. Тускло горели пыльные фонари. Ещё слаще пахло молодой листвой. Он с трудом втиснул «Тойоту» между криво вставшими «Шкодой» и «Кией». Осторожно приоткрыл дверцу, выставил ногу на мостовую.

– Папа, – тихо позвали рядом.

Элька сидела на лавочке, накинув куртку на плечи.

Заговорила быстро, будто боялась, что Бочаров ее перебьёт.

– Пап, я решила. Устрой мне аборт. У одного из своих докторов. Пока ещё срок маленький. Только не отговаривай, я тебя прошу.

– Хорошо, думаю, договорюсь на следующую неделю. Ты точно решила?

– Я точно решила. Правильно – не правильно, но решила.

– Эль, – Бочарову захотелось обнять дочку, как маленькую, но побоялся, что ей не понравится. – Я на твоей стороне по определению. Просто не могу иначе. Хочешь, пойдём мороженого съедим?

– Не хочу. Твои методы утешения за последние пятнадцать лет ничуть не изменились. Маме не говори, ладно? – Элька легко поднялась, подхватила сумочку и растворилась в сумерках, как городская нежить: бесшумно и без следа.

Бочаров занял её место на скамейке и достал сигарету.

Проходя мимо песочницы, Бочаров увидел давешнего мальчика Ирудо. Похоже было, что тот так и сидел здесь с утра. Теперь уже в одиночестве. Остальных детей увели домой мамы: ужинать и смотреть «Спокойной ночи, малыши».

Мальчик по-прежнему напряженно всматривался в потёкшие сумерки. Под попой у него расплылось большое тёмное пятно: подгузник не справился.

– Бросили, – понял Бочаров. Почему-то он даже и не возмутился особо. Хотя должен был.

Надо бы полицию вызвать.

Сколько их придётся прождать? Час, не меньше. Холодно уже. И ветер поднялся.

Бочаров вздохнул, подошел к мальчику, ухватил за плечо, заставил встать:

– Идём, брат. Ждать лучше дома, в тепле.

Жена разбирала на кухне сумку с продуктами. Увидев мальчика, она уронила на пол апельсин. Апельсин укатился под стол.

– Это твой сын? – спросила жена и села на стул.

– В смысле? – не понял Бочаров. – А, нет. Бог с тобой. Его на улице бросили. Завтра к Бианкину в приют отведу. У него приют один из лучших в городе.

– У него вшей нет? – заволновалась сразу пришедшая в себя жена.

– Сейчас его вымою, – сказал Бочаров. – Достанешь для него мою фланелевую рубашку?

– Я картошки пожарю, – сказала жена. – И сосиски. Он же голодный. Дети любят картошку.

Мальчик Ирудo картошку любил. Он съел две тарелки. Бочаров уложил его спать в холле на раскладном диванчике. Гость лежал смирно, положив руки на одеяло. Глядел, не отрываясь, в потолок.

Ночью Бочаров проснулся от того, что на кухне горел свет.

Мальчик Ирудо сидел за столом и водил карандашом по листу бумаги. Бочаров засмотрелся на странный рисунок.

Парящий в темноте белый замок с потрескавшимися стенами, изъеденными голодным плющом. Перекошенные влажные окна. Вывернутые наизнанку странно переплетённые мраморные лестницы, обросшие, как днища кораблей, бурыми морскими червями, то ли взлетающие вверх, то ли скользящие вниз. Уродство и величие. Красота и мерзость. И не оторваться. Что там бродило или набухало, как тесто в квашне, в молчаливой детской душе?

Бочаров погасил свет и увел мальчика спать. Утром на всякий случай сложил рисунок и убрал в карман.

– Не знаете, как найти доктора Бианкина? – спросил Бочаров у молодой нянечки, с трудом толкающей перед собой нагруженную доверху тележку с чистым бельём.

– Второй поворот налево, третья дверь направо, – машинально ответила женщина и погладила маленького спутника Бочарова по голове.

Аркадий вдруг ни с того ни с сего вспомнил, что при Доме ребёнка имелся детский сад. И что кое-кто из родителей устраивается туда на работу. Быть поближе.

Бочаров постучал в дверь кабинета и, не дожидаясь ответа, приоткрыл дверь. Бианкин сидел за столом, вытянув губы дудкой, и заполнял истории болезни. Рядом на блюдце примостился одиноким сиротой заветренный бутерброд с варёной колбасой.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru