Внезапная смерть Водопьянова произвела самое тягостное впечатление не только на весь бодростинский дом, но и на все село. Это была словно прелюдия к драме, которая ждалась издавна и представлялась неминучею. В селе опять были вспомянуты все злые предзнаменования: и раки, выползавшие на берег, и куцый мундир Бодростина с разрезанною спиной.
Все становились суеверными, не исключая даже неверующих. Заразительный ужас, как волны, заходил по дому и по деревне, на которую недавно налегла беда от коровьей смерти, – великого несчастия, приписываемого крестьянами нагону сборного скота на консервную фабрику и необычному за ним уходу. Ко всему этому теперь являлось подозрение, что пожар – не случайность, что крестьяне, вероятно, подожгли завод со злости и может быть нарочно разобрали перила моста, чтобы погубить таким образом Михаила Андреевича.
Висленев высчитывал все это как no-писанному, и Бодростин находил эти расчеты вероятными.
Азарт пророчества, овладевший Висленевым, был так велик, что Глафира даже сочла нужным заметить, что ведь он сумасшедший, но муж остановил ее, сказав, что в этих словах нет ничего сумасшедшего.
В город было послано немедленно известие о необычайном происшествии. Тело Сумасшедшего Бедуина положено в конторе, и к нему приставлен караул; в доме и в деревне никто не спал. Михаил Андреевич сидел с женой и рассказывал, как, по его соображению, могло случиться это ужасное несчастие с Водопьяновым. Он был уверен, что лошадь покойного испугалась бабьего обхода и, поднявшись на дыбы, бросилась в сторону и опрокинулась за перилы, которые не были особенно крепки и которые, как ему донесли, найдены там же под мостом совершенно изломанными. Впрочем, Михаил Андреевич был гораздо более занят своим сгоревшим заводам и пропажей разбежавшихся по лесам быков. Они сорвались во время пожара и в перепуге и бешенстве ударились по лесам, что и было причиной того адского рева и треска, который несся, как ураган, пред вестью о смерти бедного Водопьянова.
Шум разбудил и уснувшую было Лару. Она проснулась и, будучи не в силах понять причины слышанных звуков, спросила о них горничную. Та проговорилась ей о происшедшем. Лариса схватила свою голову и, вся трепеща, уверяла, что ее покидает рассудок и что она хочет приготовить себя к смерти: она требовала к себе священника, но желала, чтоб о призыве его не знали ни Бодростины, ни брат ее, ни Горданов. Форов взялся это устроить: он ушел очень рано и в десятом часу утра уже вернулся с Евангелом.
«Поэтический поп», не подавая виду, что он пришел по вызову, пронес дароносицу под рясой, но как он ни был осторожен, Горданов почуял своим тонким чувством, что от него что-то скрывают, и не успела Синтянина оставить больную со священником в комнате, как Павел Николаевич вдруг вышел в перепуге из своей комнаты и торопливо направился прямо к Ларисиной двери. Это было очень неожиданно, странно и неловко. Синтянина, только что присевшая было около работавшей здесь горничной, тотчас же встала и сказала ему по-французски: «вам туда нельзя взойти».
– Отчего это? – отозвался Горданов на том же языке.
– Оттого, что вы там теперь лишний, – и с этим генеральша заперла дверь на замок и, опустив ключ в карман своего платья, села на прежнее место и стала говорить с девушкой о ее шитье.
Горданов тихо отошел, но через минуту снова появился из своей комнаты и сказал:
– Строго говоря, милостивая государыня, вы едва ли имеете право делать то, что вы делаете.
Синтянина не ответила.
Он прошелся по комнате и снова повторил то же самое, но гораздо более резким тоном, и добавил:
– Вы верно позабыли, что ваш муж теперь уже не имеет более средств ни ссылать, ни высылать.
Синтянина посмотрела на него долгим, пристальным взглядом и сказала, подчеркивая свои слова, что она всегда делает только то, на что имеет право, и находит себя и теперь в праве заметить ему, что он поступает очень неосторожно, вынув из-за перевязи свою раненую руку и действуя ею, как здоровою.
Горданов смешался и быстро сунул руку за перевязь. Он был очень смешон: спесь и наглый вид соскочили с него, как позолота.
– Вы не знаете моих прав на нее, – прошипел он.
– Я и не хочу их знать, ответила сухо генеральша.
– Нет, если бы; вы узнали все, вы бы со мною так не говорили, потому что я имею права…
В эту минуту отец Евангел постучался из Ларисиной комнаты. Синтянина повернула ключ и, выпустив бледного и расстроенного Евангела, сама ушла к больной на его место.
Лариса казалась значительно успокоившеюся: она пожала руку Синтяниной, поблагодарила ее за хлопоты и еще раз прошептала:
– Не оставляй меня, бога ради, пока я умру или в силах буду отсюда уехать.
Генеральша успокоила, как умела, больную и весь день не выходила из ее комнаты. Наступил вечер. Утомленная Александра Ивановна легла в постель и уснула. Вдруг ее кто-то толкнул. Она пробудилась и, к удивлению, увидела Ларису, которая стояла пред нею бледная, слабая, едва держась на ногах.
Вокруг царствовала глубочайшая тишина, посреди которой Синтянина, казалось, слышала робкое и скорое биение сердца Лары. По комнате слабо разливался свет ночной лампады, который едва позволял различать предметы. Молодая женщина всматривалась в лицо Ларисы, прислушивалась и, ничего не слыша, решительно не понимала, для чего та ее разбудила и заставляет ее знаками молчать.
Но вот где-то вдали глухо прозвучали часы. По едва слышному, но крепкому металлическому тону старой пружины, Синтянина сообразила, что это пробили часы внизу, в той большой комнате, куда в приснопамятный вечер провалился Водопьянов, и только что раздался последний удар, как послышался какой-то глухой шум. Лара крепко сжала руку Синтяниной и, приложив палец к своим губам, шепнула: «слушай!». Синтянина привстала, приблизила ухо к открытому отверстию печного отдушника, на который указала Лариса, и, напрягая слух, стала вслушиваться. Сначала ничего нельзя было разобрать, кроме гула, отдававшегося от двух голосов, которые говорили между собою в круглой зале, но мало-помалу стали долетать членораздельные звуки и наконец явственно раздалось слово «ошибка».
Это был голос Висленева.
– Ну, так теперь терпи, если ошибся, – отвечал ему Горданов.
– Нет, я уже два года кряду терпел и более мне надоело терпеть приходить в роли сумасшедшего.
– Надоело! ты еще не пивши говоришь уже, что кисло.
– Да, да, не пивши… именно, не пивши: мне надоело стоять по уста в воде и не сметь напиться. И одурел и отупел в этой вечной истоме и вижу, что я служу только игрушкой, которую заводят то на спиритизм, то на сумасшествие… Я, по ее милости, сумасшедший… Понимаешь: кровь, голова… все это горит, сердце… у меня уже сделалось хроническое трепетание сердца, пульс постоянно дрожит, как струна, и все вокруг мутится, все путается, и я как сумасшедший; между тем, как она загадывает мне загадку за загадкой, как сказочная царевна Ивану-дурачку.
– Но нельзя же, милый друг, чтобы такая женщина, как Глафира, была без своих капризов. Ведь все они такие, красавицы-то.
– Ну, лжешь, моя сестра не такая.
– А почему ты знаешь?
– Я знаю, я вижу: ты из нее что хочешь делаешь, и я тебе помогал, а ты мне не хочешь помочь.
– Какой черт вам может помочь, когда вы друг друга упрямее: она своею верой прониклась, и любит человека, а не хочет его осчастливить без брака, а ты не умеешь ничего устроить.
– Я устроил-с, устроил: я жизнью рисковал: если б это так не удалось, и лошадь не опрокинулась, то Водопьянов мог бы меня смять и самого в пропасть кинуть.
– Разумеется, мог.
– Да и теперь еще его мальчик жив и может выздороветь и доказать.
– Ну, зачем же это допустить?
– Да; я и не хочу этого допустить. Дай мне, Паша, яду.
– Зачем? чтобы ты опять ошибся?
– Нет, я не ошибусь.
– Ну, то-то: Михаилу Андреевичу и без того недолго жить.
– Недолго! нет-с, он так привык жить, что, пожалуй, еще десять лет протянет.
– Да, десять-то, пожалуй, протянет, но уж не больше.
– Не больше! не больше, ты говоришь? Но разве можно ждать десять лет?
– Это смотря по тому, какова твоя страсть?
– Какова страсть! – воскликнул Висленев. – А вот-с какова моя страсть, что я его этим на сих же днях покончу.
– Ты действуешь очертя голову.
– Все равно, мне все равно: я уж сам себе надоел: я не хочу более слыть сумасшедшим.
– Меж тем как в этом твое спасение: этак ты хоть и попадешься, так тебя присяжные оправдают, но я тебе не советую, и яд тебе дал для мальчишки.
– Ладно, ладно, – твое дело было дать, а я распоряжусь как захочу.
– Ну, черт тебя возьми, – ты в самом деле какая-то отчаянная голова.
– Да, я на все решился.
Щелкнул дверной замок, и руки Ларисы вторили ему, щелкнув в своих суставах.
– Ты поняла? – спросила она, сделав над ухом Синтяниной трубку из своих холодных ладоней. Та сжала ей в ответ руки.
– Так слушай же, – залепетала ей на ухо Лара. – Точно так они говорили за четыре дня назад: брат хотел взбунтовать мужиков, зажечь завод и выманить Бодростина, а мужики убили бы его. Потом третьего дня он опять приходил в два часа к Горданову и говорил, что на мужиков не надеется и хочет сам привести план в исполнение: он хотел выскочить из куста навстречу лошади на мосту и рассчитывал, что это сойдет ему, потому что его считают помешанным. Вчера жертвой этого стал Водопьянов, завтра будет мальчик, послезавтра Бодростин… Это ужасно! ужасно!
– Лара! скажи же мне, зачем ты здесь: зачем ты с ними?
Больная заломала руки и прошипела:
– Я не могу иначе.
– Почему?
– Это тайна: этот дьявол связал меня с собою.
– Разорви эту тайну.
– Не могу: я низкая, гадкая женщина, у меня нет силы снести наказание и срам.
– Но, по крайней мере, отчего ты больна?
– От страха, от ужасных открытий, что я была женой честного человека и теперь жена разбойника.
– Жена!.. Ты сказала «жена»?
– Н… да, нет, но это все равно.
– Совсем не все равно.
– Ах, нет, оставь об этом… Я испугалась, узнав, что он ранен, – залепетала Лара, стараясь замять вопросы Александры Ивановны, и рассказала, что она попала сюда по требованию Горданова. Здесь она убедилась, что он не имеет никакой раны, потом услыхала переговоры Горданова с братом, с которым они были притворно враги и не говорили друг с другом, а ночью сходились в нижней зале и совещались. Взволнованная Лариса кинулась, чтобы помешать им, и упала в тот самый люк, куда тихо сполз с ковром Водопьянов, но она не была так счастлива, как покойный Светозар, и сильно повредила себе плечо.
– И потом, – добавляла она, – они с братом… угрожали мне страшными угрозами… и я вызвала тебя и дядю… Они боятся тебя, твоего мужа, дядю и Евангела… Они вас всех оклевещут.
– Пустяки, – отвечала генеральша, – пустяки: нам они ничего не могут сделать, но этого так оставить нельзя когда людей убивают.
Атмосфера бодростинского дома была Синтяниной невыносима, и она всячески желала расстаться с этим гнездом. Утром горничная Глафиры Васильевны доставив Александре Ивановне записку, в которой хозяйка, жалуясь на свое расстроенное состояние, усердно просила гостью навестить ее. Отказать в этом не было никакого основания, и генеральша, приведя в порядок свой туалет, отправилась к Бодростиной. Лара тем временем также хотела привести себя в порядок. Больной, казалось, было лучше, то есть она была крепче на ногах и менее нервна, но зато более пасмурна, несообщительна и тем сильнее напоминала собой прежнюю Лару.
Так отозвалась о ее здоровье Бодростиной Синтянина, когда они сели вдвоем за утренний кофе в Глафирином кабинете.
Бодростина казалась несколько утомленною, что было и не диво для такого положения, в котором находились дела; однако же она делала над собою усилия и в своей любезности дошла до того, что, усаживая Синтянину, сама подвинула ей под ноги скамейку. Но предательский левый глаз Глафиры не хотел гармонировать с мягкостью выражения другого своего товарища и вертелся, и юлил, и шпилил собеседницу, стараясь проникать сокровеннейшие углы ее души.
Глафира говорила о Ларе в тоне мягком и снисходительном, хотя и небезобидном; о Горданове – с презрением, близким к ненависти, о Висленеве – с жалостью и с иронией, о своем муже – с величайшим почтением.
– Одна его бесконечная терпимость может обернуть к нему всякое сердце, – говорила она, давая сквозь эти слова чувствовать, что ее собственное сердце давно оборотилось к мужу.
Бесцельный и бессодержательный разговор этот докончил тягостное впечатление бодростинского дома на генеральшу, и она, возвратясь к Ларисе, объявила ей, что желает непременно съездить домой.
К удивлению Синтяниной, Лара ей нимало не противоречила: напротив, она даже как будто сама выживала ее. Такие быстрые и непостижимые перемены были в характере Ларисы, и генеральше оставалось воспользоваться новым настроением больной. Она сказала Ларе, что будет навещать ее, и уехала без всяких уговоров и удержек со стороны Ларисы. С той что-то поделалось в те полтора-два часа, которые Синтянина просидела с Бодростиной. В этом и не было ошибки: тотчас по уходе Синтяниной Лара, едва держась на ногах, вышла из комнаты и через час возвратилась вся бледная, расстроенная и упала в кресло, сжимая рукой в кармане блузы небольшой бумажный сверточек. Это, по ее соображениям, был тот самый яд, о котором брат ее разговаривал ночью с Гордановым. Лара похитила этот яд с тем, чтоб устранить преступление, но, решась на этот шаг, она не имела силы владеть собою, и потому, когда к ней заглянул в двери Горданов, она сразу почувствовала себя до того дурно, что тот бросился, чтобы поддержать ее, и без умысла взял ее за руку, в которой была роковая бумажка.
Лариса вскрикнула и, борясь между страхом и слабостью, пыталась взять ее назад.
– Отдай, – говорила она, – отдай мне это… я уничтожу…
– А ты это взяла сама?
Лара молчала.
– Ты это сама взяла?.. Как ты узнала, что это такое?
– Это яд.
– Как ты узнала это, несчастная?
– Здесь все слышно.
Горданов торопливо высыпал за форточку порошок и, разорвав на мелкие кусочки бумажку, пристально посмотрел на стены Ларисиной комнаты, и, поравнявшись с медным печным отдушником, остолбенел: через этот отдушник слышно было тихое движение мягкой щетки, которою слуга мел круглую залу в нижнем этаже павильона.
«Вот так штука», – подумал Горданов и спросил Ларису, где эту ночь спала Синтянина. Узнав, что она спала именно здесь, вблизи этого акустического отверстия, Горданов прошипел:
– Так и она слышала?
Лариса молчала.
– И кто же, она или ты, решили взять это?
Горданов указал на окно, за которое выбросил порошок.
Лара молчала.
– Она или ты? – повторил Горданов. – Что же, скажете вы или нет? Слышите, Лара?
– Она, – прошептала Лариса.
– Ага!
И Горданов вышел, вскоре смененный Александрой Ивановной, на которую Ларисе теперь было неловко и совестно смотреть и за которую она даже боялась.
Вот в чем заключалась причина непонятной перемены в Ларисе!
Александра Ивановна, решив, что всего случившегося нельзя оставлять без внимания, напрасно ломала голову, как открыть мужу то, что она слышала и чего боялась. Генерал встретил ее тем, что просил успокоиться и сказал, что ему все известно. И с этих пор она убедилась, что муж ее, действительно, все знает. Прошел месяц, Александра Ивановна наслаждалась тишиной своего домашнего житья-бытья, которое, ей казалось, стало тихим и приятным после пребывания в бодростинском доме, откуда порой лишь доходили до нее некоторые новости.
Но одно, по-видимому, весьма простое обстоятельство смутило и стало тревожить Александру Ивановну. Вскоре по возвращении ее от Бодростиных Иван Демьянович получил из Петербурга письмо, которого, разумеется, никому не показал, но сказал, что это пишет ему какой-то его старый друг Семен Семенович Ворошилов, который будто бы едет сюда в их губернию, чтобы купить здесь себе на старость лет небольшое именьице на деньги, собранные от тяжких и честных трудов своей жизни.
В известии этом, как видим, не было ничего необыкновенного, но оно смутило Александру Ивановну, частию по безотчетному предчувствию, а еще более по тому особенному впечатлению, какое письмо этого «некоего Ворошилова» произвело на генерала, оживив и наэлектризовав его до того, что он, несмотря на свои немощи, во что бы то ни стало, непременно хотел ехать встречать своего друга в город. Александре Ивановне стоило бы большого труда удержать мужа от этой поездки, да может быть она в этом и вовсе не успела бы, если бы, к счастию ее, под тот день, когда генерал ожидал приезда Ворошилова, у ворот их усадьбы поздним вечером не остановился извозчичий экипаж, из которого вышел совершенно незнакомый человек. Гость был мужчина лет под пятьдесят, плотный, высокого роста, гладко выбритый, в старомодном картузе с коричневым бархатным околышем и в старомодной шинели с капюшоном.
Он обратился с вопросом к встретившему его на дворе работнику и затем прямо направился к крыльцу.
– Кто бы это такой? – вопросила Александра Ивановна, глядя на дверь, в которую должен был войти незнакомец.
Сидевший тут же генерал не мог ответить жене на этот вопрос и только пожал плечами и встал с места.
Александре Ивановне показалось, что муж ее находится в некотором смущении, и она не ошиблась. Когда гость появился в передней и спросил мягким, вкрадчивым голосом генерала, тот, стоя на пороге зальной двери, в недоумении ответил:
– Я сам-с, к вашим услугам. С кем имею честь видеться?
– Карташов, – тихо произнес гость, глядя через свои золотые очки.
Звук этой фамилии толкнул генерала, как электрическая искра. Он живо протянул приезжему руку и произнес:
– Я вас ждал завтра.
– Я поторопился и приехал ранее.
– Прошу вас в мой кабинет.
И гость, и хозяин скрылись в маленькую комнату, куда генерал потребовал свечи, и сюда же ему и гостю подавали чай.
Беседа их продолжалась очень долго, и генеральша, посылая туда стаканы чая, никак не могла себе уяснить, что это за господин Карташов, про которого она никогда ничего не слыхала.
Ближе видеть этого гостя ей не удалось: он уехал поздно, прямо из кабинета, и в зал не входил.
На другое утро Александра Ивановна полюбопытствовала спросить о нем и получила от мужа ответ, что это и есть тот самый его приятель, которого он ожидал.
«Старый приятель, и между тем они встретились так, как будто в глаза один другого никогда не видали… Нет, это что-нибудь не так», – подумала генеральша и, поглядев в глаза мужу, спросила его:
– Как же это он называл своего приятеля Ворошиловым, когда этот носит фамилию Карташов?
– Ну уж так-с, – отвечал генерал. – А впрочем, я не помню, чтоб он называл себя Карташовым.
– Но я это слышала.
– Могла ослышаться.
– Так какая же его настоящая фамилия: Карташов или Ворошилов?
– Ворошилов-с, Ворошилов, Семен Семеныч Ворошилов, прекраснейший человек, он завтра у нас будет обедать, и с ним приедет еще его землемер, простой очень человек.
– И у того две фамилии?
– Нет-с, одна: его зовут Андрей Парфеныч Перушкин.
Генеральша улыбнулась.
– Что же тут смешного?
– Так, я думаю об этой фамилии.
– Фамилия самая обыкновенная.
– Даже очень мягкая и приятная. Я читала, что Крылов один раз нарочно нанял себе квартиру в доме, хозяин которого назывался Блинов. Ивану Андреевичу очень понравился звук этой фамилии, и он решил, что это непременно очень добрый человек.
– А вышло что?
– А вышло, что это был большой сутяга и плут.
– Вот как! Ну, разумеется, фамилия Бодростин или Горданов, или Висленев гораздо лучше звучат, – отвечал с неудовольствием генерал, не отвыкший ядовито досадовать на свою кантонистскую фамилию.
Этим разговор о новоприезжих гостях и окончился, а на другой день они припожаловали сами, и большой Ворошилов в своих золотых очках и в шинели, и Андрей Парфенович Перушкин, маленький кубарик, с крошечными, острыми коричневыми глазками, с толстыми, выпуклыми пунцовыми щечками, как у рисованого амура. Они приехали вместе и привезли с собой что-то длинное, завернутое в рогожу, и прямо с этою кладью проникли опять в кабинет Ивана Демьяновича, где и оставались до самого обеда. Александра Ивановна увидала их только за столом и не могла перестать удивляться, что ни Ворошилов вовсе не похож на помещика, а весь типичный петербургский чиновник старинного закала, ни Перушкин не отвечает приданной ему землемерской профессии, а имеет все приемы и замашки столичного мещанина из разряда занимающихся хождением по делам.
Впрочем, оба они были несомненно люди умные, ловкие и что называется «бывалые» и немножко оригиналы. Особенно таким можно назвать было Перушкина, который казался человеком беззаботнейшим и невиннейшим; знал бездну анекдотов, умел их рассказывать; ядовито острил простонародным языком и овладел вниманием глухонемой Веры, показывая ей разные фокусы с кольцом, которое то исчезало из его сжатой руки, то висело у него на лбу, то моталось на спаренной нитке.
Генерал после беседы с этими гостями был необыкновенно весел: румянец полосами выступал у него вверху щек, он точно скинул с костей десять лет и даже бравировал, шаркая ногами и становясь пред открытою форткой.
Ворошилов оказался тоже человеком крайне любезным: он говорил с генеральшей так, как будто давно знал ее, и просил у нее фотографическую карточку, чтоб отослать своей жене, но Синтянина ему в этом должна была отказать, потому что она с прошлого года не делала своих портретов, и последний отдала Ларе, которая желала его иметь.
После обеда гости снова заперлись в кабинете с генералом, а вечером Перушкин, для забавы Веры, магнетизировал петуха, брал голою рукой раскаленную самоварную конфорку, показывал, как можно лить фальшивые монеты с помощью одной распиленной колодочки и, измяв между ладонями мякиш пеклеванного хлеба, изумительно отчетливо оттиснул на клочке почтовой бумажки водянистую сеть ассигнации.
Наблюдая этого занимательного человека, Александра Ивановна совсем перестала верить, что он землемер, и имела к тому основания, хотя и Ворошилов, и Перушкин говорили при ней немножко об имениях и собирались съездить к Бодростину, чтобы посоветоваться с ним об этом предмете, но явилось новое странное обстоятельство, еще более убедившее Синтянину, что все эти разговоры о покупке имения не более как выдумка, и что цель приезда этих господ совсем иная.
Обстоятельство это заключалось в том, что к генеральше на другой день пришел Форов и, увидя Ворошилова и Перушкина, начал ее уверять, что он видел, как эти люди въезжали с разносчиками в бодростинскую деревню.
– Что вы за вздор говорите, майор?
– Истина, истина: я сам их видел и не могу их не узнать, несмотря на то, что они гримированы мастерски и костюмировались так, как будто целый век проходили в тулупах: эти лица были ваши гости – Ворошилов и Перушкин. Я поздравляю вас: мы в среде самых достопочтенных людей. – И майор захохотал и добавил: – Вор у вора дубину-с крадет! Генеральша хотела спросить мужа, что значит этот непонятный маскарад, цель и значение которого Иван Демьянович непременно знал, но решила лучше не спрашивать, потому что все равно ничего бы не узнала.
Между тем всякий день приносил ей новые подозрения. Так, прислуга, отодвигая от стены на средину комод в кабинете генерала, набрела на те палки, которые привезли Ворошилов и Перушкин, и генеральша, раскрыв машинально рогожу, в которую они были увернуты, открыла, что эти палки не что иное, как перила моста, с которого упал Водопьянов. Одни концы этих палок изломаны, другие же – гладко отрезаны пилой и припечатаны тремя печатями, из которых в одной Александре Ивановне не трудно было узнать печать ее мужа. Далее в этом же свертке нашлась маленькая ручная пила с щегольскою точеною ручкой… Что все это за таинственности? Генеральша ждала со дня на день Форову, но та не приезжала сама и ничего не писала из Петербурга.
Ворошилов и Перушкин два дня не являлись, но зато из бодростинских палестин пришли вести, что у крестьян совсем погибает весь скот, и что они приходили гурьбой к Бодростину просить, чтоб он выгнал из села остатки своего фабричного скота. Бодростин их прогнал; был большой шум, и в дело вмешался чиновник, расследовавший причины смерти Водопьянова, грозил послать в город за военною командой. По селу, говорят, бродят какие-то знахари и заговорщики и между ними будто бы видели Висленева, который тоже совсем пристал к чародеям.