Глафира не напрасно, отпуская Лару, не давала ей никаких подробных советов: одной зароненной мысли о необходимости играть ревностью мужа было довольно, и вариации, какие Лариса сама могла придумать на этот мотив, конечно, должны были выйти оригинальнее, чем если бы она действовала по научению.
Прибыв домой после двухнедельного отсутствия, Лара встретила ожидавшего ее в городе мужа с надутостью и даже как будто с гневом, что он ее потревожил.
Оправясь в своей комнате, она вошла к нему и прямо спросила: зачем он ее звал?
– Я хотел поговорить с тобою, Лара, – отвечал Подозеров.
– О чем?
Он подвинул ей кресло и сказал:
– А вот присядь.
Лариса села и опять спросила:
– Ну, что такое будете говорить?
– Я считал своим долгом предупредить тебя, про всякий случай, насчет твоего брата…
– Что вам помешал мой бедный брат?
– Мне ничего, но тебе он вредит.
– Я этому не верю.
– Он занимает у Горданова деньги и пишет ему записки, чтобы тот дал ему, «если любит тебя».
– Этого не может быть.
– И мне так казалось, но про это вдруг заговорили, и мне это стало очень неприятно.
– Вам неприятно?!
Лариса сделала гримасу.
– Что же тебя удивляет, что мне это неприятно? Ты мне не чужая, и мне твое счастие близко.
– Счастье! – воскликнула Лара и, рассмеявшись, добавила, – да кто это все доносит: тетушка Форова, или ваша божественная Александра Ивановна? О, я ее знаю, я ее знаю!
– То-то и есть что ни та, ни другая.
– Нет; верно уж если не та, так другая: Александре Ивановне может быть больно, что не все пред нею благоговеют и не ее именем относятся к Горданову.
– Лара, к чему же тут, мой друг, имя Александры Ивановны?
– К тому, что я ее ненавижу.
Подозеров встал с места и минуту молчал. Лариса не сводила с него глаз и тихо повторила:
– Да, да, ненавижу.
– Вы бессовестно обмануты, Лара.
– Нет, нет, я знаю, что она хитрая, предательница и водит вас за нос.
– Вы безумная женщина, – произнес Подозеров и, отбросив ногой стул, начал ходить по комнате.
Лара, просидев минуту, встала и хотела выйти.
– Куда же вы? – остановил ее муж.
– А о чем нам еще говорить? Вы шпионите за мною, продолжайте же, я вам желаю успеха.
– Говорите все, я вас не стану останавливать и не оскорблю.
– Еще бы! вы жалуетесь, что вы на мне женились нехотя, без любви; что я вас упросила на мне жениться; вы полагаете, что уж вы мне сделали такое благодеяние, которого никто бы, кроме вас, не оказал.
– Представьте же себе, что я ничего этого не думаю, и хоть немножко успокойте свое тревожное воображение.
– Нет, вы это говорили! Вы хотите показать, что я даже не стою вашего внимания, что вы предоставляете мне полную свободу чувств и поступков, а между тем требуете меня чуть не через полицию, когда люди оказывают мне малейшее уважение и ласку. Вы фразер, и больше ничего как фразер.
Подозеров старался успокоить жену, представляя ей ее неправоту пред ним и особенно пред Синтяниной. Он доказал ей, что действительно не желал и не станет стеснять ее свободы, но как близкий ей человек считает своею обязанностью сказать ей свой дружеский совет.
– А я в нем не нуждаюсь, – отвечала Лара. – Если вы уважаете мою свободу, то вы должны не принуждать меня слушать ваши советы.
– А если это поведет к несчастиям?
– Пусть, но я хочу быть свободна.
– К большим несчастиям, Лара.
– Пусть.
– Вы говорите как дитя. Мне жаль вас; я не желаю, чтобы это случилось с вами. Лара! Ты когда-то хотела ехать ко мне в деревню: я живу очень тесно и, зная твою привычку к этому удобному домику, я не хотел лишать тебя необходимого комфорта; я не принял тогда твоей жертвы, но нынче я тебя прошу: поедем в деревню! Теперь лето; я себя устрою кое-как в чуланчике, а ты займешь комнату, а тем временем кончится постройка, и к зиме ты будешь помещена совсем удобно.
Лариса покачала отрицательно головой.
– Ты не хочешь?
– Да, не хочу.
– Почему же, Лара?
– Потому что вы меня станете стеснять сообществом лиц, которых я не хочу видеть, потому что вы мне будете давать советы, потому что… я ненавижу все, что вы любите.
– Лара, Лара! Как вы несчастливы: вы принимаете своих друзей за врагов, а врагов – за друзей.
Лариса отвечала, что, во-первых, это не ее вина в том, что друзья бывают хуже врагов, а во-вторых, это и неправда, и затем, добавила она с нетерпением:
– Оставьте, потому что я все равно сделаю все наперекор тому, как вы мне скажете!
Муж не настаивал более и уехал, а Лариса осталась в городе и упорно затворницей просидела дома целый месяц, едва лишь по вечерам выходя в цветник, чтобы подышать чистым воздухом. Ни Синтянина, ни Форовы ее не беспокоили; от Бодростиных тоже не было никаких засылов, а муж хотя и приезжал раза три, но они уже не находили предмета для разговора, что, однако же, вовсе не мешало Ларисе находить ему для противоречий по поводу всякого слова, произносимого Подозеровым. Если муж говорил, что сегодня жарко, Лариса отвечала, что вовсе не жарко; если он говорил, что прохладно, у нее, наоборот, выходило жарко. О близких лицах Подозеров уже вовсе не заговаривал.
Так кончалось лето. В последней половине августа Глафира Васильевна тихо праздновала день своего рождения и прислала за Ларисой экипаж. Лара подумала и поехала, а приехав, осталась и загостилась долго.
В бодростинском доме пользовались последними погожими днями. Устраивались беспрерывные прогулки на лошадях и катанья по воде. Горданов был в качестве главноуправителя безотлучно здесь, потому что теперь они с Михаилом Андреевичем усиленно хлопотали о скорейшей отстройке и открытии завода мясных консервов, который строился в пяти верстах, в том селе, к которому примыкал собственный хутор Горданова. Дело о дуэли было кончено ничтожным взысканием в виде короткого ареста, и в бодростинском доме все этому очень радовались и занимались по утрам своими делами, а вечерами катались, играли и пели. Одним словом, здесь шла жизнь, без всякого сравнения более заманчивая, чем та, какую Лариса создала себе в своем доме, и Ларе не мудрено было загоститься долее, чем хотела. Обитатели дома сходились только к обеду, а утром все работали, даже не исключая Висленева, который, не имея занятий, купил себе трех орлят, запер их в холодный подвал и хотел приучить садиться к его ногам или летать над его головой.
Такую задачу Жозеф поставил себе с особенною целью, к которой подвел его Горданов, вперив ему мысль, что он может «устранить» Бодростина очень хитро, не сам, а чужими руками: попросту сказать, Горданов учил его возбудить беспорядки между крестьянами и, доведя дело до сумятицы, черкнуть Михаила Андреевича под бок.
– Это превосходная мысль, – отвечал Вислснев, – но только как же… на чем это замутить?
– Надо ждать случая и пользоваться всяким пустяком, самое главное – суеверием. Вот ты теперь известный спирит; с тобою сносятся духи, у тебя были необыкновенные пестрые волосы, ты себе и укрепляй пока этакую необычайную репутацию.
Висленев решился ее укреплять, но не знал, что бы такое придумать, а тут ему попался мальчишка, продававший орлиный выводок. Жозеф купил за полтинник орлят и начал их школить: это ему доставляло большое удовольствие. Посадив птиц в темный прохладный подвал, он аккуратно всякое утро спускался туда с мальчиком, который нес на доске кусочки сырого мяса. Жозеф, всоруженный двумя палками, сначала задавал на орлят сердитый окрик, а потом одною палкой дразнил их, а другою – бил, и таким образом не без удовольствия проводил в прохладе целые часы, то дразня бедных своих заключенных, то валяясь на холодном каменном выступе стены и распевая арию Фарлафа: «Близок уж час торжества моего».
Он здесь так обжился, что сюда приходили звать его к столу, здесь навещали его и Бодростин, и Глафира, и Горданов, и Жозеф задавал пред ними свои представления с орлами, из которых один, потеряв в сражениях глаз, все косился и, действуя на отчаянность, рисковал иногда налетать на Висленева, несмотря на жестокие удары палкой.
– Черт знает, чем ты, любезный друг, занимаешься! – говорил ему Бодростин.
Но Висленев только кивал головой: дескать «ничего, ничего, посмотрим» и опять, накидываясь на орла, повторял: «Близок уж час торжества моего».
– Да, я не сомневаюсь более, что он, бедный, навсегда останется сумасшедшим, – решил Бодростин, и это решение стало всеобщим.
А между тем ушли и последние летние дни; на деревьях замелькали желтые листья; подул ветерок, и Лариса вдруг явилась назад в город.
Псдозерова не было; Жозеф посещал сестру немножко воровски и не часто. С Подозеровым они встретились только однажды, и Жозеф было вначале сконфузился, но потом, видя, что зять с ним вежлив, приободрился и потом говорил сестре:
– Благоверный-то твой гриб съел!
– А что такое?
– Так, ничего, очень уж вежлив со мною.
Прошло еще две недели: ветер стал еще резче, листьев половина опала и в огородах застучал заступ.
Александра Ивановна давно решила оставить свою городскую квартиру в доме Висленева, как потому, что натянутые отношения с Ларисой делали жизнь на одном с нею дворе крайне неприятною, так и потому, что, за получением генералом отставки, квартира в городе, при их ограниченном состоянии, делалась совершенный излишеством. Они решили совсем поселиться у себя на хуторе, где к двум небольшим знакомым нам комнаткам была пригорожена третья, имевшая назначение быть кабинетом генерала.
Мебель и вещи Синтяниных почти уже все были перевезены, и генерал с женой оставались на биваках. В дом уже готовились перебраться новые жильцы, которым Подозеров сдал синтянинскую квартиру на условии – заплатить за шесть лет вперед, чтобы таким оборотом сделаться с залогодателем.
Был шестой час серого сентябрьского дня: генеральша и майор Форов стояли в огороде, где глухонемая Вера и две женщины срезали ножницами головки семянных овощей и цветов. И Синтянина, и майор оба были не в духе: Александре Ивановне нелегко было покидать этот дом, где прошла вся ее жизнь, а Форову было досадно, что они теперь будут далее друг от друга и, стало быть, станут реже видеться.
– Спасибо вам за это, – говорила ему генеральша.
– Совершенно не за что: я не о вас хлопочу, а о себе. Я тоже хочу продать домишко и поеду куда-нибудь, куплю себе хуторишко над Днепром.
– Зачем же так далеко?
– Там небо синее и водка дешевле.
– Не водка манит вас, Филетер Иванович. Что вам за охота всегда представлять себя таким циником?
– А чем же мне себя представлять? Не начать же мне на шестом десятке лет врать или сплетничать? Вы разве не видите, что мою старуху это извело совсем?
– Какой ангел эта Катя!
– Заказная, готовых таких не получите; одно слово: мать Софья обо всех сохнет.
– А вы нет?
– Я?.. А мне что такое? По мне наплевать, но я не хочу, чтоб она все это видела и мучилась, и потому мы с нею махнем туда к Киеву: она там будет по монастырям ходить, а я… к студентам имею слабость… заведу знакомства.
– И мы к вам приедем.
– Пожалуй, приезжайте, только я вам не обещаю, что вы меня не возненавидите.
– Это отчего?
– Так; я связи со всем прошедшим разрываю. Надоело мне здесь всё и все; я хочу нового места и новых людей, которые не смеялись бы надо мной, когда я стану переменяться. А здесь я жить не могу, потому что беспрестанно впадаю в противоречия. И это на каждом шагу; вот даже и сейчас: иду к вам, а по улице Горданов едет, да Ларисе Платоновне кланяется. Какое мне до этого дело? А я сержусь. Иосаф Платоныч в бодростинском доме дурака представляет: что мне до этого? Наплевать бы, хоть бы он и на голове ходил, а я сержусь. Увидал его сейчас на дворе – орет, что не позволит зятю так распоряжаться сестриным домом, потому что сам нашел жильца, который предлагает на двести рублей в год более. Он дело говорит, а я сержусь, зачем он говорит против Подозерова. Висленев хочет сдать дом под контору для бодростинских фабрик, и это очень умно, потому что и берет дорого, И сдает исправным плательщикам, а, главное, мне ни до чего этого дела нет, а я сержусь. И спросите меня из-за чего? Из-за того, что здесь Горданов будет вертеться. А что мне до всего этого за дело! Да хоть он внедрись тут…
– Т-с! – остановила его, потянув его за руку, Александра Ивановна и, указав глазами на дорожку, по которой шибко шла к беседке Лариса, сама начала стричь головки семенников.
Лара не шла, а почти бежала прямо к уединенной старой беседке с перебитыми окнами.
– Что это с нею? – пробурчал Форов, но сейчас же добавил, – матушки мои, какой срам!
За Ларисой смело выступал Горданов, которого сопровождал Жозеф, остановившийся на половине дороги и быстро повернувший назад.
– Послушайте, что же это такое? – прошептал Форов и проворно запрыгал через гряды к беседке, сокрывшей Горданова и Ларису, но вдруг повернул и пошел, смущенно улыбаясь, назад.
– Ничего, – сказал он, – не беспокойтесь: надо же нам быть умнее всего этого.
Но в эту же минуту послышался шелест платья, и Лара, с расширенными зрачками глаз, прямо неслась по направлению к майору и генеральше, и бросилась последней на шею.
– Бога ради! – процедила она. – Я этого не хотела, я отказалась принять этого человека, и когда брат привел его, я бросилась черным ходом, но Жозеф… Ах! ах!
Она закрыла руками глаза и спрятала лицо на плече Синтяниной: на пороге садовой калитки стоял в дорожном тулупчике Подозеров, а возле него, размахивая руками, горячился Жозеф и юля все хотел заслонять собою мало потерявшегося Горданова.
– Я не позволю, – кричал Жозеф, – сестра женщина, она не понимает, но я понимаю, какая разница между семьюстами рублей в год, за которые отдаете вы, или девятьюстами, как я отдал.
Подозеров не отвечал ему ни слова. Он глядел то на жену, то на Горданова, как будто не верил своим глазам, и, наконец, оборотясь к Форову, спросил:
– Как это могло случиться?
– Они, кажется, осматривают дом.
– Да, именно дом, – подхватил Висленев и хотел опять сказать что-то обстоятельное о цене найма, но Форов так стиснул его за руки, что он только взвизгнул и, отлетев назад, проговорил:
– А я все-таки сестры обижать не позволю…
Форов мог сделать Висленеву что-нибудь худшее, но Подозеров отвлек его за руку и, шепнув: «не марайте руки, Филетер Иваныч», добавил, что он едет сию же минуту назад в деревню и просит с собой Форова. Майор согласился. Он целые два дня и две ночи провел с Подозеровым, приводя в порядок хозяйственные бумаги по имению, и не спросил: зачем это делается? На третий день они оба вместе поехали на хутор к Синтяниным, которые только что окончательно туда переехали. Подозеров казался совершенно спокойным и самообладающим: он, извиняясь пред Синтяниным, объявил ему, что по своим обстоятельствам должен непременно немедленно же оставить место и ехать в Петербург, и потому представляет все счеты и просит его уволить, а вместо себя рекомендовал Форова, но Филетер Иваныч поблагодарил за честь и объявил, что он ни за что на себя никакого управительства не примет, потому что он слаб и непременно всех перебалует.
Синтянин не возражал ни слова: он деликатно предложил только Подозерову рекомендовать его тому генералу, к которому недавно притекали Глафира и княгиня Казимира и еще прежде их и, может быть, прямее их ничтожный камень, которым небрегут зиждущие описываемые события, но который тихо, тихо поднимается, чтобы стать во главу угла.
Подозеров поблагодарил и принял от Синтянина карточку, а вслед затем Иван Демьянович обещал написать и особое письмо и пожелал знать, о чем собственно ему просить? в чем более всего Подозеров может нуждаться?
– Я считал бы излишним указывать это в письме, – отвечал Подозеров, – но если уж это надо, то он мне в самом деле может оказать огромное одолжение: я хочу, чтобы моя жена получила право на развод со мною, и вину готов принять на себя.
– Но вас тогда обрекут на безбрачие.
– Что ж такое? тем лучше: я убедился, что я вовсе неспособен к семейной жизни.
– Вы благороднейший человек, – ответил ему, пожимая руку, Синтянин, и осведомясь, что Подозеров намерен ехать завтра же, обещал приехать с женой проводить его.
– Пожалуйста, – попросил его Подозеров.
– Непременно-с, достойнейший Андрей Иванович, непременно приедем-с, – говорил генерал, провожая и желая тем ему заявить свою особенную аттенцию.
На другой день, часа за полтора до отхода поезда железной дороги, дом Ларисы наполнился старыми, давно не бывавшими здесь друзьями: сюда пришли и Синтянины, и Катерина Астафьевна, и отец Евангел, а Филетер Иванович не разлучался с Подозеровым со вчерашнего вечера и ночевал с ним в его кабинете, где Андрей Иванович передал ему все домашние бумаги Ларисы и сообщил планы, как он что думал повесть и как, по его мнению, надо бы вести для спасения заложенного дома.
– Впрочем, – добавил он, – все это я говорю вам, Филетер Иваныч, только про всякий случай, а я думаю, что ничего так не будет, как я предполагал.
Майор ответил, что он в этом даже уверен, но продолжал все выслушивать и замечать у себя в книжечке, находившейся при просаленном и пустом бумажнике.
О Ларе они друг с другом не проронили ни одного слова; Подозеров и сам с женой не виделся с той самой поры, когда он ее будто не заметил на огороде.
Лара сидела одна в своей комнате: она провела ночь без сна и утром не выходила. Муж постучал к ней пред обедом: она отперла дверь и снова села на место.
– Лара, я уезжаю, – начал Подозеров.
– Куда и зачем? – уронила она едва слышно, и в голосе у нее зазвучали слезы.
– Я не совсем точно выразился, Лариса: я должен вам сказать, что мы расстаемся.
– Какая к этому причина? – и она докончила едва слышно, – вы меня можете обвинять во всем, но я ничего дурного до сих пор против вас не сделала. У меня, может быть, дурной характер, но неужели этого нельзя простить?
Подозеров заколебался: слезы жены и слово «простить» ослабляли его решимость.
– Лара, дело не в прощении: я вам простил и отпустил все, но дело и не в характере вашем, а в том, что у нас с вами нет того, что может сделать жизнь приятною и плодотворною: мы можем только портить ее один другому и действовать друг на друга огрубляющим образом, а не совершенствующим.
– Ах, уж мне это совершенствование! Берите, Андрей Иваныч, жизнь проще, не ищите идеалов.
– Извините, Лара, я так жить не могу.
– Ну, так вы никогда не будете счастливы.
– Это всего вероятнее, но дело решенное, и вы, я думаю, с тем согласитесь, что у нас единства вкусов нет.
– Нет.
– Единомыслия и единства убеждений тоже нет?
– Да, их нет.
– Взгляды на жизнь и правила у нас разные.
– Да, и мои верно хуже?
– Я этого не говорю.
– Но друзья ваши, конечно, так вам это разъясняли.
– Оставимте моих друзей, но ваши и мои правила не сходятся, – значит нам единомыслить не о чем, укреплять друг друга не в чем, стремиться к одному и тому же по одной дороге некуда: словом, жить вместе, уважая друг друга, нельзя, а жить, не уважая один другого, это… это ни к чему хорошему не ведет, и мы расстаемся.
– Только уж, пожалуйста, совсем.
– О, непременно! К сожалению, разводы у нас трудны: и стоят денег, но тем не менее я употреблю все усилия дать вам средства вести против меня процесс.
– Хорошо.
И супруги разошлись и более не виделись до самой той поры, когда друзья приехали проводить отъезжающего.
При этом случае опять не было никаких ни разговоров, ни урезониваний: все знали, в чем дело, и скорбели, но хранили молчание.
Вещи отъезжающего были уложены, и до отъезда оставалось уже несколько минут, а Лара не выходила.
Отец Евангел бродил по комнате и, заходя в углы, кусал свою бороду и чмокал сожалительно губами; Катерина Астафьевна ломала руки; генеральша была бледна как плат; а майор, по общему замечанию, вдруг похудел.
Настало время отъезда. Подозеров подошел к двери жениной спальни и сказал, что он желает проститься. Дверь отворилась, и он вошел к Ларисе.
– Ах, змея! – прошептала Катерина Астафьевна, – да неужто же она даже не выйдет его проводить?
– И не должна, – отвечал стоявший возле жены лицом кокну Форов.
– Это почему?
– Потому что он этого не стоит. Если бы у нее муж выл какой ей нужен, так она бы его и встречала, и провожала.
– То есть это вроде тебя бы что-нибудь.
– Нет, что-нибудь вроде меня ее давно бы бросил…
– И вам их не жаль? – проронила Синтянина.
– Ни малешенько.
– А отчего же это вы похудели?
– Овса мало получаю, – ответил майор, но слыша, что Подозеров один выходит в залу из комнаты жены, нетерпеливо дернул носом и заплакал.
Все встали и начали прощаться, а Синтянина этим временем обтерла молча своим платком лицо майора, чему тот нимало не препятствовал, но когда генеральша прошептала: «Вы, Филетер Иванович, святой», – он резко ответил:
– Чего же вы ко мне не прикладываетесь! – и с этим юркнул и убежал из дома и уже объявился у вагона, где поджидал свою компанию с сильно наплаканными глазами.
Лары так и не было: в то время, как мужа ее уносил быстрый поезд, она в сильнейшем расстройстве скакала в деревню к Бодростиной, которой стремилась излить свою душу и получить от нее укрепление.
Но тут произошла вещь самая неожиданная, поразившая Лару жестоко и разразившаяся целою цепью самых непредвиденных событий: столь милостивая к Ларисе Глафира встретила ее сухо, выслушала с изумлением и, сильно соболезнуя об исходе, какой приняло дело, советовала Ларе немедленно же послать вдогонку за мужем депешу или даже ехать вслед за ним в Петербург и стараться все поправить.
– Судите сами, chère Lara, – говорила она, – какое же будет ваше положение: вы так молоды, так хороши и… припомните стих Пушкина: «свет не карает преступлений, но тайны требует у них», меж тем как вы все начали оглаской и… я боюсь, как бы вы себе не заперли повсюду двери.
Гордость Лары страшно возмутилась этим наставлением, и она, посидев очень короткое время у Бодростиной, уехала, захватив с собой в качестве утешителя Жозефа, а на другой день прибыл к ним и другой утешитель – сам Павел Николаевич Горданов, которого потерявшаяся Лариса приняла и выслушивала его суждения с братом о лицемерии провинциальном и о толерантности столиц.
– А всего лучше, – говорил ей Жозеф, – валяй-ка, сестренка, за границу.
– Да, проехаться в подобных обстоятельствах дело великое, – поддержал Горданов и описал прелести заграничного вояжа, пока Подозеров настроит в Петербурге дело о разводе.
– Прекрасно, Лара: ей-богу, ступай ты от этих дураков за границу, – уговаривал Лару брат по отъезде Горданова, – а там освободишься от своего Фалалея Трифоновича и выходи замуж за Горданова, а я тоже женюсь и заживем.
Лариса возразила брату только против того, что он уже женат и что ему жениться не совсем удобно; но когда об этом зашел разговор другой раз, то Горданов поддержал Жозефа, сказав, что развестись у нас трудно, но жениться два раза гораздо легче, как и два раза замуж выйти – тоже.
Лару это заняло, и она с любопытством слушала, как Горданов доказывал ей, что если никто из родных не вмешается в брак, то кому же какое дело протестовать. Он привел ей в пример несколько дам, благополучно вышедших замуж от живых мужей, и Лара согласилась, что это хорошее средство для поправления фальшивых положений в глазах света, «не карающего преступлений, но требующего для них тайны». А через неделю Лара взяла деньги, назначавшиеся на выкуп ее дома, и в один день собралась за границу.
Об этом случайно узнал Форов, а жена его даже не хотела этому и верить, но, гуляя вечером и придя на станцию железной дороги, она, к крайнему своему удивлению, увидела Ларисину девочку с багажом.
– Послушай, матушка Зинка, или, как тебя… Малаша: куда едет твоя барыня?
– Неизвестно-с, Катерина Астафьевна.
– Полно врать!
– Ей-богу неизвестно.
– К барину небось спешит?
– Ничего не знаю-с.
– Врешь; знаешь, да не хочешь сказать, – кинула ей Форова, отходя в сторону и тщетно отыскивая в толпе Ларису. Ее, однако, нигде не было видно, и чем майорша больше суетилась и толкалась, тем только чаще попадались ей в глаза одни и те же лица, с неудовольствием отворачивавшиеся от ее засмотров и отвечавшие ей энергическими толчками на ее плавательные движения, с помощию которых она подвигалась наугад в этой сутолоке.
Но вот прозвонил звонок, все хлынуло к дверям, ринулось за решетку, а ее не пускают.
– Нельзя, нельзя, не велено без билета! – внушает ей, отводя ее рукой, жандарм.
– Позволь, любезнейший, хоть на минутку, – упрашивает Катерина Астафьевна, распаляемая самой ей непонятным жаром томительного предчувствия, – Позволь, голубчик, позволь, батюшка.
Но жандарм был непреклонен.
– Возьмите билет, тогда, – говорит, – пущу.
Вот прозвучал и второй звонок: все уселись по местам; платформа пустеет, только изредка пробегают поездные, поправляя сигнальный шнур; вот и все двери вагонов заперты, и Катерина Астафьевна бежит вдоль решетки, проницая взором каждое окно, как вдруг ее кто-то толкнул и, перескочив за решетку, стремглав вскочил в вагон.
– Великий боже, это Горданов!
Катерина Астафьевна не взвидела света и, оком прозрения заметив за опущенною шторой одного вагонного окна черный глаз Ларисы, бросилась к кассе.
– Билет мне, билет! – шипела она, колотя рукой в закрытую форточку кассирской будки, но форточка не отпиралась, а между тем на платформе прозвенел третий звонок.
Отчаянная Форова с воплем бросилась назад к поезду, но пред нею уже только мелькнул красный флаг заднего вагона, и в воздухе звучало баф-тум, баф-тум…
Но наконец затихло и это.
Катерина Астафьевна швырнула на пол чепец и зарыдала, вопя:
– Лара! дитя мое! моя девочка! что ты наделала? Куда тебя повез этот злодей?
Но прошли первые истерические порывы и Катерина Астафьевна, встав на ноги, подошла, шатаясь, к кассе, с вопросом: когда она может ехать? Ей отвечали, что следующий поезд пойдет завтра.
– Завтра!.. Это ужасно. А как же я видела там сейчас собирают опять какие-то вагоны… Я видела.
– Да; это через час пойдет товарный поезд, – отвечал ей кассир, – но, – добавил он, – на этих поездах пассажиров не возят.
– Батюшка, как-нибудь! – умоляла майорша, но требование ее не могло быть удовлетворено: ей рассказали, что при товарных поездах люди только принимаются со скотом.
– Как со скотом? Расскажите же мне толком: как это со скотом? Я поеду со скотом.
– Если у вас будет лошадь или корова, или другая скотина, вы можете ее провожать.
Катерина Астафьевна подхватила чепец, исчезла, и менее чем через час снова явилась на станцию с узелочком в сопровождении майора, который держал под рукой визжавшего поросенка.
– Стой здесь, – сказал Форов жене, – а я пойду сдам этого путешественника и запишу при нем тебя.
И через десять минут Катерина Астафьевна уже мчалась по тому самому направлению, по которому час тому назад унеслась Лариса. На дворе уже была ночь, звезды сияли во все небо, ветер несся быстрою струей вокруг открытой платформы и прохлаждал горячечный жар майорши, которая сидела на полу между ящиками и бочками, в коленях у нее помещался поросенок и она кормила его булочкой, доставая ее из своего узелочка одною рукой, меж тем как другою ударяла себя в грудь, и то порицала себя за гордыню, что сердилась на Лару и не видалась с нею последнее время и тем дала усилиться Жозефу и проклятому Гордашке, то, подняв глаза к звездному небу, шептала вслух восторженные молитвы. Она не замечала, как мимо мелькали полустанции и станции и как луч восходящего солнца осветил ее на бегущей платформе коленопреклоненную с развевающимися по ветру добела поседевшими косами и устами, шепчущими крылатые мольбы богу милосердия.