bannerbannerbanner
Убийца

Николай Животов
Убийца

37
Каторжная музыка

Три месяца уже каторжник Антон Смолин находится в пути. Первый пароход Курбатова с арестантской баржей доставил этап в Пермь, оттуда по железной дороге, через знаменитую резиденцию уральского креза – Талицу, в Тюмень и далее, частью пешком, частью на мелких пароходах в Томскую губернию. Антона первоначально хотели сослать на Сахалин, но, ввиду некоторых соображений тюремного ведомства, отправили его в Сибирь. Путь от Тюмени сам по себе представлял каторжную работу, потому что идти приходилось в кандалах глухими дебрями, часто по малопроходимым дорогам. На людях и смерть красна, говорит народная пословица, поэтому и Антон не принимал близко к сердцу всех тягостей пути. С ним вместе отправлялись в Хабаровск на Амур Рябчик – убийца неизвестного господина, вздумавшего подать помощь Машке-певунье, которую он душил, и Тумба, отказавшийся открыть на суде свое инкогнито. Антон свыкся уже с мыслью о безвинной каторге, ниспосланной ему судьбою вместо радостной жизни с Грушею.

– Видно, так Богу угодно, – решил он и махнул на все рукой.

– Полно. И в Сибири люди живут, – утешали его товарищи-арестанты.

Антон горько усмехнулся:

– Живут! Живут по грехам своим, за дела свои непутевые, а за что я иду на каторгу?

– Не все ли один шут! Везде нашему брату каторга; а тебя сгубили деньги Сеньки-косого! Смотри: все, кто разделил его деньги, погубили себя. Ну, чего Рябчик привязался к Машке и потом пустил перо неизвестному? И почему перо сразу на месте положило купчика? А другие? Все в ссылке…

– Да… Эти деньги точно проклятые!

Этап шел по дороге, названной «Трубой». Пробитая в чаще глухого девственного леса, на протяжении нескольких верст, дорога действительно имела вид какой-то трубы или светлой ленты на темном фоне лесной чащи.

Топкая, вязкая грунтовая дорога представляла для пешеходов мучительный путь, но шагать по такой дороге в кандалах было воистину каторжной работой.

– Оно и лучше, – говорил конвой, потому что в Трубе постоянно происходили побеги, – а как в кандалах-то пошагает, так не больно побежит; довольно прикладом ружья поцеловать, и сядет на месте!

Многие этапные не первый раз шли Трубой и по привычке шагали больше на пятках, чтобы не увязал сапог, или просто просили разрешения разуться и идти босиком, но Антон не мог сделать ни того, ни другого и, обливаясь потом, с большим трудом поспевал за остальными. Он несколько уже раз заикался просить привала, но каждый раз получал быстрый подзатыльник, означавший: «не твое дело, без тебя знают, когда сделать привал». А сил у Антона становилось все меньше и меньше. Непривычный армяк, болтавшийся около ног, забритая наполовину голова (правая сторона), причинявшая боль в темени, кандалы на руках и ногах – все это вместе ослабляло сильного Антона настолько, что он несколько уже раз падал, и только мощная рука Тумбы помогала ему быстро вставать. Тумба вообще покровительствовал и защищал Антона в этапе; он хорошо знал, что Антон не только неповинен в убийстве камердинера, но вообще не обидел мухи на своем веку и не решился ни на одну кражу, так что ему совсем не место здесь, а между тем ему тяжелее всех. Даже такой циничный коршун, как Рябчик, которому всадить нож в живот – все равно, что выпить рюмку водки, и тот сострадательно относился к своему случайному сотоварищу.

– Эх, Антошка, дурак же ты, дурак, зачем сознался в полиции, – шутил Рябчик.

Антон не отвечал, потому что сам же Рябчик с Тумбой упрашивали его сознаться, чтобы получить обещанные им облегчения. Конечно, не будь Антон дураком и расскажи сразу все, как было на самом деле, он никогда не попал бы на каторгу, но теперь это дело уже прошлое, вернуть невозможно и, стало быть, нечего толковать! Надо думать только, как бы задать тягу, если не теперь, то по прибытии на место.

– Братцы, – стонал Антон, – силушки моей больше нет идти!

– Иди, а то кнута получишь!

– Ой, упаду!

– Не упадешь, бодрись! Смотри, все ведь идут!

– Ноги подкашиваются, колени трясутся…

– А ты думаешь, у других не трясутся? У всех трясутся – идти надо.

Антон обливался потом, щеки горели, глаза лихорадочно блестели. За последнее время он перестал думать о Груше, о деревне, но в минуты особенно тяжелые, когда ему казалось, что пора умирать, образ веселой, красивой девушки с голубыми глазами и множеством бус на высокой девичьей груди вставал перед ним, как живой, и манил домой.

– Полно, куда ты идешь, зачем. Иди ко мне, – послышался ему певучий голос Груши, – я по тебе скучаю, я приголублю твою курчавую буйную голову.

Антон упал без чувств. Этап остановился. Послышались проклятия.

– На воз его положите.

– Да воз и так едва движется.

– Бросить нельзя, отвечать придется.

– Не сидеть же тут с ним в лесу!

– Чтоб ему пусто было! Резать людей, так есть силы, а идти не может! Неженка тоже!

– Дай-ка ему кнута, может притворяется.

– Какой притворяется! Все одно что мертвец!

– Ракалия!..

Антона бросили в телегу, где лежали узлы арестантов и сидели две бабы-арестантки. Этап двинулся. Идти оставалось еще верст семь до большого пересыльного пункта Кочково, где сортировали арестантов и меняли конвой. Кочково лежало сейчас за лесом.

Начинало смеркаться. Дул холодный, резкий ветер. Несмотря на конец мая, в лесу виднелись еще следы плохо и медленно тающего снега. Среди мертвой, лесной тишины гулко, эхом разносился звон и бряцание ножных кандалов. Почти все шли нога в ногу, так что звон раздавался в такт, равномерно, и назывался каторжной музыкой – единственной музыкой в этих тундрах и тайгах. Бывалых арестантов, вроде Тумбы или Рябчика, эта музыка ободряла, как походные трубы, и они шагали довольно бодро, увлекая остальных. Однако конвойные солдатики тоже измучились, и привал пришлось сделать в лесу.

– А что, Рябчик, не попробовать ли нам свистуна запустить?

– В кандалах-то?! Что ты!

– Смотри, как все утомились! Теперь темно, за лесом не трудно схорониться!

– Стрелять будут! Да здесь не выгодно и бежать, еще с голоду подохнешь!..

Товарищи сидели на краю канавки и пристально смотрели в темную лесную чащу.

– А все на свободе хорошо!

– Хорошо, – согласился Рябчик.

– Бежим?..

– Не дадут! Не стоит; в Кочкове кнутами только отдерут. Потерпим!..

Тумба думал в эту минуту о своей Настеньке, о толстом Тумбачонке, брошенном им на Горячем поле.

Удалось ли им уехать на родину? Верна ли ему Настя? Увидит ли он их когда-нибудь?

И страшная тоска защемила его душу. Злоба против разлучившей их Машки-певуньи душила его. О, с каким бы наслаждением свернул он голову этой Машке!

– Марш в путь! – раздался сигнал. Все разом стали подниматься.

С быстротой молнии Тумба прыгнул через канаву и исчез за вековыми елями. Рябчик один только уследил этот прыжок и разинул рот от удивления.

Арестанты выстроились. Старший фельдфебель пересчитал пары. Антон лежит все еще без чувств на возу, а его парный?!

– Проклятье, у нас убежал арестант! – закричал фельдфебель.

Поднялась тревога. Арестантов оцепили, и фельдфебель с подручным солдатиком бросились в кусты.

Прошло с полчаса. Они вышли одни. Тумба точно сквозь землю провалился. Стало совсем темно. Надо двигаться в путь.

– Этак еще можно растерять арестантов. И зачем мы привал делали?! Запрещены такие привалы. Теперь под суд идти придется!

Этап двинулся тесной колонной. Все торопились. Рябчику было досадно, что Тумба убежал один. Вдвоем им было бы легче бороться с препятствиями пути. Да и когда еще удастся теперь ему бежать?!

Пятиверстный переход в темноте по невозможной дороге длился часа три. Арестанты после побега Тумбы чувствовали себя бодрее, самоувереннее, тогда как конвоиры начинали трусить.

В лесу, где-то далеко, раздался совиный свист, но все узнали в этом свисте сигнал бежавшего Тумбы. Он прощался с товарищами, и главным образом с Рябчиком. Если бы Рябчик теперь мог убежать, то они легко сошлись бы при помощи сигналов, но как убежать? Солдат с саблей наголо идет рядом с ним и сердито посматривает на бродяг. Они – каторжники, а он – честный солдат – несет царскую службу и должен переносить одинаково тяжесть пути. Не будь этих бродяг – он сидел бы теперь в казармах сытый, бодрый, готовясь ложиться спать. А теперь шагай, да еще смотри в оба.

Напрасно Рябчик ловил моменты. Солдаты зорко смотрели и торопливо погоняли свое стадо. Антон очнулся в телеге и мучился от нестерпимой головной боли. Бабы дразнили его, что он нарочно захотел забраться к ним и выдрыхаться.

Наконец достигли опушки леса. Сигналы Тумбы замерли вдали. Свободный разбойник, очевидно успевший расковать свои кандалы, точно дразнил конвой.

И близок локоть, да не укусишь. И слышит ухо, да зуб неймет. На темном горизонте стали заметны очертания Кочкова; показались огни, горевшие в окнах. Дорога стала лучше. Конвой ободрился. Еще четверть часа, и этап остановился у высоких ворот с железными оковами. Дежурный часовой поднял тревогу, высыпали солдатики со своим ротным командиром, распахнули ворота, и этап вошел во двор.

– Все ли благополучно, – спросил командир.

– Один арестант ушел в лес. Поиски не привели ни к чему.

– На гауптвахту!

Усталые, измученные солдатики сменились. Арестантов сдали новому конвою и разместили в казарме на ночлеге. Понурив голову, фельдфебель отправился на гауптвахту ждать завтра разбора дела.

– Арестант Антон Смолин налицо? – спросил командир.

– Болен, в телеге.

– Доставить его ко мне.

Антон не мог еще стоять на ногах. Слабость и головная боль были еще велики. При помощи солдатика он слез с телеги, и его под руки повели к командиру.

– Господи! Да чем же я виноват, что не мог идти?! Не мог, при всем желании.

Командир встретил Антона участливо.

– Что ты, голубчик?

 

– Плохо, ваше высокородие.

– Иди в лазарет. Ты не пойдешь больше с этапом.

Антон удивленно посмотрел на офицера.

– Я получил вчера телеграмму из Петербурга. Там оказалось, что ты невинно осужден, ты не убивал камердинера, настоящих убийц нашли. Тебе хотят вернуть свободу и честное имя! Я отправлю тебя обратно в Петербург с первым этапом. Снять с него кандалы, – приказал командир солдатам.

Антон плохо верил тому, что слышал. Может ли это быть? Разве кто сознается, что его три месяца водили в кандалах, мучили, забрили и все это напрасно, по ошибке. Нет никто не сознается! Он хорошо помнит, как присяжные сказали: «Да, виновен», а суд приказал: «Сослать его в каторжный работы на…» После этого кто же может теперь освободить его?

– Ты как будто и не рад, – участливо спросил командир, видя понуренного Антона.

– Чему радоваться, ваше высокородие, только лишнее ходить придется! Теперь до Питера три месяца, потом назад.

– Да назад тебе не придется! Тебя совсем освободят в Петербурге.

Антон отрицательно покачал головой.

– Меня осудили, ваше высокородие. Видимо, там понадобилось что-нибудь, вот и вернут.

– Какой же ты чудак! Да я тебя совсем мог бы освободить, только тебе делать нечего здесь… Ну, хочешь – я тебя освобожу?

– Пропал я, ваше высокородие, мне теперь все равно.

– Ты вот что: иди в лазарет, поправься, после мы поговорим с тобой.

Антона увели и уложили. Фельдшер дал ему каких-то капель, и он уснул. Когда на следующий день он проснулся, этап уже ушел и вдали слышалась каторжная музыка. Эта музыка заставила задрожать Антона. У него на руках и ногах не было этих инструментов, хотя глубокие следы свидетельствовали, что вчера еще и он изображал музыканта в каторжном оркестре.

Ужас охватывал его при мысли, что, вероятно, ему сейчас опять оденут страшные инструменты и он пойдет со следующим этапом.

Антон ошибался… Как только петербургский следователь донес суду, что истинные убийцы камердинера графа Самбери обнаружены и Смолин был осужден невинно, суд постановил вернуть арестанта и сообщил свое постановление по телеграфу в Тюмень. Так как этап уже ушел из Тюмени, то телеграмма была переслана в Кочково, где и застала больного Антона.

Никто не поможет Антону забыть пережитых страданий, но молодость восстановит его силы, сбритые кудри отрастут, а красавица Груша все еще вздыхает по нему и ждет…

– Чего же нужно ему?! Только бы дождаться!

А дождется ли он?

38
В больнице

Старик Петухов поправлялся настолько медленно, что врачи все еще не решались сказать, миновала ли опасность. Отравление сулемой поддается лечению трудно, но, с одной стороны, слабый сравнительно раствор сулемы, а с другой – железное здоровье старика Петухова давали возможность надеяться, что он останется жить, тем более что отравление скоро было захвачено и помощь подана вовремя. Однако состояние паралича не проходило, и Тимофей Тимофеевич до сих пор не мог ни говорить, ни двигаться или владеть руками, ногами. Здоровье Гани было в лучшем состоянии. Послеродовой процесс не осложнился и проходил нормально; побои и ушибы, полученные за последнее время, не оставили следа, быстро заживали, и на днях врачи обещали разрешить молодой женщине встать с постели. Весь медицинский персонал, пользовавший отца и дочь, диву давался железной прочности организма этой здоровой семьи. Десятой доли того, что они перенесли, было бы достаточно для того, чтобы убить обыкновенного петербуржца. Разумеется, эти испытания не пройдут бесследно, легко и долго будут давать себя чувствовать, но с годами все следы могут исчезнуть, если только теперешний кризис минует благополучно, то есть не случится никакого нового, неожиданного несчастья. Третий больной – Степанов – на следующий же день выписался из больницы и теперь энергично приводил в порядок дела завода, где, после всех минувших событий, не только остановились работы, но и произошел полный переполох: рабочие почти все разбежались, машины и станки были брошены; квартира хозяина опечатана полицией; на дворе толпились постоянно посторонние любопытные. Степанов немедленно принялся за водворение порядка, пустил в ход машины, уволил одних рабочих, взял других и привел завод в надлежащий вид. Тут же он узнал ошеломившую его новость о побеге Макарки.

– Господи! Опять все это затянется! Теперь он исчезнет, и несчастная дочь Петухова будет десять лет считаться законной женой самозванца Куликова! Что станется с Павловым?! А ведь злодей был в руках правосудия!

Соседи в подробностях рассказывали о подземных ходах, погребе и подвалах Макарки и о том, как ловко он выскользнул из рук целой толпы полицейских!

Степанов печально опустил голову и задумался:

– Опять новое горе на голову мучеников!.. Макарка не из таких, которых можно поймать, если он успел бежать! Теперь искать его надо по всей великой Руси, от Питера до Камчатки! Надежды поймать почти нет, а бедняга Павлов мечтал о браке с Ганей, о счастливой семейной жизни. Что же делать?!

Степанов решил повидаться с Павловым и отправился в больницу. Старик Петухов, увидев своего управляющего, усиленно замигал глазами, и на лице его отразилось радостное чувство. Видно было, что он все слышит, понимает, сознает и не может только ничего сказать! А сказать и спросить было много о чем! Павлов, не отлучавшийся ни на минуту от дорогих страдальцев, привык уже угадывать мысли старика и умел разговаривать с ним по глазам. Ганя не меньше отца обрадовалась появлению Степанова и протянула ему обе руки.

– Дорогой наш, как вы себя чувствуете? Прошли ваши отеки?

– Я совсем здоров, Агафья Тимофеевна; вы обо мне не беспокойтесь, как вы себя чувствуете, что вы делаете, скоро ли встанете, что говорят врачи о папаше?!

– Слава богу, все по-хорошему! Теперь идет на выздоровление! Наш добрый друг, Дмитрий Ильич, не спит дни и ночи, не отходит от нас! Не слыхали, что делается на следствии? Уличили моего мужа? Ведь его арестовали и закованного отправили в тюрьму! Сознался ли он? Скоро ли я буду совершенно свободна?!

– Скоро, скоро, – отвечал сконфуженно Степанов, стараясь не глядеть в глаза своих дорогих друзей, опасаясь, чтобы они не прочли его тревоги. Петухов тревожно ловил взор Степанова, как бы угадывая новое несчастье. И Ганя почувствовала, что не совсем что-то ладно. Если бы все обстояло хорошо, то Степанов поторопился бы сообщить все детали, подробности, он насладился бы сам этими рассказами, а не ограничился бы лаконичным «скоро».

– Мне нужно еще расписаться здесь в конторе, – сказал Степанов, – не можем ли мы с Дмитрием Ильичом оставить вас на минуту.

– Конечно можете, – грустно ответила Ганя, – я ведь почти здорова.

Едва они вышли, Павлов схватил руку друга.

– Вы нарочно увели меня, чтобы не говорить при них? Новое несчастье: Макарка обманул их и убежал?!

Степанов утвердительно кивнул головой.

– Я так и думал! Густерин остался верен себе: он со своею осторожностью делал все, чтобы дать Макарке свободу! Почему они не связали злодея? Не скрутили ему рук и ног?!

– Ягодкин предлагал, но Густерин не счел себя вправе.

– Право! Право! Какие могут быть «права» с каторжниками-душегубами!! Вот теперь и целуйся с ним; что же они думают делать?

– Не знаю. Я не был у Густерина, нужно будет повидаться. Трудно поймать Макарку. Горячее поле непроходимо для полицейских, а Макарка знает все ходы и выходы. Он выйдет куда-нибудь за Лигово, и поминай его как звали! Хорошо еще, что успели захватить все его капиталы, вещи, улики.

– Не все ли это равно, когда упустили самое главное?!

– Нет, теперь можно все-таки начать процесс о разводе, о признании брака недействительным, ввиду подложной личности жениха.

Они замолчали, оба хорошо сознавая, что положение сделалось затруднительным и тяжелым. Консистория не примет этих улик для расторжения брака, потому что и сам Густерин со следователем не вполне уверены в личности Макарки-Куликова. Очная ставка между орловским мещанином Куликовым и зятем Петухова не успела состояться; последнего не предъявили никому из знавших Макарку; все улики обличают в зяте Петухова только преступника, убийцу, душегуба, но всего этого еще недостаточно для расторжения брака, как не доказано, что он бродяга Макарка, или пока его не лишили судом всех прав состояния, если он не лишен уже их ранее; словом, так или иначе, с бегством мужа Гани ее брак остается в силе на неопределенные годы, и мечтам Павлова не суждено осуществиться.

– После убийства Смирновых Макарка бежал и скрывался десять лет. Очевидно, и теперь он не скоро появится в Петербурге. Ганя, Ганя, не суждено тебе быть счастливой! Гарантированы ли мы, что Макарка раньше, чем покинуть Петербург, не посетит ночью семью Петуховых, как он посетил семейство Смирновых. Никакие запоры и стражи не могут уберечь нас от этого страшного разбойника!

– Вы правы. Но что же, что теперь делать?

– Поезжайте сегодня же к Густерину и посоветуйтесь, а теперь пойдем к нашим больным. Они, кажется, угадывают истину. Не лучше ли сказать им, уверив, что на след Макарки напали.

– Как хотите, не повредить бы только.

Они вошли в палату. Ганя сидела на кровати и держала руку отца, из глаз которого текли слезы. Старик тревожно смотрел на дочь и мычал что-то, тщетно стараясь произнести фразу. Ганя успокаивала его.

– Папенька, только бы нам скорее встать и вернуться домой! Макарка… он ведь сам сказал, что он Макарка! Он не может войти больше в наш дом! Я клянусь вам, что чувствую себя совсем здоровой и вам нечего беспокоиться.

– Что это? Слезы, – воскликнул вошедший Павлов, – ради бога, Тимофей Тимофеевич, что с вами? Чего вы волнуетесь? Разве я не подле вас? Разве вы не благословили вашу дочь на брак со мной? Остальное уже мое дело! Если я сумел освободить вашу дочь, когда она принадлежала другому, то сумею отстоять свою невесту! Неужели вы не верите мне?!

Старик замигал. Павлов приложил голову к его груди: сердце учащенно билось.

– Скажите нам всю правду, – произнесла Ганя, – что случилось? Папенька хуже будет тревожиться!

– Извольте. Макарка выскочил на Горячее поле, и его теперь травят там, как тигра или льва. Он отбивается кинжалами, прячется в кочках, но его все равно поймают: живым или мертвым – это, надеюсь, для нас безразлично! Вот и все. Степанов советует прямо подстрелить его, но судебные власти хотят взять его во что бы то ни стало живым! Клянусь вам, что я говорю правду и тревожиться нам нечего! Не жаль ведь вам, если бы его и убили? Вот вдова, которая не станет оплакивать смерть мужа! Правда, Ганя? Ну, дайте мне вашу руку! Успокоились?

Старик, видимо, стал спокойнее и закрыл глаза. Из груди его вырвался протяжный стон.

– Боже, хоть бы он скорее начал говорить, – произнес Степанов.

– Доктор говорит, – заметила Ганя, – что через две недели он встанет, если в болезни не произойдет ухудшения. Ему предписан полный покой, а он вот взволновался.

– И взволновался без причины, – добавил Павлов, – теперь все кончено, и Макарка не опасен нам более! Слава богу, пережили все, что нам суждено было! Ганя, верите ли вы, что мы будем счастливы? Верите ли вы мне?

– Я верю вам, Дмитрий Ильич, и не могу даже выразить, как я признательна вам за все, за все, но… будете ли вы со мной счастливы – это одному Богу известно! Я ведь не та уже, что была до знакомства с Макаркой. Я постарела, изменилась, здоровье и силы надорваны; я чувствую себя инвалидом.

– Ганя, зачем вы это повторяете мне в сотый раз? Вы так огорчаете меня! Неужели же я не понимаю, что все-таки вы лучше и моложе меня, выше душой и сердцем! Ганя, вы после Макарки стали еще драгоценнее! Эта страшная школа превратила вас в женщину закаленную, тогда как раньше вы были дитя своенравное, капризное, избалованное, изнеженное! Правда? – Павлов говорил с жаром, с увлечением и любовался осунувшимся, похудевшим, но все-таки прекрасным личиком молодой страдалицы. Ганя заметно хорошела с тех пор, как перешла к отцу, и ей оставалось только пополнеть, вернуть прежний румянец, чтобы опять сделаться красавицей.

Степанов должен был ехать в сыскную полицию, но ему не хотелось расставаться с друзьями, и он тянул время.

Старик долго лежал с закрытыми глазами, открывая их на минуту, чтобы посмотреть на присутствующих. Бледное, как полотно, обрамленное седыми как лунь волосами, морщинистое лицо старика походило на лик мученика. Все с благоговением смотрели на него, и каждый в душе боялся.

– Не умер ли он уже?

Павлов тихонько вышел и велел пригласить доктора. Все замолчали.

Через несколько минут вошел врач. Он сразу увидел, что произошло что-то неожиданное, и с укоризной посмотрел на Павлова.

– Я просил ведь вас не впускать посторонних и не нарушать покоя.

– Это наши близкие. Посторонних никого не бывает. Ради бога, доктор…

 

Старик открыл глаза и имел спокойный вид. Доктор пощупал пульс, приложил руку к голове, послушал сердце.

– Я не вижу перемены к худшему. Напротив, пульс ровнее, и сердце бьется сильнее. Чего вы испугались? Кормили хорошо?

– Да, больной выпил бульон с аппетитом.

– Опасности нет, только, повторяю, не беспокойте его. Всего лучше дайте ему уснуть.

– Я ухожу, ухожу, – произнес Степанов и стал прощаться. Павлов вышел его проводить.

– Нам нельзя здесь встречаться, а мне хочется знать все, что происходит, следить. Пожалуйста, Николай Гаврилович, заходите в контору и говорите, чтобы меня вызвали к доктору. Меня часто вызывают, и они не догадываются. Только давайте мне знать по возможности каждый день. Вы понимаете ведь, в каком я положении!

– Еще бы! Будьте покойны! Вы тоже подумайте, не придумаете ли чего-нибудь.

– Увы! Едва ли тут что-нибудь придумаешь!

– Главное – не теряйте мужества!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru