bannerbannerbanner
Убийца

Николай Животов
Убийца

26
Надежды исчезают

– Девять дней! Только девять дней – и я пойду с ним под венец, – шептала Ганя, быстро шагая к Николаю Гавриловичу.

– Появился? – встретил девушку Степанов. – Верно еще что-нибудь придумал!.. Вы на себя не похожи, успокойтесь! Сядьте.

– В воскресенье моя свадьба, – проговорила Ганя глухо и беспомощно опустила руки.

– В воскресенье?! Зачем вы согласились?!

– Ах, Николай Гаврилович, я не могла не согласиться?! Вы забываете, что я связана словом, клятвой, и я вся в его руках!

– Из Орла до сих пор нет ответа! Что ж?! Я поеду сам туда! До Москвы сутки, а там другие… К воскресенью я вернусь…

– Благодарю вас, добрый Николай Гаврилович, но я думаю, не стоит! Ничего вы там не узнаете! Видно, судьба моя! Против воли Божией ничего не поделаешь!

– А мне почему-то сдается, что я там найду разоблачения и спасу вас! Поеду! Надо только будет отпроситься у вашего папеньки… Скажу – сестра при смерти, письмо получил, необходимо съездить…

– Не верится мне, Николай Гаврилович, а впрочем, вы лучше знаете! Благодарности моей вам не надо, но вы сами понимаете, как я признательна вам.

– Господи! И послал же Господь слепоту на Тимофея Тимофеевича! Губит дочь родную и не видит.

– Вы знаете Павлова, Дмитрия Ильича, начетчика филипповцев?

– Знаю, а что?

– Был он у нас, обедал; тоже увидел мое горе… Обещал помочь… Вот, если бы вы повидались с ним!

– Что вы? Неужели с первого раза увидел?

– Да. А отец вот не видит. Любит меня, бережет и… и в пропасть толкает! Куликов мне делается с каждым разом все ужаснее и страшнее. Я дрожу, когда встречаю его. Я поеду сейчас к Павлову. Хотите вместе ехать? Он редкой доброты и порядочности человек.

– Поедемте. Скажите папеньке: к портнихе, мол, нужно.

Через несколько минут Ганя с Николаем Гавриловичем ехали на извозчике в Ямскую.

Павлов занимал две крошечные комнатки при самой молельне и вел вполне иноческий образ жизни. Все украшения его скромной обители состояли из старинных больших образов с теплившимися лампадами. Стол, несколько стульев и кровать составляли всю меблировку. На столе между древними рукописями и книгами лежал портрет отца Иоанна. Павлов был ревностный раскольник, отрицавший священство, но этот портрет чтимого Россией пастыря совершил переворот в его религиозном мировоззрении и сломил раскольническое упорство. Все вековые споры и препирательства о сложении креста, буквы «и» в имени Спасителя и т. п. показались ему какими-то жалкими, ничтожными перед великой истиной: «Ни в мыслях, ни в делах не делай ближним зла!»

В этой истине вся суть религии, а между тем сколько страшного зла и раздора поселили на Руси старообрядцы ради праздных и пустых препирательств! Под гнетом этих мыслей Павлов объявил своим одноверцам, что он решил бросить раскол, отрясти прах свой от всех прежних «толков» и сжечь в печи все послания лжеучителей. Напрасно попечители и старцы молельни уговаривали его одуматься, опомниться, он твердил одно:

– Ни в мыслях, ни в делах не желай ближним зла!

И дальше он не шел. К ужасу своему, попечители увидели у Павлова бутылку вина, колбасу и «опоганенную» посуду. Теперь уж и они не удерживали его, поспешив написать в Москву, чтобы им скорее выслали нового начетника.

Степанов и Ганя застали Павлова за перепиской какого-то письма. Он очень удивился нежданным гостям и несколько даже сконфузился.

– Прошу вас садиться, очень рад. А я, знаете, Агафья Тимофеевна, все думаю о вас. Я, возвращаясь от вас, зашел справиться о Куликова. Это тот самый, про которого я говорил. Кабак его опечатан.

– Да вы только что ушли, как он пришел и сам рассказал об этом.

– Я говорил с нашими стариками. Никто Куликова не знает, но все того мнения, что как жених он для вас не пара. Репутация у него нехорошая. Неужели Тимофей Тимофеевич не собрал о нем никаких справок?

– Он обошел папеньку, мы просто понять не можем как.

– Жаль, что я не видал его. Интересно посмотреть бы.

– Я собирал, – заметил Степанов, – разные справки, но ничего не узнал. Решил завтра ехать в Орел, на его родину, и там разузнать.

– Вы? Но разве вам можно оставить завод?

– Очень затруднительно, но делать нечего! Мне сдается, что я там узнаю его прошлое и тогда с фактами в руках разоблачу его перед Тимофеем Тимофеевичем.

Павлов задумался.

– Действительно, это самое надежное средство. А когда свадьба?

– В воскресенье.

– Так скоро?! Но нельзя ли отложить?!

– Невозможно!

– Гм! Знаете что? Оставайтесь вы, я поеду. Мне нужно быть в Москва, и я проеду заодно в Орел. Только, к сожалению, слишком мало времени! Постарайтесь как-нибудь затянуть приготовления, ну, хоть на неделю! Упритесь – и все тут! Вы, Агафья Тимофеевна, главное не теряйте бодрости и надежды! Мужайтесь! Еще не все потеряно.

– Ах, если бы я могла надеяться, но вы видите – надежды почти никакой!

– Вот я съезжу в Орел, может быть, найду что-нибудь, а Николай Гаврилович здесь будет хлопотать. Надо повидаться с соседями Куликова, некоторыми виноторговцами, может, и узнаем кое-что.

Ганя отрицательно покачала головой:

– Ничего не выйдет. Папенька не послушает никого. Я предчувствую.

– Повторяю вам, не отчаивайтесь прежде времени! Надо стараться помочь как-нибудь, а не опускать рук. Я поеду завтра с первым поездом и в случае экстренного чего-нибудь пришлю Николаю Гавриловичу телеграмму.

– От души благодарю вас, – произнесла Ганя, вставая.

– Я приду проводить вас на вокзал, и мы посоветуемся еще.

– Хорошо. До свидания.

Они вышли. На дворе стемнело, опустился густой туман, моросил мелкий дождь. Ямская была пустынна и мрачна, мрачно было и на душе Гани. Ей казалось неловким, что человек в первый раз ее видит и едет ради нее за тысячу верст. С какой стати? Зачем? Что может он там узнать?! Скажут: Куликов безнравственный, злой человек, никто его не любит. Так что ж? Разве это поможет помешать свадьбе? Только отец и жених еще больше озлобятся за тайные справки.

– О чем вы задумались? – спросил Степанов, когда извозчик въехал в лужу и лошадь остановилась.

– Мне очень не хочется, Николай Гаврилович, чтобы Павлов ехал в Орел. Право, это повредит мне только – и ничего больше. И за что такое беспокойство? Он ведь для меня совсем чужой человек.

– О беспокойстве нечего говорить, когда речь идет о целой будущности. Филипповцы многим обязаны Тимофею Тимофеевичу, и Павлов не сочтет это даже за одолжение. Только успеет ли он? Не было бы это поздно.

Они опять замолчали и так доехали до дому. Ганя выразительно пожала руку Николаю Гавриловичу, благодаря его за хлопоты, и побежала к себе. Тимофей Тимофеевич был на заводе. Когда ему сказали, что дочь приехала, он пошел с ней повидаться.

– Ну, как твои приготовления к свадьбе? Пойдем к тетке Анне, она только что перед тобой приехала; я передал ей все заведование хозяйством, потому что тебе уже не до того теперь. Но скажи, Ганя, что-то мне кажется, ты будто невесела? Или опять тебе перестал жених нравиться?

– Нет, ничего…

– Да здорова ли ты, Ганя?

– Здорова, папенька.

– Ну, пойдем к тетке.

Старушка Анна приходилась двоюродной сестрой Петухову и после вдовства поселилась в доме своей младшей дочери, бывшей замужем за довольно состоятельным купцом. По просьбе Петухова, она прибыла погостить и помочь во время свадьбы. Старушка была строгая и серьезная, не любившая никаких новшеств и считавшая, что Россия погибает от уничтожения крепостного права. Надо заметить, что ни она, ни вся ее родня никогда помещичьими крепостными не были. Ганя редко виделась с нею, но каждый раз старушка находила что-нибудь поворчать, побранить и пожурить «молодую девку». Неудивительно, что и Ганя не питала к ней никаких нежных чувств. Петухов выбрал ее посаженой матерью для Гани и теперь возложил на нее все заботы и хлопоты по устройству как свадьбы, так и свадебного пиршества. Тетке Анне Куликов понравился, и она одобрила выбор брата.

В ту минуту, когда Ганя шла с отцом к своей нареченной матери, успевшей забрать уже в свои руки весь дом, она почувствовала, что последние надежды, которые были еще на спасение, должны окончательно иссякнуть. Старуха, так же как и отец, находила, что лучшего жениха, чем Куликов, и не сыскать, а ее голос теперь бесспорно будет иметь вес и значение. Тетка Анна разбирала белье и разыскивала прачку. Когда вошли Петухов с дочерью, она сухо поздоровалась с племянницей.

– Это ни на что не похоже, моя милая, совсем дом распустила. Белье грязное свалено в кучу и гниет, серебро разбросано, посуда перержавела, люди ничего не делают, везде грязь, мусор. Как же ты своим домом жить станешь?

Ганя молчала. Старуха не знает, что сама девушка расшаталась и расстроилась за это время гораздо больше, чем хозяйство, и впереди ей предстоит участь во много раз хуже всех этих ложек, кастрюль, салфеток. Довольно было бы заглянуть только в душу невесты, чтобы понять, какое все это запущенное хозяйство – ничтожество в сравнении с ее нравственными пытками и смертельным страхом перед будущим. Но тетка Анна, напротив, приписывала запущение хозяйства чрезмерному увлечению невесты своим приданым и сладкими грезами предстоящего замужества.

– Невеста, а все же надо и об отцовском добре иметь попечение. Нельзя махнуть на все рукой, – продолжала старуха. – Что ж ты, моя милая, молчишь, или я напраслину плету на тебя? Придираюсь?!

– Она последнее время на заводе стала заниматься, бухгалтерию нашу изучала, – вставил Петухов, – вот в хозяйстве и запущение. Я говорил, что два дела нельзя делать и бабье дело у плиты да в комнатах. Как ни умна моя дочка, а все за чужое дело взялась – свое только попортила и пользы никакой не принесла.

– Польза?! Не польза, а ущерба больше. Шутка ли, сколько добра перепортили да стравили!

– Слушай, Ганя, да учись, пригодится в будущем, – заметил старик и ушел.

 

– Ну, покажи, что же ты себе к венцу приготовила? – спросила тетка.

– Ничего, – ответила девушка.

– Ни-че-го?! Как это, матушка моя, ничего?! Да ты никак с ума спятила?! В воскресенье свадьба, а она ни-че-го! Так в чем же ты венчаться будешь? Где платья, белье, уборы?!

Ганя продолжала молчать, отвернув голову в сторону.

– Это, наконец, из рук вон! Что ж ты, милая, смеешься, что ли, над своим отцом и женихом?! Да ты, может быть, за нос только водишь жениха? Ты верно и не думаешь выходить замуж?

Робкая и покорная перед отцом, Ганя едва сдерживалась, чтобы не наговорить тетке дерзостей. Наконец она не выдержала.

– Шучу или не шучу – не ваше дело, и вы не суйтесь, куда вас не спрашивают!

Она повернулась и вышла. Старушка стояла, разинув рот от удивления, и минуты через две только очнулась.

– Ах, ты, дерзкая девчонка! Ах, ты, сморчок этакий! Да как ты смеешь?! Да у тебя…

Она пошла в кабинет к брату.

– Как тебе, братец, это нравится, дочка-то твоя любезная?! У ней к свадьбе и конь не валялся, ни одной тряпки не приготовлено; я ей выговаривать стала, а она мне «не ваше, говорит, дело, не суйтесь»! Каково?! Не суйтесь!!

– Как не готово? Ведь в воскресенье свадьба?

– Ну да! А она и ухом не ведет. Что она дурачится, что ли, с вами?!

Тимофей Тимофеевич призадумался.

– Оставь ее, сестра, я сам поговорю с ней; она, кажется, не совсем здорова, а ты распоряжайся всем, заказывай все, что надо, устраивай.

– Как она смеет мне, старухе, сказать «не суйся»? Дрянная девчонка!

– Я заставлю ее извиниться. Это она сгоряча, ей, кажется, нездоровится, только она скрывает.

Долго еще не могла успокоиться старушка и никак не хотела примириться с «сованием».

– Я шестьдесят шесть лет прожила, и мне никто не смел такого слова сказать! На-ка дождалась!

Ганя ушла в свою комнату и заперлась. Она понимала, что испортила хуже себе положение, вооружив старуху, но не раскаивалась. Она считала все равно надежды потерянными и близка была к отчаянию.

– Что же мне делать? Что?

«Умереть», мелькнуло у нее в голове. Умирают же другие, когда тяжело жить. Разве сделаться женой Куликова лучше, чем умереть?!

27
Облава

Прежде чем труп Сеньки-косого опустить в импровизированную могилу, карманы его платья были осмотрены, и в одном из них нашли около 3000 рублей кредитками, частью выигранные в прошлую ночь у товарищей, частью собственные. Тумба предложил разделить эти деньги поровну между всеми участвующими в погребении.

– В самом деле, не в землю же деньги зарывать, тем более что часть денег покойный с нас же выиграл и забастовал играть.

– Да, конечно, это не грабеж. Все равно наследников на эти деньги найтись не может.

Тумба передал деньги Настеньке, и погребение продолжалось. Вьюн сказал нечто вроде надгробного слова.

– Мы не хотели тебя убивать, а судьба решила иначе! Что делать?! Ты успокоился на веки, а наше будущее еще сокрыто от нас! Может быть, наш последний час еще горше будет!

– Помянуть покойничка, братцы, следует, – предложил Тумба. – Благодаря ему, мы все теперь с деньгами и прогромы наши можем отложить. Настенька, тащи еще бутыль да готовь закуски.

– А Федька-то так и убежал, – произнес Рябчик.

– Ну, Федька-то не опасен: ему только бы унести самому ноги! Вот кабы Сенька ушел – жди какой-нибудь беды… Это зверь был, а не человек.

– Не тем будь помянут, покойничек!

– Ну, брат, его помянуть больше и нечем! Все мы хороши, а Сенька много выше! Мы придушим, когда нужда заставит, а он душил просто для удовольствия! Себя тешил! Это второй Макарка-душегуб был! Помните Макарку? Где-то он теперь? Тоже, может быть, принял этакую смерть.

И Тумба показал пальцем по направлению свежей могилы.

– Да. Макарка много выше Сеньки был! Тот десятка два перерезал в одной Вяземской лавре и резал без ошибки, как быкобоец!

– Куда он тогда исчез, когда в полторацком флигеле Алёнку зарезал и всю семью купца Смирнова?

– Исчез, как в воду канул.

– Да, наша судьба такая! А Гусь? Помните: на глазах как в воду канул.

– Ну выпьем, братцы, за упокой души товарища. Плохой был товарищ, а все же свой и жаль Сеньку.

Все выпили, отерли рукавами губы и потянулись к закуске.

– По первой не закусывают – произнес Тумба, наполняя стаканы.

Опять выпили.

– Теперь давайте делить наследство. Сколько нас – тринадцать человек. У-у! Плохая, братцы, примета: кому-нибудь несдобровать. Держите ухо востро! Антошка, ты чего не пьешь? – обратился Тумба к Антону Смолину, который поставил свой стакан.

– Не могу, спасибо, я много не пью.

– Барышня он у нас. Шел бы ты лучше на службу служить! Не годишься ты в громилы.

– Дайте вот дотерпеть до срока высылки, тогда получу паспорт и пойду служить. Я ведь не судился и не сидел ни разу!

– Агнец настоящий. Что тут говорить: чужими руками жар загребаешь!

– Нет. Я ни в чем не отказываю вам: что приказываете – все исполняю; сам не работаю, потому что не умею, а что поручают – в точности делаю. Я благодарю за ваш хлеб-соль и не хочу дармоедом быть!

– Это верно, – подтвердил Тумба, – он, братцы, много честнее и добросовестнее нас! Что правда, то правда!

Настенька принесла кучу депозиток Сеньки.

– Делите. Тут 2836 рублей, – сказала она.

– Я предлагаю, братцы, так разделить. Нас тринадцать человек; по двести рублей составит 2600 рублей, а остальную мелочь отдать Настеньке на платье… Согласны?

– Браво, браво! – закричали все.

Настенька улыбнулась и погрозила Тумбе пальцем.

– А сам не можешь мне платье сшить? На общественный хочешь счет отыграться!

Все засмеялись. Тумба вскочил, обнял Настеньку.

– И мои двести возьми! Ты думаешь я тебя обижу? Вот тебе на дорогу и хватит! Завтра бери Тумбачонка и отправляйся с Богом. Я тебя выведу к подъезду, в Лигово, а оттуда садись на Ригу и поминай тебя как звали! В столице тебе страшно теперь показываться. За нами в оба следят.

– Ну, господа, – встал Рябчик, когда дележ был окончен, – пора хозяевам и покой дать. Они ведь не спали еще, да и нам отдохнуть пора! По норам! Спасибо, Тумба.

– Спасибо, спасибо! – подхватили все хором. Скоро полянка опустела. Громилы разбрелись попарно.

Они чувствовали себя прекрасно. Сыты, пьяны и по 200 целковых у каждого в кармане! Только один Антон Смолин был угрюм, печален и пошел в одиночестве. Смерть Сеньки, похороны, дележ его денег – это все коробило его и удручало. Он достал свои бумажки. Четыре двадцатипятирублевки и десять красненьких. Некоторые были в крови. Брр!.. Какие нехорошие деньги…

«Что же, – думал Смолин, – теперь я могу уехать в деревню. С деньгами я там могу хорошо устроиться. Бог с ней, со столицей! Деньги я не украл, чужой души не загубил, совесть спокойна, чего же мне здесь, на Горячем поле, болтаться?»

И он ухватился за мысль, как можно скорее уехать на родину. Одна только опасность: как добраться до Николаевского вокзала? Не забрали бы в обход, а то опять по этапу отправят. Да костюм подновить хорошо бы. «Ну, как-нибудь выберусь!»

Смолин пробирался по тропе к заставе. Бессонная ночь давала себя чувствовать. Он шел нетвердо, глаза слипались. Почти машинально, в полудреме подвигался он все вперед по знакомым кочкам и проталинам. Осень уже начинала портить дорожки Горячего поля, но проход пока для местных был еще довольно удобный и нетрудный. Позже, в начале октября, до наступления мороза, или весной, когда начинает таять, все пути делаются абсолютно непроходимы, и отдельные громилы, запасшись водкой и провиантом, по две недели сидят отрезанными от города. Антон Смолин подвигался к заставе, а дремота все усиливалась, его клонило ко сну. Он хотел побороть сон, рассчитывая как можно скорее выбраться вон из столицы и после на свободе выспаться вволю. Он припоминал деревню, когда его привезли туда арестантом, как все бегали от него, показывали пальцами; только молоденькая дочка соседа – Груша – глядела на него с состраданием, участливо и тихонько сунула краюху хлеба. А теперь он приедет сам, с деньгами; надо будет купить гостинцев Груше… Куплю ей шелковый платок на голову. А славная эта Груша, высокая, статная, красивая. Эх, если бы взять себе назад надел, обзавестись хозяйством да жениться на Груше. А двести рублей – хорошие деньги: все можно справить. Смолин прилег отдохнуть на кочке, под кустиком. Сладкие грезы о хозяйстве с Грушей усыпили его, и он захрапел богатырски. Вот уж он и в деревне, женатый. Груша в повойнике возится у дома. Она его баба, а он ее мужик. У них всего вволю, дом – полная чаша, Груша скоро подарит ему наследника. Хорошо им, ах, как хорошо! Вдруг соседняя гора в поле начала двигаться, идет на их деревню, надвинулась, рассыпалась, погребла все… Он стал кричать, проснулся и увидел около себя двух дворников с бляхами на груди и кнутами в руках. Господин в котелке кричал:

– Бери его, гони, смотри не выпустите, гони к нашим!

Смолин протер глаза и обомлел. Он попал в полицейский обход… Очевидно, он слишком близко подошел к заставе и уснул в черте облавы… Обход захватил его, и теперь попытки бежать были напрасны, потому что площадь вся окружена дворниками и переодетыми городовыми. Куда ни сунься – наткнешься на кнут, да и конвоиры-дворники зевка не дадут; при малейшей попытке вытянут кнутом так, что к земле присядешь!.. Смолина взяло отчаяние… В господине в котелке он узнал чиновника сыскной полиции, того самого, который высылал его из столицы… Чиновник руководил обходом. Цепью расставленные стражники медленно сходились, постепенно суживая оцепленный круг. Почти из каждого куста выгоняли ночлежника или бродяжку, оборванного, общипанного, заспанного. Как зайцы в западне, они пробовали метаться во все стороны, но, встречая везде кнут, быстро покорялись, безропотно повиновались приказаниям, группируясь в толпу таких же бродяжек, как и они. Толпа росла. Смолин стал присматриваться и увидел Федьку-домушника, попавшегося раньше его. Они переглянулись, и Федька стал незаметно приближаться к нему. Между тем цепь обозначилась во всех концах, и отовсюду гнали мужчин и женщин. Все это были в огромном большинстве пропившиеся рабочие; настоящих громил никого, кроме двух случайно попавшихся Федьки и Смолина. И они никогда не попались бы, если бы Федька не бежал от преследования товарищей-судей, а Смолин не замечтался о Груше и не уснул, перешагнув черту облавы. Впрочем, Смолин и не был вовсе громилой, он только был самовольно вернувшимся в столицу и, кроме того, не имеющим определенных занятий и местожительства, что, в свою очередь, составляет преступление как «праздношатайство» и «бродяжничество».

– Антошка, ты как угодил? – прошептал Федька, приблизившись совсем к товарищу.

– Уснул здесь у ковша. Не спавши, не заметил, как границу перешел.

– А я нарочно ушел на поляну; надо же греху быть, чтобы сегодня как раз обход! Слушай, давай удирать как-нибудь.

– Невозможно! Смотри, сколько переодетых.

– Если бежать, так сейчас, а то выйдем на поляну, тогда не уйти.

– Куда же бежать? Ты хочешь на мне опыт сделать. По моей спине кнут – тебе не больно. Беги вперед.

– Как хочешь. А что Сенька?

– Помер.

– Быть не может? Ну, вот это счастье! Замучил он нас всех! Того и гляди перо запустит! Неужели сам помер?

– Его решили отпустить, постегав, а смотрят, померши. Похоронили… А ты как улизнул?

– Пошел хворост набирать, выбрал момент да за куст и бежать, бежал так, что не передохнул. Уж тут, на опушке, повалился: дышать невмоготу. И хорошо, что ушел, а то быть бы мне с Сенькой в могиле. А подпалили мы Тумбу на совесть! Минутку бы еще не проснись – и не вышел бы ни за что. Хи-хи-хи!..

Цепь обхода сошлась. В середине толпы образовалось человек четыреста. Начальник обхода, господин в котелке, стал сортировать толпу.

– У кого паспорт есть? Подходи по очереди.

Кто с паспортом, получал толчок в спину и вылетал за цепь. Некоторые рабочие в передниках, замазанные краской, с инструментами; они пришли на поле завтракать, потому что в свой угол идти далеко, а в трактир дорого, и угодили в облаву. Их тоже вытолкнули из цепи. Образовалась из толпы группа около сотни человек. Все без паспортов, без работы, квартиры и гроша денег. Большинство было довольно аресту и не просилось вовсе на свободу.

– По крайней мере в тепле посидим и сыты будем. Теперь не лето красное, а пятачков на ночлег не напасешься.

Смолин с Федькой не подходили вовсе к сыщику. Они понимали, что обмануть опытного чиновника им не удастся.

Всех собранных погнали в Нарвскую часть для опроса, обыска и сортировки. Некоторых прямо надо отправить в распоряжение судебных властей, других в пересыльную тюрьму, а третьих для обыска и опроса в управление сыскной полиции и антропометрическое бюро. Арестантов гнали по Забалканскому проспекту.

 

– Пропали мы, – шептал Федька, – теперь не улизнешь.

– А-у! И там не уйти было, только спина чесалась бы теперь!

– Разве махануть под ворота и залечь на помойной яме?

– Махани!

Они шли серединой проспекта. Все встречавшиеся экипажи давали им дорогу. Только вагоны конок приходилось обходить.

Смолин обернулся, взглянул на империал только что прошедшей конки и не поверил глазам: на империале сидел и кивал ему головой Федька-домушник.

– Что за притча? Сейчас рядом шли, и когда он успел?

А успел. Забранных не считали и не проверяли еще, так что исчезновение Федьки никем, кроме Смолина, не. было замечено.

«Молодец!» – подумал Смолин и с сокрушением посмотрел вслед удалявшемуся вагону.

Их пригнали во двор Нарвской части и здесь партиями по пять-десять человек стали водить в управление для опроса.

Антон Смолин был в числе последних. Голодный, измученный душой и телом, усталый после всех передряг и волнений, он стоял как приговоренный. Но пожалеть его было некому.

Смолин очнулся, когда его толкнули сзади.

– Ну, марш на лестницу!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru