bannerbannerbanner
Убийца

Николай Животов
Убийца

7
Объяснение

Куликов метался по кабинету Тимофея Тимофеевича и в бессильной злобе скрежетал зубами. Неужели у него вырвут добычу, лишат возможности тиранить безответное существо?! Неужели Ганя осмелится выдать его отцу, рассказать всю правду? Что тогда? Положим, он мог бы сейчас задушить их обоих, но… но это крайность и при том очень рискованная! Идти в каторгу, когда можно уладить все по-хорошему. Ведь удача была так близка! Он рассчитывал сегодня хоронить старика, и, не прекрати старый хрыч принимать «целебные» лепешки, он непременно протянул бы ноги. В расчете на это Куликов и дал себе полную волю с Ганей, не считая нужным поберечь ее хоть от наружных изъянов! И вдруг!.. Свидание!.. Нет, этого он не ожидал. Не предвидел и попал впросак. Ну, да не беда! Даже в случае разрыва у него останутся 50 тысяч, да других денег и бриллиантов на столько же! Жить можно… Уеду… Но дешево я все-таки не сдамся! Посмотрим еще и поборемся!

Между тем, старик Петухов увел дочь в спальню, заперся с ней и, посадив Ганю в кресло, упал перед ней на колени.

– Ганя, счастье мое, жизнь моя, прости меня, я вижу, что загубил тебя, – говорил он, рыдая и целуя руки дочери.

Ганя сидела неподвижно, плохо сознавая происходящее и боясь шевельнуться, чтобы не очнуться к роковой действительности.

– Господи, да если бы мне во сне приснилось что-нибудь подобное, я с ума сошел бы! Ослеп я, что ли, старый дурак! Дочь моя, прости, прости меня! Кто вернет тебе потерянное?! О, как ты страдаешь! Так не страдают и в каторжных тюрьмах! Черточки в лице не осталось прежней! Если бы не голос, я не узнал бы тебя! Свят, свят, свят!

– Папенька, мы опять вместе, милый папенька, вы не отпустите меня от себя?

– Ганя, Ганя, только перешагнув через труп мой, возьмут тебя от меня!

Минуту длилось молчание.

– Дочь моя, – сквозь слезы, душившие его, говорил старик, – да скажи же мне, что с тобой?! Ты несчастна, это я вижу, но в толк не возьму, какие припадки у тебя делаются! Ты всегда была так здорова, что я не помню даже случая легкого недомогания! Кто тебя лечит? Что у тебя?!

– Папенька, я совсем здорова, ничего не болит у меня и никаких припадков нет.

– Но ты посмотри, посмотри на себя! С радости ты, что ли, так исхудала, покрылась такими синяками, струпьями!

Ганя тихо плакала. Она не решалась еще сказать отцу правду, но чувствовала непреодолимую потребность высказаться, излить наболевшую душу. Если бы Куликов был здесь и Ганя встретила бы его взгляд, то, конечно, даже мысль одна об откровенных излияниях не пришла бы ей в голову! Свидание же с отцом наедине как-то окрыляло Ганю, делало ее самостоятельнее, смелее. Страх предстоящих истязаний не останавливал ее. Нет! Она не была трусливой и еще менее малодушной, но муж имел какую-то неразгаданную, непонятную власть над ней, порабощал ее волю и тогда делал что угодно – она превращалась в безответного ребенка. В эту минуту мужа не было, и она постепенно делалась самостоятельнее, постепенно избавлялась от гнета, сковывавшего ее волю. Старик Петухов точно угадывал это состояние дочери и медлил, давал ей время «отойти», подобно тому, как отходят онемевшие члены тела, бывшие долго в ненормальном положении.

Они молчали. Ганя по-прежнему сидела в кресле, а старик лежал у ее ног, обняв колени дочери, и с неясностью смотрел на ее страдальческое лицо.

– Ах, я дурак старый, злодей своего дитяти, – шептал Тимофей Тимофеевич, – и как мог я допустить это, где были глаза у меня, что сталось с рассудком? О, горе извергу!! Я жестоко отомщу за поругание твое, дочь моя!!

Он почти угадывал истину, хотя Ганя ничего еще не сказала ему. Этот изнуренный вид, следы побоев, потухший взор, худоба – все это говорило красноречиво о пережитом. Никакая болезнь не может сделать такой перемены. Здесь, очевидно, кроме физических, были жестокие нравственные страдания, душевные муки. Тимофей Тимофеевич вспомнил, с каким упорством зять не хотел привести к нему жену и согласился только тогда, когда он неожиданно сам собрался идти к ним. Вспомнил он неопределенные, уклончивые ответы зятя относительно болезни Гани: ему удалось однажды уловить магический взгляд Ивана Степановича, брошенный на жену, которая сразу испуганно притихла. Все то, на что он прежде не обращал внимания, теперь представлялось ему ясным доказательством истинной причины увядания дочери.

«А я-то сам, – думал старик, – разве я не подчинился ему и не сделался жестоким? Зачем я почти насильно заставил Ганю идти за него замуж? Как мог я уволить без повода, причины и даже объяснения моего старого верного слугу Степанова, чего ради я сократил всем рабочим плату, ввел суровые штрафы? Что мне, больше барыша захотелось? Сколько слез и горя причинил я всем своим служащим, и в результате сам должен был наполовину сократить производство, терпеть убытки. Кто был моим коварным советчиком? Кто искал слез людских?»

– Господи! Но она-то, она за что перенесла столько ужасов и обречена жить с таким мужем?! Она-то чем виновата? – шептал он, не спуская глаз со страдальческого лица дочери. И слезы опять подступали к горлу. А Ганя находилась в состоянии полудремоты. Страшное переутомление нервов и физическая слабость брали верх над надорванным организмом.

По мере того как она избавлялась от сильного, наподобие наркоза или гипноза, искусственного оцепенения под влиянием плети и глаз мужа, силы оставляли ее, она слабела и переходила в сонливое состояние. Но это состояние было благотворным, целебным бальзамом для исстрадавшейся женщины. На лице ее появилось отражение того блаженного покоя, который покинул ее с момента появления в доме Куликова. По этому отражению Тимофей Тимофеевич узнал свою прежнюю Ганю, и сердце его радостно забилось. Он бережно приподнял ее с кресла, перенес на постель, уложил и перекрестил, как делал в детстве Гани. Ему стало легче на душе. Он опустился на колени перед большим кивотом со старинными иконами и тремя теплившимися лампадами. Давно не молился он так горячо, страстно, как тот мытарь, который бил себя в грудь и произносил: «Господь, будь милостив ко мне, грешному!»

Больше часу он простоял перед кивотом. Ганя спала крепким, спокойным сном. На цыпочках он вышел из спальни и прошел в свой кабинет.

Здесь Иван Степанович продолжал шагать из угла в угол. Увидев входящего Тимофея Тимофеевича, он слегка вздрогнул, что случалось с ним каждый раз, когда он не чувствовал под собой почвы. Он не знал, выдала ли его жена, к чему пришли они на совещании, все ли знает старик, на что решится, и поэтому в свою очередь Куликов боялся взять неверный тон, не мог угадать, как ему вести себя.

Петухов прошел к столу, опустил голову на руки и едва сдерживал слезы.

– Папенька, – начал тихо Куликов. Старик вскочил, как ужаленный.

– И ты смеешь называть меня отцом? Ты! Ты, палач моей дочери! Злодей, загубивший ее молодость, красоту, жизнь?!

«Все знает», – мелькнуло в голове Куликова, и, посылая мысленно проклятия жене, он сразу овладел позицией.

– Папенька, – повторил он, – бросаясь к нему в ноги, выслушайте, дайте слово молвить!

Глаза их встретились. Старик, только что готовый растерзать палача, остановил на нем долгий взгляд и затих.

Куликов воспользовался моментом:

– Выслушайте и после казните! Возьмите нож и отсеките мне голову, если я заслужил это, но прежде выслушайте. Папенька, неужели я не чувствую, не понимаю всех благодеяний, которыми вы осыпали меня? Неужели я зверь какой-нибудь бесчувственный, чтобы напрасно мучить, истязать нежно любимую жену, которая для меня все, все… Подумайте, что вы говорите! Ведь это бессмыслица! Этого не может быть! Так дайте же мне сказать! Я клянусь вам всем, что у меня есть святого, всем, что мне дорого, – я неповинен! Я люблю до безумия вашу дочь – мою жену, я питаю безграничную привязанность к вам – моему благодетелю и, кроме добра, кроме счастья вам и себе, ничего не желаю. Выслушайте.

Тимофей Тимофеевич сделал над собою усилие, чтобы оторвать взор от сковывавших его глаз зятя, и повернул голову к окну.

– Дочь ничего еще не говорила мне, – произнес он, – но я вижу сам.

У Куликова точно камень свалился с плеч.

«Ничего не говорила, ну, так мы справимся с тобой, старый хрыч», – мелькнуло у него в голове. Он встал с колен, уселся напротив старика и продолжал:

– Не вам, папенька, сомневаться в том, как я нежно, страстно люблю Ганю, и вы можете мне верите, что я исстрадался не меньше ее.

– Не заметно, – процедил сквозь зубы Тимофей Тимофеевич, искоса взглянув на красные, лоснящиеся от жира щеки зятя.

Куликов сделал вид, что не расслышал этого замечания, которое в другое время заставило бы его расхохотаться до слез, и продолжал тем же тоном:

– Вспомните, при каких условиях Ганя вышла за меня. Когда я вел ее к венцу, она шепнула мне, что ей легче было бы лечь в гроб. Не знаю, почему она ненавидела меня, презирала, я был ей противен. Но я не мог расстаться с ней. Она сделалась моей женой. Только страстная любовь могла заставить человека жениться при таких условиях! Мы стали жить. Вы помните, в каком состоянии я привез ее из церкви? С каждым днем ненависть ее ко мне росла! Чем больше я изливал перед ней свою страсть, тем больше я был ей противен. Что же оставалось мне делать?! Разойтись через неделю после брака? Но я не мог и не могу жить без моей Гани! Не могу, понимаете ли!.. И вот, затаив свою любовь, свою страсть, я стал показывать Гане притворное равнодушие. Я надеялся, что, по пословице «что имеем не храним, потерявши плачем», моя жена испугается равнодушия мужа, пожалет меня и мы сойдемся, по меньшей мере, как друзья. Я стал с женой строг, груб. Мне приходилось толкнуть или, каюсь, ударить ее, но я сейчас же отворачивался, чтобы скрыть слезы. Я плакал и бил, страдал, мучился, изнывал от страсти и выдерживал роль! Увы, время шло, а Ганя не изменялась к лучшему! Напротив, она худела, у нее появились какие-то припадки, она болела и, к ужасу моему, еще забеременела… Я пригласил лучших докторов, бросил свою роль строгого мужа, валялся у нее в ногах – ничего не помогало! Иногда я, казалось, сходил с ума, приходил в бешенство, рвал и ломал вещи, потом стихал опять и ласкал, опять валялся у нее в ногах… В один из припадков я ее сильно избил и верите ли, только благодаря врачам, я не повесился с горя!.. Вот, папенька, как прожили мы семь месяцев! Будьте вы нашим судьей! Не моя здесь вина и причина! Вы сами благословили наш брак, а спросите Ганю, сказала ли она мне за семь месяцев хоть одно ласковое слово! Спросите, приняла ли хоть одну мою ласку? Не повторяла ли она, что жизнь ее загублена?! Кто ее загубил?

 

– Я, – тихо прошептал Тимофей Тимофеевич, продолжая глядеть в окно.

– Папенька! Я не теряю еще надежды, что под вашим родительским попечением Господь благословит наш брак! Папенька, позвольте нам пожить у вас! Я не буду даже встречаться с Ганей, но позвольте мне дышать одним воздухом с вами! Не гоните меня! Посмотрите, я, как верный пес, валяюсь у ваших ног…

И он встал на колени перед стариком.

Тимофей Тимофеевич молчал.

– Папенька, вы видите, что я не сумел примириться с женой… Может быть я глуп, груб, неотесан. Умоляю вас: попробуйте вы примирить нас! Клянусь вам, что если и вы не сумеете примирить нас, я дам Гане разводную, я скроюсь навсегда, и вы никогда не услышите о моем существовании… Я повешусь, утоплюсь, я сам не знаю, что я сделаю.

Куликов сильно тер глаза, чтобы они покраснели и казалось бы, что он плачет, но это ему не удавалось.

– Отвечайте, папенька…

Он остановился.

На пороге появилась Ганя.

8
Дознание

В обширном кабинете красного дерева, с широкими сафьяновыми диванами и громадным письменным столом был полумрак; в глубине кабинета в вольтеровском кресле сидел пожилой господин с седыми длинными баками, побритым подбородком, густыми, седыми, нависшими бровями и блестящими, как у юноши, глазами. Господин вертел на пальце золотое пенсне. На нем был вицмундир с двумя звездами на груди. На почтительном расстоянии от него стоял ни жив ни мертв молодой человек с опущенными по швам руками.

– Ну-с, Иванов! Как вы исполнили свое испытание? Я поручил вам, в виде экзамена ваших способностей, узнать, кто живет в квартире № 22, на Большой Морской улице, дом № 32, собрать об этом жильце точные сведения, узнать образ его жизни, средства и знакомства. Я дал вам три дня сроку и предупредил, чтобы об этом дознании не знала ничего ни одна живая душа! Теперь я жду вашего рапорта – трое суток истекли час тому назад.

– Ваше превосходительство! В квартире этой проживает молоденькая девушка, красивая как ангел, кроткая как голубица. Она дочь бедных родителей и покинула их дом. Живет она роскошно. Средства доставляет ей какой-то плюгавый старикашка, с обезьяньей физиономией.

– Довольно о нем, – перебил начальник сыскной полиции Дмитрий Иванович Густерин, – дальше.

– Словом, особа эта живет на содержании, но обставляет приемы содержателя такой таинственностью и скромностью, что никто ничего не подозревает и считают старикашку ее отцом, дядею или, вообще, родственником.

– Благодарю вас, Иванов! Вы выдержали экзамен блестяще, я назначаю вас надзирателем старшего оклада!

– Если прикажете, ваше превосходительство, я выслежу и доложу вам, кто этот старикашка, содержатель красавицы-девушки.

– Ох, нет, не надо, не надо, забудьте об этом поручении, – поспешил сказать Густерин.

В этот момент дверь тихонько приоткрылась, и вошедший курьер доложил:

– Степанов и Павлов желают лично видеть ваше превосходительство.

– Кто такие?

– По-видимому, из купечества, чисто одеты.

– Проси. А вы, Иванов, останьтесь, может быть, для вас сейчас будет поручение; на ловца, видно, и зверь бежит.

Курьер скрылся и через минуту впустил наших знакомых. Впереди шел Павлов. Он имел серьезный, таинственный вид и, не разглядев никого в темноте, нерешительно остановился на пороге. Иванов стоял около портьеры внутренней двери, так что даже привычным взглядом его нельзя было бы скоро заметить.

– Я к вашим услугам, – поднялся начальник сыскной полиции и, делая легкий поклон головой, перешел к письменному столу.

Павлов и Степанов низко поклонились.

– Садитесь, – указал Дмитрий Иванович рукой на пустые креста около письменного стола и прибавил, вынимая часы:

– Я в вашем распоряжении двенадцать минут.

– Ваше превосходительство, – начал Павлов, – мы имеем очень важное дело.

– Ну, для важного дела срока не полагается, не угодно ли вам начинать.

– Вашему превосходительству, быть может, известен богатый кожевенный заводчик Петухов, за заставой.

– Знаю. Он прошлой осенью выдал свою дочь за какого-то трактирщика.

– За Куликова, временного купца из орловских мещан. Вот об этом-то Куликове мы и пришли сделать заявление.

Густерин сделал недовольную гримасу:

– Что же? Семейное дело?

– Нет, ваше превосходительство. Мы имеем очень веские данные предполагать, что это вовсе не настоящий Куликов, а какой-то беглый каторжник, скрывающийся под именем Куликова, это какой-то Макарка-душегуб!..

Густерин вздрогнул, перегнулся через письменный стол и, уставив глаза на Павлова, приложил левую руку к уху и весь обратился в слух:

– Говорите, говорите, какие у вас есть данные!

Павлов начал. Он подробно изложил появление Куликова за заставой, его сватовство за Ганей, их решение со Степановым ехать в Орел и наводить справки и, наконец, свое свидание с чиновниками орловской мещанской управы и настоящим Куликовым.

Густерин слушал, затаив дыхание, и, когда Павлов кончил, начал тереть лоб, припоминая что-то. Он надавил одну из пуговок электрических звонков, размещенных около письменного стола, и через минуту явился плотный, низенького роста господин в синих очках.

– Александр Иванович, потрудитесь сейчас навести справки в делах прошлых лет о Макарке-душегубе. Эта кличка принадлежала беглому каторжнику, скрывавшемуся в Вяземской лавре. Затем, справьтесь, мне помнится, фамилия Куликова недавно у нас фигурировала.

– Слушаю-с.

Господин в очках скрылся.

– Скажите, пожалуйста, – обратился начальник сыскной полиции к Степанову, – какую, собственно, вы роль играете во всем этом деле, почему вы собирали справки, принимали такое живое участие в судьбе дочери Петухова. Мне для дознания необходимо все это знать.

– Я, ваше превосходительство, прослужил двадцать пять лет на заводе Петухова, я вынянчил, можно сказать, на своих руках эту девушку.

– А вы, – обратился Густерин к Павлову. Тот замялся и несколько сконфузился.

– Вы должны мне говорить все искренно, иначе я не могу вам помочь.

– Извольте… Мы были когда-то братья по вере с Петуховым или, лучше сказать, Петухов с моим отцом. Потом Петухов перешел в единоверие, а я, после смерти отца, сделался начетчиком нашего филипповского согласия. Дочь Петухова, которую я часто встречал раньше, очень мне нравилась, и я мечтал перейти также в единоверие, заслужить ее взаимность, а там… Но Куликов опередил меня. Я опоздал с предложением и опоздал со своими справками. Что делать! Мне вечно суждено опаздывать в таких случаях, и я примирился уже со своим положением, выбросил из головы пустое и опять погрузился всецело в свои книги, рукописи, предания святых отцов. Я забыл было о Гане, но вот Степанов явился ко мне и рассказывает, что Куликов истязает, мучает свою несчастную жену. Все соседи, местные коммерсанты, видят это и относятся с полным равнодушием к судьбе молодой женщины; они жмут руку палача, водят с ним дружбу, компанию, делят хлеб-соль… Мне, знающему гораздо больше их и посвятившему свою жизнь делам милосердия, постыдно было бы не помочь. Не правда ли?

– Простите, господин Павлов, за нескромный вопрос, дочь Петухова не знала о ваших намерениях. Вы не объяснились ей в любви, не замечали каких-либо чувств с ее стороны?

– О, ваше превосходительство, я первый раз говорю сам об этих чувствах. Не только Гане, но, кажется, я сам себе еще не признавался в этих чувствах. Ганя и не подозревает!

– Еще вопрос: эти чувства потухли в вас или вы по-прежнему интересуетесь дочерью Петухова?

– Что вы, ваше превосходительство, разве я могу интересоваться чужими женами?! Для меня она – страдающая женщина.

– Теперь мне ясно, но почему же вы тотчас, по возвращении из Орла, не пришли ко мне с этими сведениями?

– Степанов искал случая повидаться с Ганей, а между тем его уволили с завода. Я ничего не знал, думал, они живут счастливо. Да и с какой же стати мне расстраивать чужие семьи? Бог с ними!.. А теперь, когда злодей хочет в гроб заколотить неповинную Ганю, я не смею молчать! Я на все готов!..

– Вы будете согласны поехать опять в Орел с нашим агентом?

– Не только в Орел, в Сибирь, на Сахалин, куда прикажете, ваше превосходительство, – воодушевленно произнес Павлов.

– Вот видите, – заметил Густерин, – вы уже и неискренни. Сейчас сказали, что не питаете к дочери Петухова никаких чувств, а оказывается, готовы для нее на Сахалин идти. Неужели, по христианскому долгу, вы готовы за всякого идти в огонь и воду.

Павлов ничего не ответил и перебирал в руках свой картуз. В кабинет возвратился чиновник в очках.

– Вот дело в трех томах об арестанте, именующем себя Макаркою-душегубом.

– Положите, мы его после разберем с вами.

– О Куликове нашли что-нибудь?

– Куликов, Иван Степанович, содержатель «Красного кабачка» за заставою, привлекался два раза к следствию, но оба раза в качестве свидетеля и оба раза почти одновременно, в сентябре прошлого года. Во-первых, по делу о притоне воров, накрытом на черной половине его трактира, и, во-вторых, по делу Коркиной, которая созналась в убийстве своего первого мужа. Достойно удивления, что, по словам Коркиной, сговор об убийстве ее мужа приведен в исполнение Макаркою-душегубом, а Куликов запугивал ее этим. Поведение Куликова в камере следователя признано самим следователем «странным», а Коркина на очной ставке высказала предположение, не он ли и есть Макарка-душегуб. Все это записано следователем в протокол.

Густерин даже привскочил в кресле.

– Знаете! Я почти уверен, что Куликов, зять Петухова, и Макарка-душегуб – одно то же лицо!.. Но эта-то уверенность и обязывает нас сохранять величайшую тайну и действовать как только возможно осторожнее!.. С Макаркою-душегубом справиться не легко! Это зверь, а не человек, который ничего не боится и ни перед чем не останавливается. Мы одиннадцатый год гоняемся за ним, а он у нас, под носом, ухитряется проделывать самые ужасные преступления! Можно думать, что это сам воплощенный сатана, одаренный шапкой-невидимкой! Посмотрите, три громадных тома открытых его злодеяний, а сколько еще не открытых вроде Онуфрия Смулева или Гани Петуховой?!

– Нельзя ли, ваше превосходительство, сейчас его арестовать? – спросил Павлов.

– Невозможно. Мы пока не имеем основания его взять, и он нас же оставит на бобах! Нужно сначала запастись вескими данными, опутать его, как сетями, прямыми уликами и тогда только взять. Скажите, господин Степанов, Куликов не подозревает, что вы ездили наводить о нем справки?

– Нет, едва ли Ганя ему это сказала!

– Я тоже полагаю, что нет! Иначе он не сидел бы покойно у заставы!

– Я на этих днях видел его на заводе, – прибавил Степанов.

– Прекрасно, значит вы, господин Павлов, согласны совершить вторую прогулку в Орел!

– Хоть сейчас.

– Я ловлю вас на слове. Теперь первый час. В три часа идет почтовый поезд в Москву с прямой пересадкой на Орел. Завтра вечером вы будете в Орле. Согласны?

– К вашим услугам.

– Отлично! Видите ли, нам необходимо прежде всего иметь в руках настоящего Куликова, снять с него опрос и показать ему здешнего Куликова. Если он признает в нем того Макарку, с которым он поменялся в этапе паспортами, то дело сразу будет в шляпе! Я командирую с вами опытного агента, который и доставит сюда Куликова настоящего.

– С большим удовольствием готов служить.

– Иванов, – произнес Густерин.

От портьеры отделился господин, которого Павлов со Степановым до сих пор и не заметили.

– Вы внимательно все слушали? – спросил его начальник.

– С полным вниманием, ваше превосходительство.

– Так отправляйтесь немедленно устроить свои дела и к трем часам будьте на вокзале. Господин Павлов окажет вам всякое содействие в Орле… Позвольте вас познакомить… Один из лучших надзирателей, Иванов. Я снабжу его открытым письмом к орловским властям.

Павлов протянул руку Иванову и проговорил:

– Очень рад.

– Так не будем, господа, терять дорогое время. Прошу телеграфировать мне все подробности. Со своей стороны, я займусь здесь розысками самыми энергичными и, надеюсь, что Макарка-душегуб, если только это действительно он, не уйдет из наших рук.

 

– Ваше превосходительство, не могу ли я быть чем-нибудь полезен вам? – произнес Степанов, вставая.

– Разумеется; я попросил бы вас по возможности чаще видеться с вашими друзьями за заставой и сообщать мне все, достойное внимания. Я всегда готов вас выслушать, днем и ночью.

Они откланялись начальнику сыскной полиции и вышли.

– Так вот причина вашего участия в нашем горе, – произнес Степанов. – Ох, если бы Ганя это знала тогда! Она не пошла бы за Куликова. Мы сумели бы отсрочить свадьбу.

– Почему вы это думаете? – горячо спросил Павлов.

– Потому что бедная Ганя с таким восторгом относилась вначале к вам, а потом… потом бедняжка стала, кажется, сомневаться. И что бы вам хоть мне намекнуть.

Павлов покраснел, как девушка.

– Что вы, что вы, да я и сам еще ничего не знаю!

Они расстались, оба печальные, задумчивые и со слезами, подступавшими к горлу.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru