bannerbannerbanner
Убийца

Николай Животов
Убийца

30
Ганя – невеста

В доме Петуховых приготовления к свадьбе были в полном разгаре. Портнихи, модистки, белошвейки работали с утра до ночи.

До свадьбы осталось пять дней, а приданое еще наполовину не готово. Тетка Анна с ног сбилась в хлопотах: надо выбрать церковь, условиться со священником и певчими, пригласить шаферов, дружек, посаженого отца, приготовить невесту к венцу, запасти все приданое, свадебные подарки, устроить пир на всю заставу, обставить квартиру – гнездышко для молодых.

– Нет, это с ума можно сойти! – стонала старуха. – Хорош и Тимофей Тимофеевич, выдает дочку и сам пальца о палец не ударит! Мог хоть меня же за месяц пригласить! А тут, на-ко поди, в пять дней все изволь оборудовать! Ох, грехи!

С появлением в доме старухи-тетки Ганя совершенно стушевалась и целыми днями просиживала в своей комнате. У нее окончательно опустились руки, пропала энергия, и она безучастно ко всему относилась; лишь когда рисовалась в мозгу перспектива супружеского сожительства с Куликовым, ее бросало в жар и холод, она вся дрожала, протягивала руки с мольбой в пространство и приходила в такой ужас, что невольно думала о самоубийстве. Его зверский взгляд, ядовитая улыбка на губах и грубый, сиповатый голос действовали на нервы девушки до такой степени, что она делалась больной, испуганной и близкой к потере рассудка. Даже к своему другу Николаю Гавриловичу Ганя перестала ходить. Она в состоянии была сесть на качалку или кресло, погрузиться в свои думы и просидеть так кряду часов шесть-восемь. Она искала такого уединения и покоя совсем не для того, чтобы обдумывать сама с собой свое безвыходное положение. Нет, об этом она перестала уже думать и старалась как можно реже вспоминать. Сколько обыкновенно она ни думала, всегда кончалось страшной головной болью и невольной мыслью о самоубийстве. Ганя знала эту мысль, как бесовское наваждение, но она неотвязчиво лезла в голову, то в виде петли на крюке потолка, то пули в лоб или, еще проще, смерти под маховым колесом заводской машины.

Почти моментальная и верная смерть. Нет, нет, прочь все эти грешные, худые мысли! Лучше ни о чем не думать! И Ганя могла часами сидеть, ни о чем не думая. К ней приходили портнихи и модистки, примеряли, прилаживали наряды, и она исполняла все, что ей говорили, хотя ничего не видела и не сознавала. Если у нее спрашивали: «как ваше мнение», то она уклончиво отвечала:

– Право, не знаю, или: мне все равно, как хотите.

Никто из окружающих не хотел замечать, что за эти несколько месяцев здоровье девушки было подорвано и сильно пошатнулось. Она иногда днем ложилась на постель усталая, измученная, тогда как решительно ничего не делала и даже двигалась мало. Эта усталость была чисто нервная, на почве развившегося малокровия, от постоянной душевной тоски, потери аппетита и покоя. Если бы свадьба была отложена или отдалена, то Ганя наверняка кончила бы в доме умалишенных или наложила бы на себя руки. Долго длиться такое состояние не может, потому что оно, как ржавчина, ест организм, подтачивает силы и приводит к быстрому изнурению. Но свадьбу никто не думал откладывать. Тимофей Тимофеевич, указывая на Ганю знакомым, с улыбкой шептал:

– Сохнет девка! Надо скорей их повенчать! И то сказать – годы!

Он сделал все распоряжения насчет 50 тысяч приданого. Капитал был взят из банка, превращен в государственные бумаги, и в день свадьбы Петухов должен был передать Куликову портфель с этими бумагами.

– Остальной капитал и завод получите после моей смерти, – прибавлял старик.

Тетка Анна из кожи лезла, чтобы в короткий срок успеть все «по-хорошему» устроить. Благодаря деньгам, разумеется, не трудно было скоро достать и сделать, что нужно, а Петухов денег не жалел – трать, бери, сколько хочешь.

Нечего и говорить, что Куликов даже не допускал мысли об отсрочке. В церкви было сделано уже оглашение, свою квартиру он подновил, заново меблировал; привез невесте роскошный бриллиантовый фермуар в подарок – словом, как жених был на высоте своего положения. Когда он привез драгоценный подарок, а Ганя не хотела брать, тетка пришла в негодование.

– Что это ты, Ганя, дурачишься?! Разве можно ломаться так с женихом? Где это видано?! Иван Степанович такой милый, любезный.

А бриллианты фермуара ослепительно горели всеми цветами радуги и приводили в восхищение всех, видевших их.

– Да, подарочек царский, – замечала тетка, – и после этого еще Ганя дуется на жениха?! Кажется, доказательство его любви и внимания налицо. Чего же еще?

– Не хотите ли поменяться со мной? – насмешливо произнесла Ганя. – Берите эти бриллианты и жениха, а я останусь старой девой или уйду в монастырь.

– Что это за шутки, матушка, и как ты смеешь смеяться над старухой! Я не девочка тебе!

– Так вы и не вмешивайтесь, когда не вам жить!

Ганя не уступала тетке и пикировалась с ней постоянно. Петухов пробовал делать дочери замечания, но потом махнул рукой.

– Последние дни вместе живем, не хочется ссориться.

Раздражительность девушки отражалась на всех других, кроме отца, с которым она последнее время не говорила ни слова и встречалась только за обедом. Отец, бывший главною, хотя и бессознательною причиною ее горя, перестал быть для нее другом, как прежде. Она продолжала его уважать, может быть, даже любить, но прежней нежности не осталось и следа. Иногда, вспоминая прожитые годы, Ганя чувствовала прилив нежности к своему седому, сгорбленному папеньке, с которым привыкла делиться всеми мыслями и мелочами будничной жизни, но этот прилив сейчас же разбивался о каменную стену, выросшую между ними. Девушка заливалась слезами, уходила в свою комнату и беспомощно ломала руки. И взор ее невольно останавливался на крюке, вбитом в потолок.

– Один момент – и всему конец! Конец невыносимым мучениям, избавление от ужасной будущности и всех моих мучителей.

Но она гнала эти мысли.

– Нет, нет…

Однако, прогоняя мысли о таком исходе, она не могла примириться и с мыслью о замужестве… Это было свыше ее сил. Получалась пустота… Та ужасная пустота, которая доводит людей до отчаяния и влечет их к преступлению или в больницу для умалишенных.

Пока супружество было чем-то отдаленным, пока являлись надежды на какой-нибудь выход, Ганя не чувствовала отчаяния, отдаляла окончательное решение. Но теперь осталось только пять дней!.. Под опытным руководством тетки Анны приготовления к свадьбе быстро приходили к концу. Все препятствия устранялись. Причины отсрочек исчезали, и с каждым часом возможность расстройства свадьбы делалась одной неосуществимой мечтой…

– Но почему Куликов почти не показывается? Почему он не ищет бесед со мной? – задавала себе вопросы Ганя.

Увы! Это не было лучом спасения!.. Куликову действительно в это время было не до невесты, но он находил время забежать на минуточку к Тимофею Тимофеевичу, уверить его в том, что он по горло занят приготовлениями к свадьбе, и каждый раз Иван Степанович почтительно свидетельствовал почтение своей посажёной матушке, тетке Анне… Этих визитов было вполне достаточно, хотя Ганя о них и не знала.

«С тобой-то, милая моя, – мысленно говорил по ее адресу Куликов, – мы успеем еще поговорить! Ты у меня не много попетушишься, хотя и Петухова урожденная!»

Притихли как-то, пригорюнились и защитники Гани. Николай Гаврилович, бедный, целые дни рыскал по городу, собирая справки и сведения о Куликове, но решительно ничего не узнал… Все ограничивались только тем, что «Куликов нехороший, несимпатичный человек». И только. Но Степанову нужны были факты и факты существенные… Дмитрий Ильич Павлов уехал в Орел, но от него не было известий. Он мог задержаться в Москве и отказаться совсем от поездки в Орел, тем более, что эта поездка была довольно гадательна, да при том в такой короткий срок трудно было что-нибудь сделать. Николай Гаврилович видел, что Ганя избегает свиданий с ним, и, в свою очередь, не искал ее. Ему нечего было сказать девушке, нечем утешить ее, а одни слова соболезнования казались пошлыми, шаблонными.

Так проходили последние дни. Ганя еще более побледнела, похудела и сделалась еще более нервной. Каждый стук заставлял ее вздрагивать, каждый неожиданный крик приводил в трепет. Еще реже выходила она из своей комнаты и еще меньше открывала рот, чтобы поговорить с кем-нибудь.

Наконец в среду, то есть за три дня до своей свадьбы, поздно вечером, она накинула платок и, как тень, вышла из дому, направляясь к заводу. Николай Гаврилович точно ждал этого визита и выбежал навстречу к девушке.

– Агафья Тимофеевна, а я хотел сам вызвать вас. Телеграмма есть от Павлова.

– Телеграмма?! Где? Покажите!

– Вот читайте: «Получил важные сведения. Надежды растут. Постарайтесь на неделю отложить свадьбу. Тороплюсь выехать. Может быть, успею, но лучше отложить хоть на два дня». Видите, видите, – радостно произнес Степанов, – я не даром говорил!

Ганя была, однако, по-прежнему бледна и мрачна. Она отрицательно покачала головой.

– Знаете ли, я не верю уже ничему!

– Полноте, Агафья Тимофеевна, как не верите?

– Отложить свадьбу невозможно, а он сам опоздает вернуться! Да и какие у него сведения?! Кто еще нам поверит?

– Вот мы и запросим Павлова, какие у него сведения. Пусть телеграфирует, мы тогда покажем телеграмму папеньке, и вы прямо скажете: я не хочу венчаться с бродягой! Я хочу сегодня же послать ему телеграмму, спросить, что стало известно. Павлов не такой человек! Он зря писать не будет!

– Дай бог! Телеграфируйте! А то я, знаете, решила…

– Что решили?

– Нет моих больше сил. Не могу.

– Но что же вы решили?

– Повеситься, – прошептала девушка. Николай Гаврилович в ужасе отскочил даже.

– Вы с ума сошли! Господи помилуй. Да не в тысячу ли раз тогда лучше прямо сказать: «Не пойду за него замуж».

– Невозможно. Вы помните, что было у меня с отцом, когда я высказывала нежелание. Отец готов был проклясть меня, преследовал, мучил. А теперь еще хуже! После моего визита к Куликову он скажет, что я опозорила его! О! Нет, нет! Я все уже передумала, все перестрадала. Выхода нет никакого!

 

– Постойте, но во всяком случае теперь выход вам открывается! Я не сомневаюсь, что Павлов знает что-нибудь очень серьезное, когда телеграфирует о важных сведениях и надеждах. Я считаю теперь вас спасенной. Слышите?

Николай Гаврилович взял девушку за руки.

– Спасибо вам и Павлову! Вы добрые люди! Дай бог, чтобы все это так устроилось! А то… – Она вздрогнула. – Ах, если бы вы знали, как я измучилась! Как страдаю! Я удивляюсь, как еще держусь на ногах. Эту ночь я не сомкнула глаз. Все обдумывала, как лучше покончить с собой! Не знаю только, хватило ли бы у меня сил наложить на себя руки! Страшно! – Ганя тихо заплакала и конвульсивно задрожала. – Боже! За что мне это?! Верно великая я грешница!

– Какая же, Агафья Тимофеевна, вы грешница; вы, как ангел, обращались со всеми людьми, рабочими. Вы мысленно даже никого не обидели, никому невольно не причинили зла. За что же Господь будет карать вас! Вот разве за тайные мысли.

– За все: за непокорность родителю, за обиды тетке. Вы говорите – я добрая, а знаете, что я чуть не побила тетку Анну, грубостей ей наговорила, видеть ее равнодушно не могу. Нет, злая я, нехорошая!

– Это не ваша вина! Вы нездоровы, раздражительны. Идите, дорогая, ложитесь спать и будьте покойны. Я сейчас отправлю телеграмму. Теперь вы спасены!

– Вы уверены?!

– Совершенно!

– О! Если бы вы не ошиблись!

Ганя почувствовала облегчение и бегом побежала домой.

31
Ликвидация

Куликов начал спешить с передачей своего «Красного кабачка». Он сидел дома, ожидая трактирщика Никонова, который обещал приехать и решить дело.

После такого крупного скандала, вызвавшего опечатание заведения, найти покупателя, разумеется, было нелегко, но Куликов не стоял за ценой. Он продавал «кабачок», чтобы скорее ликвидировать все свои дела с заставой и всецело посвятить себя заводу Петухова.

– Довольно, – говорил он сам с собой, – всех этих афер, предприятий и хлопот! Пора успокоиться. У меня будет крупное состояние, хороший завод, недурная жена. Чего же может еще желать и добиваться человек?! Достаточно, кажется, всяких сильных ощущений, превратностей и… и слез, крови!.. Неужели я не в состоянии буду остановиться, сделаться мирным семьянином, честным гражданином?! Предам навсегда забвению свое бурное прошлое и постараюсь начать новую жизнь! Старик Петухов скоро помрет, все его состояние перейдет ко мне. Ганя будет у меня в ногах ползать, заведу себе двух-трех французинок, каждый вечер буду ездить по «орфеумам» и «марцинкевичам». Разве не рай?! А средств хватит, с избытком хватит! У меня вещей разных тысяч на 70–80, наличными деньгами тысяч 60, да получу после Петухова не меньше 100 тысяч!.. Одними процентами можно жить, а у меня еще будет завод и трактир. Продам трактир, получу еще тысяч двадцать, а если вздумаю завод продать, так ого-го!..

Раздался звонок. Вместо Никонова вошел Игнатий Левинсон, тот самый метрдотель графа Самбери, который был заподозрен в убийстве камердинера.

– А, дружище, – встретил его Куликов. Между тем на лице его отразилось неудовольствие. Видимо, он был недоволен визитом метрдотеля.

– Здравствуйте, Иван Степанович, можете меня поздравить, я совсем освобожден от всякого прикосновения к делу об убийстве моего сослуживца!..

– Поздравляю, поздравляю…

– Граф меня уволил от должности, но я не особенно кручинюсь… А что, вас следователь не вызывал по поводу моих показаний?

– Нет… Но неужели меня опять потащут? Это становится скучным! Вы знаете: меня таскали по делу Коркиной… Ее обвиняют в убийстве первого мужа. Она припутала и меня. Нам делали очную ставку. Когда я сказал, что ее теперешний супруг рехнулся, она грохнулась на пол… Ха-ха-ха… Умора да и только! Следователь отправил ее в лазарет, а меня отпустил на все четыре стороны…

– Что же, против нее серьезные улики есть?

– Никаких! Следователь разжевывал ей и в рот клал, чтобы она взяла свое заявление назад – и ее сейчас же освободят, но она ни за что! Дура какая-то!

– Иван Степанович, а я к вам за расчетом… на мою долю приходится?..

– По условию, вам тысячу причиталось; вы получили двести, потом взяли сто, значит семьсот…

– Тысячу за «работу», а неужели из добычи вы мне не хотите ничего уделить?

– Об этом, милейший, надо было раньше говорить! После драки кулаками не машут! Когда вы брали у меня последние сто, вы не заикались даже о дележе добычи!

– Я считал, Иван Степанович, что вы сами догадаетесь!..

– Догадаюсь?! А если бы вместо добычи мы одни шиши получили, вы скинули бы мне с тысячи?! Помните, что вы говорили: я не ручаюсь за последствия, а вы мне тысячу платите «за работу»…

– Помню-то, помню, а все-таки из ста тысяч можно бы хоть одну-три тысячи уделить… По совести!..

– Оставим эти разговоры! Желаете получите семьсот?

– Вы не очень-то покрикивайте! Я не из трусливых и вас совсем не боюсь!.. Я требую не семьсот, а три тысячи!..

– Вы не имеете никакого права требовать! Вы можете просить на бедность, если…

– У таких людей, как вы, не просят, а требуют!

– Это что за намек?

– Не намек, а очень ясное указание! Я требую часть того, что принадлежит нам одинаково! Это такая же ваша собственность, как и моя!

– Другими словами: шантажисты всегда требуют, потому и вы считаете себя вправе требовать… Хорошо. Мне надоело с вами разговаривать; я дам вам три тысячи, но с двумя условиями: во-первых, вы должны написать мне расписку в получении денег как мой соучастник, а, во-вторых, я не считаю обязанным выгораживать вас у следователя, если он меня вызовет. Напротив, я постараюсь даже отречься от знакомства с вами!

Игнатий Левинсон несколько побледнел.

– Вы, может быть, ничего не имеете против моей повинной?! Я думал уже об этом. Меня, знаете ли, совесть беспокоит. Да и корысти-то не много! Стоит из-за нескольких сот рублей брать на душу такой грех, когда другие наживают по сто тысяч. До свидания, господин Куликов, можете оставить себе и эти семьсот. Я не продаю чужих душ!

Левинсон посмотрел на своего собеседника и в ужасе отшатнулся. Налитые кровью глаза сверкали как у зверя; сжатые кулаки, стиснутые зубы и взъерошенные волосы еще более придавали ему разбойничий вид. Левинсону стало жутко. Они здесь вдвоем, свидетелей никого, оружия у него при себе не было, да и физической силой он не мог с Куликовым мериться. Левинсон инстинктивно стал пятиться к дверям.

– Что?! Повтори, негодяй, что ты сказал, – прошипел Куликов, подвигаясь на него с кулаками, – повтори, лакейская образина!

– Нет, нет, я…

– Подлец! Садись и пиши!

Левинсон, у которого тряслись руки и ноги, немедленно повиновался.

– Вот, Иван Степанович, с вами и пошутить нельзя, вы уж и рассердились!

– Бери перо и пиши.

Левинсон присел на кончик стула и, тревожно посматривая исподлобья на Куликова, взял в руки перо. Куликов диктовал, а он машинально писал. Это был настоящий обвинительный акт против самого себя и отречение от всякого соучастия Куликова. Левинсон не смел ни слова возразить. Когда расписка была готова, Куликов достал семьсот рублей и передал их Левинсону.

– Получите и помните, что при первой попытке шантажа эта расписка будет отправлена прокурору; ступайте вон и постарайтесь забыть о моем существовании!!

Левинсон только и ждал этого приглашения, хотя и не совсем деликатного, но очень для него в эту минуту приятного. Он поспешно схватил деньги и задом стал пятиться к прихожей.

– Ракалия, – произнес Куликов, когда дверь хлопнула за гостем. – Меня запугивать вздумал! Шалишь, брат, не на таковского напал! Эта расписочка заменила мне необходимость пустить в ход стальное перышко и заставить молодца на веки смолкнуть! Шут с ним, пусть живет! Однако я стал гораздо мягче! Уж не влюбился ли я, в самом деле, в свою невесту?! Ха-ха-ха… Что же Никонов до сих пор не является! Мне нужно сегодня визит к невесте сделать! До свадьбы остается несколько дней, а мы еще толком ни разу не беседовали! Я не знаю даже, какие чувства женихи испытывают, как объясняются в любви своим невестам! Право, это должно быть очень интересно! Попробовать разве сегодня вечером? Стану на колени и закричу: «Агафья! Я тебя люблю! Ха-ха-ха…»

Раздался звонок.

– Ну, верно Никонов, – проговорил он и пошел отворять двери.

– Иван Степанович, мое почтение, – раздался густой хриплый бас необыкновенно тучного, рябого человека лет под шестьдесят.

– Мое почтение, Семен Сидорович, давненько поджидаю вас.

– Подзадержался малость. А что же вы это сами двери отворяете? Разве без прислуги живете?

– Есть у меня сторож при заведении, он все прибирает, чистит, а женской прислуги я не держу, не люблю.

– Правильно. Уф, устал!

– Да ведь вы на своей лошадке. Чего же устали?

– Да бутылочки четыре пришлось сегодня охолостить! Все приятели, компании. Наше дело такое, нельзя не выпить. Я и то уж перешел на херес. Мочи нет водку лущить! Годы верно подходят.

Они вошли в комнату.

– Ну, Иван Степанович, давайте о деле толковать.

– Сначала посмотрите.

– Что зря-то смотреть! Сперва по инвентарю столкуемся, может быть, цена не подойдет, так и смотреть нечего!

– Сойдемся! Больше двадцати тысяч просить не буду.

– Ого-го-го! Это закрытый трактир!

– Я вам счета покажу, у меня на одиннадцать тысяч куплено одного инвентаря, кроме ремонта, отделки, прав, раскладки и всего прочего! Мне самому больше двадцати тысяч стоило!

– Мало ли что стоило! И мы моложе были – дороже стоили! Вот что я вам предложу: или шесть гривен за рубль по инвентарю – и я покупаю, или огулом все.

– Лучше огулом покупайте, пойдемте смотреть.

– Пойдем.

Они пошли по квартире к внутренней двери.

– А вы квартиру свою передаете? – спросил Никонов.

– Нет, нет, ни в коем случае, – встрепенулся Куликов, – квартиру я пока не могу передать.

– Все равно, как хотите.

Они вошли в буфетную. Сторож отвесил низкий поклон и стал в ожидании приказаний.

– Видите: игрушечка, а не заведение. Сотен пять разных вин. Двойной комплект всякой посуды. Три шкафа белья. Столы мраморные. Стулья буковые. Все солидно, не как-нибудь сделано! Две залы с мягкой мебелью, орган, зеркала, картины. Два бильярда. Черная половина тоже обставлена как следует.

Они обошли все комнаты, перешли в кухню. Никонов тщательно все осматривал, щупал, расспрашивал.

– Это вы где брали? По чем платили?

Около полутора часа продолжался осмотр; они перешли обратно в квартиру. Сторож принес бутылку старого хереса и два стаканчика.

– Ну, Семен Сидорович, выпьем, да и по рукам.

– Моя цена, Иван Степанович, двенадцать тысяч. Больше ни копейки. Завтра к нотариусу. Задаточек получите.

– Шутить изволите! Мне ведь не на хлеб, благодаря богу сыт, не нуждаюсь. Если желаете на самом деле купить, я вам с двадцати тысяч пятьсот скину.

– Полноте, батенька, вы и не пятьсот скинете, но только торговаться-то нам далеко. Поверьте, больше меня никто не даст.

– Мне, Семен Сидорович, давали уж полторы красных, да я не взял! Расчету не было.

– Давали до скандала. И я полторы дал бы, если бы заведение закрыто не было. А теперь репутация испорчена. Еще скоро ли открыть разрешат! Я и то рискую.

– Вот что, Семен Сидорович, чтобы нам с вами много не разговаривать и времени понапрасну не терять, я вам две тысячи скидываю и за восемнадцать по рукам!

– Коммерсант вы я вижу, Иван Степанович, только и я недаром тридцать годов хозяйствую. Коса нашла на камень! Извольте, и я даром время терять не стану. Пишите задаточную расписку: все заведение, с товаром, правами, уплаченными за квартиру деньгами и всем имуществом, какое находится там, может быть, продано за пятнадцать тысяч; две тысячи задатку, остальные завтра у нотариуса. Заведение сейчас запрем, ключи я возьму с собой; сторож переходит ко мне на службу. Идет?

Никонов поставил стакан и встал, делая вид, что хочет уходить, если ответ будет отрицательный. Куликов сидел молча, погруженный в расчет. Наконец он встал.

– Извольте. Согласен на все, только… Тысячу прибавьте.

– Прощайте, Иван Степанович, желаю вам продать заведение за 25 тысяч.

И он направился к выходу.

– Семен Сидорович, вы и пятьсот не прибавите?

– Ни рубля!

– Давайте задаток!

– Вот люблю! Это по-купечески. Прикажите шипучего принести.

Сторож побежал в погреб, Куликов сел писать расписку, а Никонов вынул огромный бумажник и стал отсчитывать сотенные бумажки.

Через несколько минут все было готово.

– Послушай, любезный, – обратился Никонов к сторожу, – запри эту дверь в заведение на замок и, пойдя с той стороны, заколоти гвоздями; дверь от кухни тоже замкни, а наружные двери на все запоры, и ключи отдай мне. Ты теперь у меня останешься служить. Ночуй на кухне; вот тебе три целковых на чай, только не напейся, смотри. – Никонов проговорил все это скороговоркой и поднял пенящийся бокал.

 

– Поздравляю вас, – произнес Куликов, – дай вам бог хорошо торговать и наживать.

– Спасибо. А вас поздравляю с красавицей-невестой и таким приданым, какое в наше время не часто попадается! Деньги к деньгам всегда впрок. Желаю вам преумножить капитал, только не открывайте больше трактиров! Вы на эту специальность не годитесь!

Бутылка была допита. Никонов стал прощаться.

– Завтра мое угощение, после нотариуса в «Ярославчике»! Будьте здоровы!

– До свидания.

Куликов проводил нового владельца «Красного кабачка», который не забыл спрятать ключи и попробовать, хорошо ли закрыты двери.

– Наконец-то, – вздохнул Куликов, оставшись один, – с одним делом развязался, понемножку ликвидация идет на лад! С Левинсоном покончил, с Коркиными тоже, теперь развязался с кабаком. Еще недели две, и я вздохну свободно. Надо, однако, отправляться к тестюшке с невестой. Умница эта тетка Анна, она много мне помогла.

Он уложил деньги, полученные от Никонова, в несгораемый шкаф, запер все двери и вышел на улицу. Наступили сумерки. Моросил осенний дождь. Продувал холодный ветер. Вдали раздавался вой собак и слышался отрывистый крик гуртовых погонщиков запоздалого скота.

Куликов поднял воротник, нахлобучил шляпу и стал переходить дорогу. В нескольких шагах от него, при слабом мерцании фонаря, он увидел какого-то человека. Этот человек с растрепанными волосами, без шапки и пальто, стоял и дрожал. Куликов присмотрелся и хотел бежать в другую сторону, но было поздно – человек увидел его и бросился как тигр.

– А! Проклятый! Стой! Говори, что ты сделал с моей женой?! – шипел он, впившись ногтями в горло Куликова.

Это был умалишенный Илья Ильич Коркин.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru